Время от времени меня охватывала паника. Тирнан не отвечал, даже если я звонил с городского, номера которого у него не было, так что я не мог выяснить, заложил ли он меня Ричарду и если да, то что именно рассказал, но уже одно то, что с ним невозможно связаться, представлялось недобрым знаком. Я уговаривал себя – мол, если бы Ричард захотел меня вышвырнуть, он сделал бы это в тот же день, как с Тирнаном, и обычно этот аргумент успокаивал, но порой на меня накатывало (в основном среди ночи, когда я вдруг распахивал глаза и видел, как по потолку зловеще ползет косой луч тусклого света от фар бесшумно проезжавшей мимо машины), и я вдруг проникался ужасом своего положения. Если меня уволят, как я буду скрывать это от всех – родителей, друзей, боже мой, от Мелиссы, – пока не устроюсь на новую работу? А если не устроюсь? В крупных фирмах, которые я с таким терпением обрабатывал, обязательно заметят мой внезапный уход из галереи, заметят, что в то же самое время неожиданно исчез и художник, который должен был стать гвоздем программы разрекламированной летней выставки, и тогда уж новую работу я сумею найти разве что за границей, да и то не факт. Кстати, об отъезде из страны: что, если нас с Тирнаном арестуют за мошенничество? Слава богу, мы не продали ни одной работы Гопника, да и вообще не пытались выдать их за полотна Пикассо, однако же получили финансирование обманным путем, наверняка это незаконно…
Как я уже говорил, переживать я не привык, а потому собственный страх меня поражал. Теперь, оглядываясь назад, заманчиво счесть этот страх незадавшимся предчувствием, сигналом тревоги, мощным настолько, что он пробился к моему сознанию, но оно, по своей ограниченности, отшвырнуло его, и это оказалось роковым. Тогда же тревога представлялась мне досадной нелепостью, и я не собирался ей поддаваться. Стоило панике накатить и окрепнуть, как я вставал, прерывал порочный круг мыслей тридцатисекундным ледяным душем, отряхивался, как собака, и возвращался к прежнему занятию.
Утром пятницы мне было не по себе, я даже не с первого раза подобрал одежду, которая создавала бы верное впечатление (скромная, выражающая раскаяние и готовность вернуться к работе), и в итоге остановился на темно-сером твидовом костюме с нейтральной белой рубашкой без галстука. Так что в дверь Ричардова кабинета я постучал довольно уверенно, и даже его отрывистое “войдите” не выбило меня из колеи.
– Это я, – робко заглянув в кабинет, произнес я.
– Догадался. Садись.
Кабинет изобиловал резными антилопами, плоскими морскими ежами, репродукциями Матисса, сувенирами, привезенными Ричардом из путешествий, все это громоздилось на полках, стопках книг и друг на друге. Сам Ричард равнодушно перебирал большую кипу бумаг. Я придвинул стул к его столу, под углом, точно мы собирались вычитывать корректуру рекламного проспекта.
Дождавшись, пока я усядусь, Ричард проговорил:
– Думаю, нет нужды объяснять тебе, в чем дело.
Изображать неведение было бы грубой ошибкой.
– В Гопнике, – сказал я.
– В Гопнике, – повторил Ричард. – Да. – Он взял лист бумаги из стопки, недоуменно взглянул на него и бросил обратно. – Когда ты узнал?
Я скрестил пальцы, надеясь, что Тирнан не проболтался.
– Несколько недель назад. Две. Может, три. (На самом деле гораздо раньше.)
Ричард посмотрел на меня:
– И ничего не сказал.
Тон ледяной. Он до сих пор в бешенстве, ничуть не успокоился. Я решил поднажать:
– Да я хотел. Но к тому времени, когда я обо всем узнал, дело зашло слишком далеко, понимаете? Его работы разместили на сайте, в приглашении, и я знаю наверняка, что “Санди Таймс” приняла его исключительно из-за Гопника, а их представитель… – Я тараторил, захлебываясь, как виноватый, понял это и заговорил медленнее: – Я думал лишь о том, что если он исчезнет перед самым открытием, это вызовет подозрения. И бросит тень на выставку в целом. И на галерею. (Тут Ричард зажмурился на мгновение.) Я не хотел перекладывать ответственность на вас. Вот я и…
– Теперь ответственность на мне. И ты прав, эта история обязательно вызовет подозрения.
– Мы всё исправим. Правда. Я последние три дня как раз придумывал, что нам делать. Сегодня же к вечеру мы всё уладим. – “Мы”, “мы”: мы по-прежнему команда. – Я свяжусь со всеми критиками и гостями, сообщу, что у нас немного поменялся состав и мы решили поставить их в известность. Скажу, мол, Гопник испугался, что враги его ищут, и решил на время залечь на дно. Мы, дескать, очень надеемся, что он разберется со своими проблемами и вернет нам свои картины, – нужно же внушить им надежду, нельзя так сразу обескураживать. Я объясню, что работа с людьми из этого социального слоя неизбежно сопряжена с риском, и хотя нам, разумеется, жаль, что так получилось, мы ни капли не раскаиваемся, что дали ему шанс. На такие объяснения не поведется разве что законченный моральный урод.
– Ловко у тебя получается, – устало заметил Ричард, снял очки и ущипнул переносицу указательным и большим пальцем.
– А как же иначе. Нужно все уладить. (Он не среагировал.) Часть критиков не придет, может, пара гостей, но не настолько много, чтобы волноваться. Я совершенно уверен, что мы успеем внести изменения в программу, прежде чем ее опубликуют в газетах, переделаем обложку, поставим на нее коллаж с диваном Шантель…
– Три недели назад все это было бы гораздо проще.
– Знаю. Знаю. Но и сейчас еще не поздно. Я пообщаюсь со СМИ, предупрежу, чтобы не афишировали всю эту историю, объясню, что мы не хотим его отпугнуть…
– Или, – Ричард надел очки, – мы можем выпустить пресс-релиз и объявить всем, что Гопник – не тот, за кого себя выдавал.
Он впился в меня взглядом; стекла очков, точно лупа, увеличивали его голубые глаза.
– Ну… – осторожно начал я, Ричардово “мы” мне польстило, но идея была дурацкая, и мне следовало ему это объяснить. – Можем, конечно. Но тогда, скорее всего, придется отменить выставку. Даже если мне удастся подать этот факт в выгодном для нас свете – мол, как только мы обо всем узнали, тут же изъяли его работы, – нас сочтут доверчивыми дурачками, а значит, под подозрение попадут и остальные работы…
– Ладно. – Ричард отвернулся и поднял руку, призывая меня замолчать. – Сам понимаю. Мы этого не сделаем. Бог свидетель, мне бы этого хотелось, но мы поступим иначе. Иди, делай, что предложил. И побыстрее.
– Ричард, – устыдившись, проникновенно произнес я.
На Ричарда будто вдруг навалилась усталость. Он всегда был добр ко мне, дал шанс зеленому юнцу, хотя на последнее собеседование пришла и женщина с многолетним опытом работы. Если бы я знал, что вся эта история так его подкосит, не позволил бы делу зайти далеко.
– Простите меня, пожалуйста, мне очень стыдно.
– Правда?
– Еще как. Я поступил дурно. Просто… картины и правда хорошие, понимаете? Я хотел, чтобы публика их увидела. Чтобы мы их показали. И перебрал. Такое больше не повторится.
– Ладно. Хорошо. – Он по-прежнему не смотрел на меня. – Иди звони.
– Я все улажу, клянусь.
– Не сомневаюсь, – вяло ответил Ричард. – А теперь иди, – и принялся перебирать бумаги.
Ликуя, я сбежал по лестнице, вернулся в свой кабинет, уже представляя, какую бурю предположений и мрачных пророчеств поднимут в твиттере подписчики Гопника. Ричард явно еще злится на меня, но смягчится, когда увидит, что я все уладил и вернул в правильное русло, – или, самое позднее, после выставки, если она пройдет успешно. Ужасно жаль картины Тирнана, после такого они обречены гнить в стенах его студии, а впрочем, может, я что-нибудь придумаю позже. В конце концов, другие напишет.
Мне требовалось пропустить пинту, лучше даже несколько пинт, а еще лучше – выбраться с парнями в паб и хорошенько напиться. Я скучал по Мелиссе, обычно мы проводили вместе минимум три ночи в неделю, но сейчас мне были нужнее друзья, их подколки и дурацкие яростные споры; давненько мы не гудели ночь напролет, когда, опустошив содержимое холодильника, под утро вырубаешься в гостях на диване, вот этого мне сейчас и не хватало больше всего. Дома у меня была припрятана хорошая травка, и в ту неделю меня несколько раз так и подмывало снять пробу, но не хотелось ни бухать, ни курить, пока все не уляжется (вдруг мне стало бы только хуже?), так что я отложил это до лучших времен – отметить благополучное завершение всей этой истории, типа, я верил, что закончится-то хорошо, и не ошибся.
Итак: паб “У Хогана”, мы рассматриваем пляжи Фиджи на телефонах, то и дело дергаем Дека за якобы пересаженные волосы (“Да отвалите вы уже!”). Я не собирался рассказывать парням о случившемся, но меня переполняло облегчение, я напился, расслабился и где-то после пятой пинты обнаружил, что выкладываю им всю эту историю, умолчав лишь о ночных приступах паники, которые мне теперь казались еще глупее, чем ощущались тогда, и кое-что приукрасив – чисто для смеха.
– Ну ты и мудак, – покачал головой Шон, когда рассказ подошел к концу, и криво улыбнулся. У меня немного отлегло от сердца, мнение Шона всегда было важно для меня, тем более что реакция Ричарда оставила неприятный осадок.
– Точно, мудак, – чуть резче повторил Дек. – Ты же мог вляпаться.
– Я и вляпался.
– Это разве вляпался! Тебя могли выгнать с работы. А то и посадить.
– Ну, значит, пронесло, – раздраженно бросил я, Дек мог бы и догадаться, что меньше всего мне сейчас хотелось думать о таких вот последствиях. – По-твоему, копам не наплевать, кто написал картину – никому не известный чувак в спортивном костюме или никому не известный чувак в фетровой шляпе? Ты вообще в своем уме?
– Выставку могли закрыть. Твой босс мог отказаться в этом участвовать.
– Не отказался же. А даже если бы и отказался, тоже мне, конец света.
– Для тебя, конечно, нет. А для ребят-художников? Они душу открыли, а ты посмеялся над ними, выставил шутами…
– Каким же образом я над ними посмеялся?
– Им наконец-то выпал серьезный шанс, а ты его чуть не отобрал – так, чисто развлечения ради…
– О, ради бога.
– И если бы ты все испортил, они так и застряли бы в своем дерьме, причем до конца своих…
– Что ты несешь? Они могли закончить школу. Вместо того чтобы нюхать клей и сбивать зеркала с машин. Они могли бы устроиться на работу. Кризис кончился, и в дерьме лишь тот, кто сам его выбрал.
Дек недоверчиво уставился на меня, вылупив глаза, как будто я при нем ковырялся в носу.
– Ты ничего не понял, чувак.
Обучение в нашей школе Деку оплачивало государство; отец его был водителем автобуса, мать работала продавщицей в “Арноттсе”, и хотя родители никогда не принимали наркотики и не сидели в тюрьме, то есть у Дека с нашими художниками общего было не больше, чем у меня, время от времени он любил ткнуть, что сам из бедного района, – в основном чтобы оправдать свое лицемерие или раздражительность. Вдобавок он все еще бесился из-за шуточек о пересадке волос. Я мог бы указать ему, что все, что он тут несет, просто ханжеская чушь, и он сам – живое подтверждение моих слов: он же не нюхает в каком-нибудь сквоте украденный из магазина баллончик с краской, а сделал блестящую карьеру в ИТ (что и требовалось доказать), – но в тот вечер не хотелось связываться.[2]
– Твоя очередь.
– Ты не знаешь, о чем говоришь.
– Твоя очередь, серьезно. Так ты возьмешь нам пива или мне тебя спонсировать на том основании, что у тебя было трудное детство?
Дек впился в меня взглядом, я не отвел глаза, в конце концов он демонстративно покачал головой и направился к стойке. На этот раз даже не стал обходить стол, за которым сидела брюнетка, – та, впрочем, его и не заметила.
– Что за хрень? – спросил я, убедившись, что Дек нас не слышит. – Какая муха его укусила?
Шон пожал плечами. Я в прошлый раз захватил несколько пакетиков арахиса – не успел пообедать, разруливал ситуацию с Гопником, засиделся в галерее допоздна, – и сейчас Шон пристально разглядывал орех, на который как будто что-то налипло.
– Никто же не пострадал. Не заболел, не умер. А он ведет себя так, словно я ударил его любимую бабушку, – сказал я с пьяной откровенностью, навалившись грудью на стол, может, слишком сильно, не знаю. – Да и кто бы говорил, господи, сам-то не лучше, миллион раз косячил.
Шон снова пожал плечами.
– У него стресс, – сказал он, продолжая рассматривать арахис.
– Да у него вечно стресс.
– Говорил, что хочет снова сойтись с Дженной.
– Ох ни фига себе, – протянул я.
Дженна, бывшая Дека, с которой он недавно расстался, больная на всю голову школьная учительница несколькими годами старше нас, как-то в пабе положила под столом руку мне на бедро, а когда я изумленно уставился на нее, подмигнула и высунула язык.
– Во-во. Он ненавидит быть один. Говорит, что для первых свиданий староват, а все эти “Тиндеры” на дух не переносит, да и не хочет в сорок лет превратиться в унылого мудака из тех, кого зовут на вечеринки из жалости и сажают рядом с разведенкой, которая весь вечер ругает бывшего мужа.
– Ну а на меня-то зачем срываться, – сказал я. Как по мне, именно так Дек и кончит, но исключительно по собственной вине, и, если уж на то пошло, совершенно заслуженно.
Шон откинулся на спинку стула и посмотрел на меня не то с удивлением, не то с легким любопытством. Он всегда держался спокойно и отстраненно, как будто контролировал ситуацию чуть лучше, чем остальные, причем, казалось, без малейших усилий. Я всегда подозревал: причина в том, что мать Шона умерла, когда ему было четыре года, – факт, неизменно внушавший мне ужас, смущение и благоговейный трепет, – а может, дело было в его росте – такой верзила, как Шон, на любой пьянке оставался трезвее прочих.
Шон ничего не сказал, и я спросил:
– Чего молчишь? Ты теперь тоже считаешь меня сторонником политики Тэтчер или каким-нибудь подонком типа Фейгина?[3]
– Честно?
– Да. Честно.
Шон стряхнул в ладонь остатки арахисовых крошек и произнес:
– По-моему, это какой-то детский сад.
Я не понял, обижаться или нет: то ли Шон осуждает мою работу, то ли, наоборот, хочет меня успокоить – мол, фигня все это.
– В каком смысле?
– Фальшивые аккаунты в твиттере, – пояснил он. – Выдуманные враги. Устроил какую-то хрень у босса за спиной и надеешься, что тебе это сойдет с рук. В общем, детский сад.
На этот раз я и правда обиделся – пусть и несильно.
– Да пошел ты. Мало того, что Дек мне мозг вынес, так теперь еще и ты. Даже не начинай.
– Я и не собирался. Просто… – Он пожал плечами и допил пиво. – У меня через полгода свадьба, чувак. И в следующем году мы с Одри планируем завести ребенка. Меня твои выходки уже не цепляют, ты всю жизнь такой. – Тут я сдвинул брови, и Шон пояснил: – Сколько я тебя знаю, ты вечно выкидываешь что-нибудь в этом роде. Иногда попадаешься. Но всегда ухитряешься выкрутиться. Ничего нового, в общем.
– Нет. Нет. На этот раз… – Я размашисто рубанул воздух рукой и театрально прищелкнул пальцами – жест, который сам по себе законченное высказывание, но Шон смотрел на меня вопросительно. – На этот раз все иначе. Не так, как раньше. Это не то же самое. Совсем.
– И в чем отличие?
Меня задел его вопрос, я чувствовал, что разница есть, и со стороны Шона невеликодушно требовать, чтобы я объяснял это после стольких пинт.
– Забей. Я ничего не говорил.
– Я не собирался выносить тебе мозг. Я просто спросил.
Он не пошевелился, но лицо приняло какое-то новое, напряженное выражение, Шон не мигая впился в меня взглядом, словно ждал, что я скажу нечто важное, а меня отчего-то так и подмывало все ему объяснить – и о Мелиссе, и о том, что мне уже двадцать восемь, пора остепениться, устроиться в крупную фирму, даже признаться, что время от времени я представляю себе высокий георгианский особняк окнами на Дублинский залив (о чем даже не заикнулся бы при Деке и словом не обмолвился Мелиссе) и как мы с Мелиссой лежим, укрывшись кашемировым пледом, перед горящим камином, а на ковре двое-трое белокурых ребятишек возятся с золотистым ретривером. Пару лет назад от такой вот картинки я бы психанул, а теперь она мне нравилась.
Сейчас я вряд ли сумел бы описать Шону постигшие меня откровения, я бы даже слов таких не выговорил, но все же постарался.
– Ну ладно, – согласился я. – Ладно. Раньше и правда был детский сад, тут ты прав. Ради прикола, чтобы получить халявную пиццу или пощупать за сиськи Лару Малвени. Но мы уже не дети. Я это понимаю. Я отдаю себе в этом отчет. То есть мы не взрослые прям взрослые, но к этому все идет, – блин, кому я это рассказываю? Мы тут прикалывались над тобой, но если честно, вы с Одри молодцы. Вы будете… – Я сбился. Шум в баре нарастал, акустика не справлялась, и казалось, будто звуки доносятся сразу отовсюду, сливаясь в сбивчивый гул. – Ах да. Вот и эта хрень с Гопником случилась из-за этого. Точнее, ради этого все и затевалось. Теперь я ставлю перед собой большие цели. Это тебе не халявная пицца. Все всерьез. В этом и разница.