С тех пор спать только после рассвета, чтобы, открыв глаза, увидеть свет в окне.
Я знаю, что для всех это неудобно, что я доставляю нормальным людям много проблем своим распорядком дня, и тебе в первую очередь, но это сильнее меня, Тео. Если бы я могла справиться с этим ужасом перед темнотой, я бы справилась. Но даже гипнотизер не смог помочь, он может усыпить меня, но не может заставить не бояться темных окон или одиночества. Никто не может.
В больницах я всегда исхитрялась оставлять щелку в двери, просила об этом, якобы чтобы успеть позвать на помощь, если понадобится, а в действительности, чтобы видеть полоску света из коридора.
Прозрела я после искренней молитвы бабушки и ее «девушек». В Берне все знали, что неподалеку в Лизье живет сестра Тереза и что ее молитвы святой Терезе обязательно приносят облегчение страждущим. В один из августовских дней «мама Тина» и ее подопечные оделись скромно, но парадно, так же нарядили меня, закрыли свое заведение и отправились пешком вымаливать у святой Терезы мое прозрение. Дело в том, что мне должны были снять повязку с глаз, которую я носила полгода или больше. Это последняя надежда: врач не скрывал, что если не поможет, то я постепенно ослепну совсем.
Буду ли видеть? Остаться на всю жизнь почти незрячей или вообще слепой – это страшно, вот «мама Тина» со своими крошками и решила помолиться.
Это было в день святого Луи – 25 августа. Помогли ли молитвы? Наверное, да, ведь девушки любили меня искренне и так же искренне желали мне счастья. Ты знаешь, что, если чего-то очень-очень желать и хорошо попросить, Небеса обязательно помогут. Я прозрела. Когда повязку сняли, я долго не решалась открыть глаза, просто потому, что разучилась это делать. А открыв, поняла, что вижу!
Это второе рождение, потому что маленький человечек, так и не успевший нормально познать мир при помощи зрения и долго лишенный такой возможности, теперь знакомился со всем заново. Первое время мне приходилось закрывать глаза, чтобы понять, кто из девушек говорит, потом я открывала и сопоставляла… Так же с остальными звуками, даже самыми простыми. Простые голоса, смех, пение, шум движущейся машины, топот ног… Все, что раньше было очень смутным или в тумане, что раньше только звучало, теперь приобрело краски, стало объемным не только когда к нему прикасаешься, но и на расстоянии.
Двигаться, глядя под ноги, а не на ощупь вдоль стены, уверенно брать ложку, видеть не только тени, но и полутона, мелкие детали, в конце концов, просто распахнуть глаза, не испытывая режущей боли, – разве это не второе рождение?
Но слух, на мое счастье, остался.
Казалось, теперь будет все хорошо, но не тут-то было! Я больше не была слепой, а потому отпала необходимость жалеть меня. И если девушки «мамы Тины» помогали из сердечных побуждений, то в школе быстро сообразили, что зрячая девочка непременно наглядится в борделе того, чего ей видеть не полагается. Я повзрослела, а значит, вполне могла набраться ненужного опыта и рассказать о нем одноклассницам. Вот тогда мамаши и возмутились, требуя, чтобы «девочку из борделя» убрали от их ангелочков!
Я не знаю, насколько одноклассницы были ангелочками, потому что ни с кем не дружила: не только родители детей, но и собственная бабушка требовали, чтобы я не подходила к другим девочкам. В любом случае мое пребывание среди крошек «мамы Тины» не могло долго продолжаться, бабушка сама сообразила, что это прямой путь в ее заведение, а потому попросту потребовала от отца, чтобы тот решил мою судьбу.
Приехавший отец даже прослезился, поняв, что его дочь больше не слепа и даже без повязки на глазах, и судьбу решил. Поскольку Луи Гассион не знал другой судьбы, кроме своей собственной, и других занятий, кроме выступления на улице, то он забрал меня с собой. Куда? В никуда! На улицу, в снимаемые на ночь-две комнатки в грошовых, завшивленных гостиницах с тощим матрасиком на скрипучей продавленной кровати, с обедами в пивных, где пьяные мужчины ссорились и даже дрались, в вольницу улиц…
Правда, сначала мы все же поездили в небольшом фургончике за цирком Кароли, где отцу предложили выступать. Но цирковая семья сродни уличным актерам, там тот же аскетизм быта и непостоянство. Отец проработал недолго, я не знаю, что именно случилось, но мы вернулись в Париж уже без фургончика и стали настоящими бродячими артистами. Мне нравилось…
Я пела всегда, даже когда не умела говорить, тонюсеньким голоском выводила мелодии, похожие на птичьи трели. Это сейчас, после многих лет курения и выпивки, голос у меня стал хриплый, а тогда был звонкий. Хотя какой-то налет слышался в нем всегда. Я не помню, но так говорят все. В это можно верить: наверное, сказалось то, что я слышала в первый год, – бабушкин хриплый смех и голос. Знаешь, я не видела ее с тех пор, как отец забрал меня из «Салона» с блохами, потому не помню, как и «маму Тину», которую практически не видела, даже когда жила у нее.
Забрав меня от «мамы Тины», отец невольно окунул в свою бесприютную жизнь. Я уже тебе говорила, что отец был бродячим актером, но он не читал монологи Гамлета, это никто не стал бы слушать, не пел – невозможно долго петь на улицах, обязательно потеряешь голос; он был акробатом.
Когда я сейчас вспоминаю то, что творил Луи Гассион, мне становится жутко. Обычно такое делают женщины, их зовут гуттаперчевыми, женщинами-змеями, женщинами без костей. А тут мужчина. Отец был маленького роста (мама тоже не слишком велика), у него был немыслимо гибкий позвоночник, который гнулся во все стороны, точно так же во все стороны выгибались и суставы.
А еще Луи Гассион многое делал на голове, даже ходил! Я смутно помню как, потому что, когда стала взрослей, из-за сильных головных болей он уже перестал этим заниматься. Кажется, вставал на голову и, используя руки, шагал, словно на трех ногах. Наверное, это ужасно больно.
Могу сказать точно: отец себя ничуть не жалел, он жил, пока слышались аплодисменты и пока в нашу тарелочку бросали деньги. Подозреваю, что он и жил ради аплодисментов. Поэтому с раннего детства я не мыслю себе другой жизни, кроме той, в которой звучат эти самые аплодисменты.
Я ничуть не осуждаю отца, он по-своему старался сделать меня счастливой, вовлекая в свою жизнь, – наверное, ему это казалось правильным. Нет, не так, для него, в его жизни это и было правильным. Зачем девочке, которая будет жить в фургончике, школа? Читать он меня научил сам, я легко разбирала буквы на вывесках, а больше к чему?
– Книги? К чему они? Кто-то сочиняет истории про других людей, а мы должны читать? Никто не напишет книгу о нашей с тобой жизни, а значит, они нам не нужны. Когда-нибудь у тебя будет свой мужчина и свои дети. Снова заботы, которые не оставят времени на разные глупости.
И все же мы читали. Парижане забывали книги на скамейках в саду, на парапетах, просто бросали в урны. Конечно, среди таких книг редко встречались стоящие, чаще действительно мусор, который не жаль оставить или выбросить, но все же… В книгах была другая жизнь, а поскольку я не видела, как живут нормальные люди в нормальных семьях, все происходящее в этих историях воспринималось как сказка. А вокруг была жестокая проза, с пьяными криками в кафе, неприкаянностью, продажной любовью, холодом и даже голодом.
Но всегда было знаешь что? Уверенность! Да-да, я не сомневалась, что завтра мы снова выступим, заработаем на то, чтобы поужинать, что где-то приткнем свои бедные головы, что утром снова будет день. Именно тогда я научилась не беречь ни силы, ни деньги. Нельзя копить, зачем, если завтра снова можно заработать?
Прошло много лет, но я так и живу. Это правильно и неправильно одновременно. Беречь силы нельзя, это недостойно настоящего артиста. Копить деньги тоже, они зарабатываются, чтобы тратить, на себя или других – неважно, на других даже приятней. Но наступает момент, когда не остается ни того ни другого. Сил, чтобы снова заработать, уже нет, а вместо денег, которых еще недавно было вдоволь, одни долги.
Но тогда судьба дает Тео, который носит на руках, потому что собственные ноги мадам Ламбукас не носят, и зарабатывает, потому что мадам нужно чем-то кормить. Мадам ест как птичка, больше не позволяют врачи, но все же…
Тео, я впервые сижу у кого-то на шее! Это удивительнейшее состояние, между прочим. Я всегда работала, с тех самых пор, как прозрела и стала выступать с отцом. Всегда зарабатывала не только для себя, но и сначала для Симоны, потом на подарки возлюбленным (роскошные подарки), на толпы «милых паразитов», которые заполняли мой дом, а вот теперь ничего не зарабатываю. Меня кормит муж. Сорок лет я кормила многих, а теперь один кормит меня… Бедный Тео, тебе приходится отдуваться за всех!
Отец хотел, чтобы дочь вместе с ним стала акробаткой, он бы подбрасывал меня вверх, а я делала немыслимые сальто, вызывая восхищение зрителей. На мое счастье, быстро выяснилось, что я слишком слаба, чтобы совершать воздушные пируэты. Думаю, если бы стала выступать вместе с отцом как акробатка, то быстро переломала все, что возможно, и давно загнулась в какой-нибудь грязной конуре, корчась от невыносимых болей.
Но я приносила прибыль Луи Гассиону. Сначала зазывала зрителей, тогда у меня вместо тихого, тонкого голоска и прорезался сильный, чуть резковатый, потом обходила собравшихся с тарелочкой, уговаривая:
– Вот наберем пять франков, и представление начнется. Еще немного, совсем чуть-чуть… Еще монетку, мсье, хоть одну…
Думаю, отец понимал, что это ненормально, потому что он говорил:
– Ты должна научиться еще чему-то, нельзя просто собирать деньги. Пусть это делает кто-то другой.
Ему вторил товарищ, с которым мы часто выступали вместе, Камиль Рибон. Камиль не был акробатом, он был самодеятельным актером. Сейчас, пытаясь вспомнить, что он такое изображал, я даже не могу подобрать этому название. Если отец прыгал на голове, гнулся во все стороны, пока не начинали по-настоящему трещать суставы и кости, то Камиль страдал. Он был очень большой, хотя, возможно, мне это просто казалось. Во всяком случае, рядом с отцом он выглядел великаном.
Я не знаю, сколько лет Камилю, как не знаю, куда он потом девался, но мне он казался стариком, потому что лицо было покрыто глубокими морщинами. Пожалуй, он был молод, потому что голос имел молодой, и гигантом тоже был, многие люди оказывались ему по плечо. Рибон изображал страсти в случае конца света, он рвал на себе рубаху (потом приходилось зашивать), хрипел, словно задыхаясь, катался по земле, к восторженному ужасу зрителей, или делал вид, что его голова раскалывается, а руки и ноги просто не действуют… Я не знаю, почему это вызывало интерес у зрителей, но его с удовольствием просили:
– Эй, Камиль, покажи, как отнялась рука!
Он протягивал к говорившему руку, и… та падала, словно подрубленная. Все новые попытки заставить руку подняться или хотя бы пошевелить пальцами «не приводили» к успеху. Я думаю, он был прекрасным мимом, способным играть боль и несчастье так же легко, как другие веселятся. Говорят, впервые увидев, как он обнимает меня той самой рукой, которая только что висела плетью, я закричала от ужаса. Кстати, так же кричали некоторые зрительницы, когда рука, вдруг ожив, протягивалась к ним.
Рибон тоже считал, что меня нужно научить чему-нибудь, что приносило бы доход с меньшими физическими мучениями. Кажется, он был даже рад, что отцу не удалось сделать из меня акробатку.
– Да, Луи, девочка должна петь.
Я пела для себя, пела по просьбе Камиля, но на публике запела «нечаянно», хотя, думаю, это нечаянно было отцом тщательно продумано. Отец зачем-то научил меня «Марсельезе», причем поскольку сам знал только припев, то и я пела лишь его. Получалось лучше, чем у отца.
И вот однажды, когда меня всю еще «ломало» после перенесенной простуды и даже двигаться было тяжело, отец объявил, что поскольку я не могу сделать сальто после сбора денег, как делала обычно, то взамен спою. Я широко раскрыла глаза, мы ведь не договаривались!
– Спой, доченька, ту песню, что пела мне вчера…
Но я знала из «Марсельезы» только припев, пришлось с него и начать. Отец, видно, рассчитывал, что публике хватит и этого, однако ошибся, зрителям понравилось, как маленькая девочка (а я производила впечатление пятилетнего ребенка, будучи уже вдвое старше) с большими печальными глазами поет национальный гимн.
Слова припева быстро закончились, и я принялась петь… только мелодию, выводя ее тонким, но звонким голоском. Публика пришла в восторг от услышанного, петь мелодию «Марсельезы» легче, чем выводить птичьи трели, и, когда я, почти торжествуя, пошла по кругу, монеты посыпались в тарелочку куда щедрей.
Я впервые собрала аплодисменты на улице за выступление, я, а не отец!
Он был чрезвычайно доволен: оказалось, что мои выступления тоже могут приносить доход, и даже больший, чем его выкручивание позвоночника или «страдания» Рибона. Вечером за стаканчиком перно он плакал счастливыми слезами:
– Камиль, я не зря родил эту малышку…
С того дня я пела «Марсельезу» только на «бис», а в качестве основного репертуара отец немедленно разучил со мной те песни, что знал сам, вроде «Китайских ночей». Не густо, и они совсем не подходили для тоненькой крошечной девочки. Потом я научилась вылавливать песни сама, подслушивая их в редкие минуты, когда рядом оказывалось радио.
Мелодия запоминалась быстро и легко, а вот со словами приходилось помучиться. Не потому что память плохая, просто разобрать слова в песне иногда трудно, а уж в шуме какой-нибудь забегаловки просто невозможно, приходилось либо вставать под приемник, либо выдумывать текст самой. Второе чаще – каюсь, я пела известные мелодии с собственным текстом. Сейчас я больше всего жалею, что тогда не умела писать (Тео, не смейся, я и правда не умела писать, а кто мог меня научить и где?), потому что тексты я выдумывала ничуть не хуже настоящих.
Но главное знаешь в чем? Эти тексты о нас, об улице, о тех, кто на этой улице жил и кто слушал мои песни. У меня еще не окреп голосок, а потому тексты были весьма кстати. Ну, скажи, какой Пьеро или Жан пожалеет монетку девчонке, которая поет о его любви к Нанетте и его удали, на которую эта Нанетта должна непременно обратить внимание. Наоборот, он приводил и Нанетту послушать, а та, зардевшись от удовольствия, тоже обязательно добавляла свою монетку в мою тарелочку.
Отец был просто счастлив, он без конца повторял, что дал мне в руки то, что прокормит меня до самой старости.
– Только береги свой голос…
Луи Гассион даже не подозревал, насколько окажется прав, мой голос прокормил не только меня, но и его, маму, Симону, еще целую толпу «милых паразитов». Ты же знаешь, что я так звала толпу, кормившуюся у меня в доме?
Сколько меня за них ругали, кстати, часто ругали те, кто сам являлся этим самым паразитом. Раньше в доме завтракала, обедала и ужинала толпа, причем даже когда мне самой больше двух ложек каши в день после операции есть не разрешали, паразиты с удовольствием ужинали икрой с шампанским, поднимая тосты за мое здоровье.
Почему их нет теперь? Да потому, что у меня нет денег. Нет денег – нет икры и шампанского, нет поживы – нет и паразитов. Рыбы-прилипалы не держатся за мертвую большую рыбину, они находят другую, живую. Отсутствие в моем доме множества «доброжелателей», которые раньше с удовольствием приходили выразить свое восхищение моим пением и остаться на пару часов, пару дней, пару недель… и так далее… лучше любых финансовых счетов говорит о моем бедственном положении. Никому не нужна талантливая певица с ее голосом, если с нее нечего взять.
Тео, во всем есть свои плюсы, зато теперь вокруг меня остались только настоящие друзья. И ты – моя любовь, моя последняя любовь, это я уже хорошо понимаю.