Изумленно таращилась я на этот стих Ветки, так глядят на замазанную сажей икону. Глаза застыли в орбитах. Радужки пропускали небесный рентген. Зимние зрачки затягивались слезами. Плыл холодный экран и качался, заслоняли его костлявые обледенелые ветки, их мял и бил ветер, я понимала, что новорожденная, недуром вопящая в колыбели, лютая ненависть толкнула Ветку написать такие стихи, и ненависть эта сейчас крутила и ломала ту, на кого была обращена – мою живую душу. И этот древний, былинный, морской-античный ритм… и этот зал, судилище это призрачное, куда она, Ветка, входит, чтобы услышать приговор…
Внутри меня все перевернулось. Это я входила в зал суда. Это мне должны были прочитать приговор. Меня должны были казнить. У меня было странное, чудовищное чувство, что я сама это написала. О себе. Про себя. Для себя. Во имя себя. Чтобы спастись. Не умереть.
Конечно, я прекрасно видела весь невнятный сумбур этих стихов, их задыхальный хаос, всех этих сваленных в яркую карнавальную кучу слонов, Камасутру, шумеров и аккадов, Феникса, ярмарку, князей, все эти – Господи, зачем тут они?.. – Парижи, Трои и Римы, для пущей красоты, что ли; я поняла все отчаяние женщины, которая изо всех сил пытается втоптать в грязь другую, представляя себя великой мученицей, а ее – глупой жестокой слонихой. Если казнь – значит, бессмертие! Ведь это же так просто! Я – героиня! Казнь мне нужна! Чтобы меня – запомнили! А та, другая, соперница, бездарность, лживая владычица чьих-то глупо опьяненных сердец, да она вовсе никакая не княгиня, не сестра, не подруга, сорвем эту маску, ребята, плюнем тетке в морду, да вы же видите все, ха, ха, она просто толстая цирковая слониха, невольница под кнутом, и стихи ее умрут, и мифы ее – бесполезный, бесчестный мусор, и песни ее забудут и зароют вместе с ней. А вот я, я – буду жить! Вечно буду жить! Вечно!
…я видела: распад ветров и огней болотных мерцанье, тоскливые полоумные вихри обращались в неведомый пестрый звукоряд, в неряшливо скроенное лоскутное одеяло, сшитое хоть и наспех, кривой иглой, да бойко, хитро, ловко.
…и смешно, и страшно просвечивали, светили со дна топкого болота, из сметанных наспех силков насмешки, укоры, колючки, обиды.
…больно, больнее, еще больней ей сделать. Кому? Ей? Мне?
…и я, люди, люди, слышите, люди, читая это, я уже не понимала, я буду жить вечно или она. Соперница она мне или мой бесстрастный судья. Зеркало она мое – или я сама.
Я встала из-за стола и, пьяно качаясь, подошла к зеркалу. На меня из довременной тьмы глянуло лицо. Мое лицо. Мое?
…я теперь этого не знала.
…волосы завились в рыжие кудряшки. Цыганские серьги болтались в мочках. Ярко накрашенный рот сложился в гадальное червонное сердечко. Нарумяненные щеки лоснились, как у матрешки. Блестящее ожерелье десятком звездных витков обматывало вечно-морщинистую шею.
Я моргнула. Побила себя кулаком по щекам. Ущипнула себя за подбородок.
Отражение в зеркале сделало то же самое.
Я крепко зажмурилась. Прочитала шепотом молитву. Знаете, тогда еще люди молились. Кому? Богу. Кому же еще.
Открыла глаза. В зеркале опять стояла я. Я сама. Я одна.
Но за моей спиной моталась тень женщины. Рыжеволосой. Кудрявой. Остроглазой. Со злобным оскалом вставных зубов.
Я быстро обернулась. Глянула себе за спину. Скосила глаза в зеркало. Я еще успела заметить, как в зеркале, вместо копны рыжих курчавых волос, метнулась тень зверя. Серая спина, серый большой хвост. Торчащие уши. Оранжево горящие глаза. Шерсть дыбом на загривке. Волк.
Точнее, волчица, так тогда подумала я, и волчицу ту зовут…
Эй!.. ты!.. Ветка-Ветка-Ветка!.. ко мне, сюда… мясца дам… свежего… с кровью…
Как же настоящее имя ее? Как ее кличут по правде?
Я это уже знала.
И, чтобы не выплюнуть вместе с хрипом это имя, прижала руку ко рту.
***
Этого нельзя? Того нельзя? Ерунда. Все дозволено.
Если человек мстит, дозволено все.
Ибо месть – такая вещь: она затягивает.
Болезнь растет внутри, жар повышается, кашель, озноб, ужас, зубовный скрежет. Несчастному, захворавшему злобой, надо спасаться, иначе зверская боль его захлестнет, и он в ней потонет.
И тогда больной тихо шепчет себе: все дозволено. Я сделаю все что угодно, чтобы избавиться от своей лютой боли. Мне худо! Худо! Ненависть жрет меня изнутри! Так я возьму и обращу свою родную ненависть в живую месть. В ту, что живет и царствует среди людей.
А что бедному больному для этого надо?
А очень простая вещь ему нужна; ему надо громко, вслух сказать себе: все дозволено!
И тогда охваченный злобой, несчастный больной кричит, хрипло, надсадно, на весь мир: ВСЕ ДОЗВОЛЕНО-О-О-О-О-О!
И превращается в мстителя.
В лютого, сильного, хитрого зверя.
[ОБОРОТЕНЬ]
Оборотень. Он пустой.
У него есть только волчья шкура.
Волколак. Днем он сладко улыбается ближним, а ночью сбрасывает кожу – и вот уже серая шкура дыбом встает, и в зимнем воздухе пахнет серой, и хвост вытянут над землей мохнатой серой палкой, и только тень стелется по снегу, так быстро он бежит. Оборотень. Вервольф. Волколак. Вернее, бежит его шкура. Его пустые лапы вдавливаются в снег. Пальцы впечатываются в смертельную белизну. Ночь. Зима. По зиме бежит волк. Волк, он немного сумасшедший. Я не могу его понять. Но я могу перевести со звериного на родной язык его рык.
Под остроугольной мордой – пустота.
Красная пустота в приоткрытой пасти.
Бежит, и капает на снег слюна.
Он не бешеный. Его бешенство – в ледяном расчете.
Оборотень, он стал волком из мести. Из ярости.
Тяжело побороть в себе ярость. Невозможно.
Гнев и ярость. С ними нету сладу.
Волк, это вор. Он умелый вор. Он крадет из хлева овец, ягнят. Слова дрожат и трепещут, а их зубами, клыками хватают за шкирку, тащат, волокут, слова визжат и сучат тонкими младенческими ногами, вырываются, но смиренным кудрявым, шелковым ягнятам волчьи зубы пускают кровь, и волчий язык слизывает живую красноту, волк питается ею, он насыщается кровью и живым мясом, мертвечину он жрать не будет. Он жив, потому что погибает другой. Все просто. Все очень просто на земле. Ты – погибни. Я – буду жить.
Я буду урчать над твоей плотью, над дымящейся кровью, есть тебя, ты ведь такой вкусный, потому что ты выстраданный, свежий и настоящий. Ты – мясо. Ты мое мясо. Ты моя будущая жизнь. Я, волк, очень благодарен тебе, добыча, за то, что ты так мало сопротивлялась. Ты дрыгалась так робко! и беспомощно…
А днем, днем я притворяюсь тем, кем надо. Кем удобно и почетно притворяться. У меня много хитрых человечьих морд. То я твой хозяин, я стригу твою шерсть и кормлю тебя из ведра вкусной баландой. То я владычица старого замка, светская львица, бусы густо обмотаны вокруг моей голой шеи, в ушах звездами горят полярные алмазы. Я лучше всех танцую. Никто не знает, что я по ночам волком рыскаю по широкой и снежной степи.
Тенью крадусь, стелюсь. Я ворую жизнь. Ухвачу ее зубами и волоку. Мне нужно убивать, чтобы жить. Я вор, я не могу без этого. Волки не могут. Кровь – их вино, их табак. Наркотик, возбуждающий все силы жизни. А может, я двойник?
Я чей-то двойник, да, я догадываюсь. Поэтому я превращаюсь ночами в волка и убегаю, лечу прочь от своего проклятого отраженья.
Мой двойник. Моя сестра. Мой брат. А может, мой сын. А может, моя мать. Я, волк, давно ее похоронил. Или это она похоронила меня? Ночью все волки серы. Косточки мои вылезают под мертвенный свет луны из сырой земли, складываются в узоры, бьет бубен, я обрастаю шерстью, я лечу. Стелюсь серым дымом над белой землею.
Это я – двойник. Настоящий я – там, в метели дня. Там нет меня. Там никого нет. Никто никогда не умрет. Перегрызу весь народ. Никто не умрет никогда. Такая беда.
Почему я волк? Зубами щелк. Я завидую. Я завидую сам себе. При свете человек, во тьме зверь. Все так разумно устроено. Никто не узнает меня. Зависть, завидовать – мне? Волку? Кому завидовать? Смешно. Я сильнее всех. Я щелкну зубами – и дрожит человек, заплутавшийся, один, в лесу. И звери дрожат. Они не любят меня.
У меня есть враги. Есть один-единственный враг. Вражина. Я ненавижу ее. Я завидую ей, потому что она лишь человек. Старая баба. Она никогда не превратится в меня. В молодого и ловкого волка. В полную сил волчицу.
Волколак, я завидую людям. Они – не оборотни. Оборотень – я. Я все могу. Я прикинусь всем, чем хочешь. Всех обману. Почему волколак такой? Я хочу владеть. Я – главный. Я жажду власти. Я не знаю толком, что она такое, ведь я ночной зверь, но я понимаю: власть – это как мясо. Это как людские деньги. Шуршат между пальцев и тают как снег. Что они в них находят? Но они, люди, завидуют из-за них друг другу.
Я все могу, я сильный, свежий и молодой, зубастый и крепкий, отчего же я завидую?
Я завидую тому, чего нет у меня, но есть у них.
И я хочу их обмануть. Зима. Туман. Обман. Обману надо учиться.
Я научился. Я могу быть человеком.
Перед тем, как в полночь сбросить с себя человечью кожу и напялить серую шкуру, я смотрю на себя в зеркало. Я вижу там женщину.
Волк оживает, когда крадет. Он жить иначе не может.
Пожирая овцу, он рычит над ее распаханными, в крови, ребрами: благодатное, благословенное мясо!..
Для волколака все на свете есть мясо. Святое мясо. Высокое мясо. Звездное мясо. Огненное мясо. Оно просто ждет своего часа.
Еще у волколака крепкая память. Он никогда не забывает ни добра, ни зла.
Он помнит все.
Он сцепляет зубы и бежит вперед, бежит по снежной целине.
Он бежит – мстить.
Он будет мстить за то, что сделать не может.
И никогда не сможет.
За то, что его заметили люди и в него стреляли.
Пули просвистели мимо. Но он не забыл этот свист.
Волк вернется. И в этой избе, да, в этой, на краю села, он перегрызет всех людей.
В этом зрительном зале он перегрызет всех зрителей, надушенных дам, военных с погонами на плечах, визжащих детей в бархатных курточках, а потом прыгнет в оркестровую яму, на плечи дирижеру, и вопьется голодными клыками в его беззащитную шею под крахмальным воротничком.
А главное, он загрызет ее, ее, что сейчас выйдет к микрофону, и голос зазвенит, и запоет на весь зимний простор, на полмира, да мало ей осталось петь. Считанные минуты! Мгновенья! Он набросится внезапно. Когти процарапают атлас алого концертного платья. Ей не читать больше стихов. Песнями – не рыдать. Сцена – это хлев. Грязные, старые доски. Какой нежный голос у этой овцы-прощелыги! Как тонко она блеет! Волк ее ненавидит. Что такое стихи? Зачем их пишут глупые люди? Затем, чтобы на кусок дрожащего стихами мяса набросился волк и сожрал все, завоеванное с кровью, схрупал с костями.
Когти раздирают шелковую ткань. Женщина хрипит, окунает слабые жалкие пальцы в волчиный загривок. Какая ты слабая и жалкая! Ты же не стоишь ничего. Ни гроша. Я тебя ненавижу. Но ты моя еда, и я вынужден тебя похвалить бессловесным рычаньем, прежде чем буду рвать зубами твое сладкое белое мясо.
Каин и Авель. Сальери и Моцарт. Иуда и Иисус. Разве волколак знает эти имена? Разве волк что-либо людское знает? Он и не должен знать ничего.
Он должен только бежать, нападать, когтить, вгрызаться, пожирать, терзать, уволакивать, убегать, улетать, ведь надо еще отдохнуть, ночь впереди, завтра рано вставать, прикидываться женщиной, мужчиной, матерью, подругой, любовником, любовницей, отцом, поэтом, поэтессой, Еленой Троянской, Артемис Эфесской, Наполеоном, Чингисханом, царицей Тамарой, обезглавленной Антуанеттой, всеми на свете владыками и владычицами, смердами и рабами, всем миром прикидываться, оборотень, он такой, ему мира мало, ему палец в рот не клади, всю руку откусит, он обучен сражаться за жизнь, он же на самом деле не голубых кровей, а самых красных, рабочих, пролетарских, а может, крестьянских, а может, колдовских, а может, он просто зверь, обыкновенный зверь, ненависть, обращенная в красные зрачки и вздыбленную шерсть, а вы его сделали человеком! Вы! Кто – вы? Разве у вас всех есть имя? Это я, волколак, я ношу множество имен. И вам их все не упомнить!
[ОБОРОТЕНЬ УБЕГАЕТ НА НОЧНУЮ ОХОТУ]
***
Люди, люди мои, до чего же ярко и жарко здесь у вас горит камин. Как вы это отлично придумали – собраться, сгрудиться у живого огня, рассказывать бесконечные истории. Вот и начало моей истории прозвучало, грубо говоря, зачин, ах, вот сказала я вам это слово, зачин, и как кипятком меня обдало. Вспомнила. «А не зачинай, ибо зачином по башке получишь!» Кто это сказал? Ветка? Да, Ветка. На мерцающем экране адской машины плыли и сновали быстрыми лодками слова, складывались в узоры, в жесткий и слепой орнамент ненависти. Сеть равнодушно выплевывала их в меня, и я не понимала, мои глаза это читают или чужие. Я сама себе казалась чужой. Чужачкой, зачем-то брошенной в наш зыбкий луноликий мир, слепленный из догорающих текстов и улетающих мелодий. «Я очень благодарна Ольге Ереминой, что она берет у меня темы моих стихов! Вот, глядите, она публикует „Гибель Рима“, и у меня тоже „Гибель Рима“! Рим горит мой, золотой и серебряный, Рим горит мой, великий и древний! Как ей не стыдно, вашей любимой Олечке!» Вета, Вета, я свою «Гибель Рима» написала черт-те когда, а, да, уже прошли года, и никогда… «Уймись, дура, ты опять за свое! Ты с ума сошла, все так и врешь на всю Европу, что у тебя что-то там украли! Бред сивой кобылы! У тебя воспаление мозгов! Дурында! Истеричка! Иди лечись!» Вета, слушай, Вета, но я просто сказала тебе, когда… «Никакого когда! Никакого никогда! Не хочу ничего слушать! Твою дурацкую бредятину! Мания у тебя! Чистой воды мания! Делай укольчики, пей пилюли! А ко мне больше не приставай! Уймись, говорю! А то хуже будет! Утомила, блин! Достала!»
Люди, люди мои… а потом снова этот верещащий голосок в трубке, дикий, взахлеб, слезный визг: «Олечка! Ну прости! Прости! Прости!»
Мне так странно стало жить. Я не узнавала мою жизнь в лицо.
Я хотела сшить себе новую жизнь, чистую, светлую и нарядную, а эту, старую, яростно стащить через голову, как изношенное платьишко, и сжечь в деревенской пылкой печи.
Жизнь, начнись, душа моя! Меня убивают! А я хочу воскреснуть! Смерти – не хочу!
Я стала терять голову. Смещались времена. Мне стало казаться: а может быть, и правда, это я виновата, это я обидела бедняжку? Всемирный фестиваль великих искусств власти проводили в городе на холодной реке, приехали поэты, актеры, певцы, художники, танцоры со всего света, в белоколонном зале старого особняка торжественно открывали небывалое празднество, на сцене лоскутным одеялом мелькали цветные флаги разных стран, я вошла в битком набитый зал и скромно села в последнем ряду, с краю, и подскочила Виолетта, как из-под земли выросла, села рядом, и не успела я оглянуться, как она схватила мою руку и припала к ней губами. «Олечка! Душечка! Я тебя все равно люблю! В моем сердце, кроме любви к тебе, ведь ничего и нет!» Меня пробрала дрожь – и от поцелуя, и от слов. Я растерялась. Вырвала руку. Не знала, что ответить. Ветка, успокойся, успокойся. Все хорошо, хорошо. И тут я совершила ошибку. Впрочем, ошибка вся наша жизнь. Я разлепила губы и зачем-то глупо сказала Ветке: прости меня.
За что – прости? За что я прощенья попросила? Я сама не знала. Видать, просто за то, что я есть.
Гомонил зал. Вспыхивали софиты. Среди многолюдья, шума и восклицаний молчало озеро тишины. Я сидела, рядом со мной женщина. Вдруг вместо рыжих волос под снопами света мощных люстр заискрилась серая зверья шерсть. Я хотела перекреститься, но не могла. Смеетесь? Да, сейчас уже никто не крестится. Архаизм. Забыли и самые имена богов. Тогда я еще помнила и любила имя моего Бога. Я тихо попросила Его: Господи, помоги этой женщине, она не знает, что творит.
Заткните уши ваши перстами от гласов нищих, просящих… воспомните словеса, их же Ангелы начертали на листах дрожащих, святых, настоящих… вы все волы подъяремные, люди… вы лошади, козы, коровы… вы только злобой живы… вы только бессловесною ненавистью здоровы… Ах, в лица ваши не могу без слез глядети – так они вельми жестоки… Милости взглядом молю из клети… жалких слез струятся потоки… Ладони мои хлебом пахнут… колосья голодные в них растираю… Вы, люди, всего лишь зерна… вами поле любви засею – от края до края…