Библиотека в Париже - Голубева Татьяна Владимировна 3 стр.


– Добро пожаловать, – произнесла мама, подавая на стол блюдо с шоколадным печеньем.

Я жестом пригласила нашу соседку сесть. Мне и себе мама поставила простые кружки, а миссис Густафсон – свою любимую чашку. Я наизусть знала ее историю. Много лет назад, когда миссис Иверс отправилась в Англию на экскурсию по замкам, папа дал ей денег, чтобы она купила для мамы красивый фарфоровый сервиз. Но фарфор был очень дорог, и миссис Иверс вернулась с одной только чашкой и блюдцем. Боясь, что фарфор может разбиться, она все время трансатлантического перелета держала чайную пару на коленях. И мне казалось, что тонкая чашка, разрисованная изящными голубыми цветами, явилась из каких-то лучших мест. Более утонченных. Как миссис Густафсон.

Мама разлила чай, и я нарушила молчание:

– Что самое лучшее в Париже? Правда ли, что это прекраснейший в мире город? И каково это – вырасти там?

Миссис Густафсон ответила далеко не сразу.

– Надеюсь, мы вас не слишком утомляем, – негромко произнесла мама.

– В последний раз мне задавали разные вопросы, когда я устраивалась на работу во Франции.

– Вы волновались? – тут же спросила я.

– Да, но я выучила все книги наизусть, пока готовилась.

– Это помогло?

Она печально улыбнулась:

– Всегда есть вопросы, на которые ты не готов ответить.

– Лили не станет задавать такие вопросы.

Мама обращалась к миссис Густафсон, однако ее предостережение касалось меня.

– Что самое лучшее в Париже? Это город читателей, – сказала наша соседка.

Она пояснила, что в домах ее друзей книги были так же важны, как мебель. Она проводила летние дни, читая в зеленых городских парках, потом, когда с приближением холодов пальмы в горшках в таких местах, как сады Тюильри, уносили в оранжереи, она всю зиму сидела в библиотеке, устроившись у окна с книгой на коленях.

– Вы любите читать?

Мне самой всякая английская классика, которую нам задавали читать, казалась скучнейшим делом.

– Я живу ради чтения, – ответила она. – В основном читаю исторические книги и о современных событиях.

Это выглядело таким же веселым, как наблюдение за тающим снегом.

– А в моем возрасте вы чем занимались?

– Я любила романы вроде «Таинственного сада». А новостями интересовался мой брат-близнец.

Близнец. Мне хотелось спросить, как его звали, но миссис Густафсон продолжила говорить. Парижане наслаждаются едой почти так же, как литературой, сказала она. Прошло более сорока лет, но она до сих пор помнила пирожное, которое принес ей отец, когда она отработала свой первый день, – нечто под названием «финансье». Закрыв глаза, миссис Густафсон сказала, что вкус маслянистой миндальной пудры показался ей вкусом рая. А ее мать обожала торт «Опера», в котором слои темного шоколада тонули в слоях бисквита, пропитанного кофе… Ох-ох… Я ощущала вкус ее слов и наслаждалась тем, как они ласкают язык.

– Париж – такое место, которое говорит с вами, – продолжила миссис Густафсон. – Город, который постоянно напевает собственную песенку. Летом парижане держат окна открытыми, и можно слышать, как бренчит пианино у соседей, как щелкают карты, которые кто-то тасует, и статический шум, когда кто-то вертит ручку настройки радиоприемника. И всегда слышен детский смех, и чьи-то споры, и как на площади играет кларнетист…

– Звучит изумительно, – мечтательно произнесла мама.

Обычно по воскресеньям после церкви миссис Густафсон сутулилась, а ее глаза походили на неоновую вывеску бара «Оазис» по понедельникам, когда ее выключали. Но сегодня ее глаза сияли. Когда она говорила о Париже, жесткие линии ее лица смягчались, и голос тоже.

Мама удивила меня, сама задав вопрос:

– А какой там была жизнь во время войны?

– Трудной.

Пальцы миссис Густафсон стиснули чашку. Когда звучала сирена воздушной тревоги, ее семья пряталась в подвале. Еды не хватало, каждый человек получал одно яйцо в месяц. Все худели и худели, так что ей начинало казаться, будто они просто исчезают. На улицах нацисты наугад обыскивали парижан и, как волки, держались стаями. Людей арестовывали без причин. Или по мелким причинам, если те, например, нарушали комендантский час.

Но ведь и для подростков существует комендантский час? Для сестры Мэри Луизы, Энджел.

– А по чему вы скучаете больше всего? – спросила я.

– По родным и друзьям… – Карие глаза миссис Густафсон стали задумчивыми. – По людям, которые меня понимают. Я скучаю по французскому языку. По чувству дома.

Я не знала, что и сказать. В гостиной стало тихо. Мы с мамой забеспокоились, но нашу соседку, похоже, это не волновало, она допивала чай.

Видя, что чашка миссис Густафсон опустела, мама вскочила:

– Поставлю чайник.

На полпути к кухне мама внезапно остановилась. Она пошатнулась, ухватилась одной рукой за буфет. Прежде чем я успела шевельнуться, миссис Густафсон уже была рядом с ней. Она обхватила маму за талию и проводила обратно к стулу. Я присела рядом с мамой. Ее щеки горели, она дышала медленно, неглубоко, словно воздух не желал проникать в ее легкие.

– Все в порядке, – сказала мама. – Я слишком быстро встала. Нужно было думать.

– Такое уже случалось? – спросила миссис Густафсон.

Мама посмотрела на меня, и я вернулась на свое место и сделала вид, что смахиваю со стола какие-то крошки.

– Да, несколько раз, – призналась мама.

Миссис Густафсон позвонила доктору Станчфилду. Во Фройде взрослые всегда повторяли одно и то же: «В большом городе вы звоните доктору, но он не является, как бы вам ни было плохо. А у нас секретарь ответит уже на второй звонок, и Станч будет в вашем доме ровно через десять минут». Он принимал младенцев в трех округах – и многих из нас именно он первым держал в своих теплых веснушчатых руках.

Доктор постучал в дверь и вошел в дом со своим черным кожаным чемоданчиком.

– Вам незачем было приходить, – взволнованно заявила мама.

Она тащила меня к Станчу, стоило мне только чихнуть, но никогда не обращалась к нему по поводу своей астмы.

– Позвольте уж мне самому судить об этом. – Он мягко отвел в сторону мамины волосы и прижал стетоскоп к ее спине. – Вдохните поглубже.

Мама вдохнула.

– Ну, если это глубокий вдох…

Измерив давление, Станч нахмурился. Он сказал, что давление высокое, и выписал какие-то пилюли.

А если мама ошибалась, говоря, что это астма?


После обеда мы с Мэри Луизой растянулись на ковре в моей комнате, чтобы заняться сочинениями.

– И что тебе рассказала миссис Густафсон? – спросила подруга.

– Что война была опасной.

– Опасной? Как это?

– Враги были везде…

Я представила, как миссис Густафсон идет на работу, а улицы заполнены злобными волками. Одни из них рычали, другие пытались укусить высокие каблуки ее туфель… А она все шла и шла. Возможно, она никогда не ходила дважды одной и той же дорогой.

– Так ей приходилось прокрадываться?

– Думаю, да.

– Вот было бы круто, если бы она оказалась тайным агентом!

– Точно.

Я тут же вообразила, как миссис Густафсон доставляет послания в заплесневелых книгах.

– Кстати, о секретах. – Мэри Луиза отложила в сторону карандаш. – Я выкурила одну из сигарет Энджел.

– Ты курила в одиночку? Неправда.

Мэри Луиза промолчала.

– Неправда, – повторила я.

– Вместе с Тиффани.

Ее ответ глубоко задел меня.

– Если ты куришь, я никогда больше не стану с тобой разговаривать, – заявила я.

И задержала дыхание.

Нам обеим было по двенадцать лет, но Мэри Луиза первой обо всем узнавала. Именно от своей сестры Энджел Мэри Луиза услышала о презервативах и пивных вечеринках. Мне родители не разрешали пользоваться косметикой, и Мэри Луиза давала мне взаймы свою. Подруга была сильнее и подвижнее меня, и я чувствовала, что она быстро от меня отдаляется.

– Ну, мне все равно это не слишком понравилось, – ответила Мэри Луиза.


В течение следующих недель мама потеряла аппетит, одежда стала висеть на ней как на вешалке. Лекарства ей не помогали. Папа отвез ее к специалисту, и тот заявил, что это просто стресс. Она стала быстро уставать, и теперь папа делал сэндвичи. В День благодарения мы с ним ели за кухонной стойкой жареный сыр. И поглядывали на дверь, надеясь, что мама будет чувствовать себя достаточно хорошо, чтобы присоединиться к нам.

Папа откашлялся:

– Как дела в школе?

Я получала только отличные оценки, у меня не было парня, а Тиффани Иверс пыталась увести у меня Мэри Луизу.

– Отлично.

– Отлично?

– Все девочки у нас пользуются косметикой. Почему мне нельзя?

– Хорошеньким девочкам вроде тебя совершенно ни к чему пачкать лицо.

По большей части то, что сказал папа, не проникло в мой ум. Я не услышала его заботу, я даже не услышала, что он назвал меня хорошенькой. Я услышала только недвусмысленный запрет.

– Но, папа…

– Надеюсь, ты не станешь огорчать этим маму.

И мы оба уже в тысячный раз посмотрели на дверь спальни.


С рюкзаками на плечах мы с Мэри Луизой устало тащились домой из школы. Мы остановились на Первой улице, чтобы погладить Смоки, немецкую овчарку, прошагали мимо дома Флешов, у которых на лужайке стояли сорок семь керамических гномов, по одному на каждый год их брака. В окне углового дома старая миссис Мердок отдернула тюлевую занавеску. Если бы мы проскочили по ее лужайке, вместо того чтобы обойти ее по дорожке, она бы позвонила нашим родителям.

Во Фройде все мы делали покупки в одной и той же бакалейной лавке, пили из одного источника. У нас было общее прошлое, мы повторяли одни и те же истории. Миссис Мердок не была такой придирчивой до того, как ее муж вдруг упал, убирая снег. А Бак Густафсон так и не стал прежним после войны. Мы читали одни и те же газеты, мы зависели от одного доктора. Отправляясь куда-нибудь, мы ехали по грязным дорогам, наблюдали за комбайнами, убирающими пшеницу на полях. Воздух здесь пах чистотой. Честностью. Наши носы и рты наполнял сладкий аромат сена, а пыль скошенного урожая проникала в нашу кровь.

– Давай переедем в какой-нибудь большой город. – Мэри Луиза сердито покосилась на миссис Мердок. – Где никто не будет соваться в наши дела.

– И где мы сможем делать что хотим, – добавила я. – Например, визжать в церкви.

– Или вообще не ходить в церковь.

Тут мы замолчали. Эта мысль показалась настолько невероятной, что нам понадобилось время, чтобы с ней освоиться, и потому последний квартал до моего дома мы прошли не разговаривая. С улицы я увидела у окна маму. Сквозь стекло она казалась бледной, словно призрак.

Мэри Луиза отправилась домой, а я побрела к нашему почтовому ящику и задержалась у старого столбика, боясь зайти в дом. Обычно в это время мама пекла печенье и болтала с подругами, стоя у кухонной стойки. А иногда она забирала меня из школы, и мы ехали в заказник на озере Медсин. Мама любила наблюдать там за птицами. Сидя в нашем многоместном автомобиле, мы с мамой смотрели в одну сторону – на дорогу, протянувшуюся перед нами, дорогу, полную возможностей. И мне легко было рассказывать ей о стычках с Тиффани Иверс или о плохой оценке за тест. Я могла доверить ей и что-то хорошее, вроде того урока физкультуры, когда капитаном команды был Робби и он первой выбрал меня, даже до того, как стал выбирать мальчиков. Каждый раз, когда я ошибалась, мальчики горестно жаловались, но Робби поддерживал меня и говорил: «Ничего, в следующий раз получится».

Мама знала обо мне все.

На озере Медсин обитало двести семьдесят видов птиц. Мы пробирались к нему через траву до колен, на шее мамы висел на ремешке бинокль. «Возможно, ястребы и более величественны, – говорила она, – а желтоногий зуек наряден. Но мне все равно больше нравятся малиновки».

Я поддразнивала ее, говоря, что не стоило ехать так далеко, чтобы понаблюдать за птичкой, которую можно увидеть на собственной лужайке.

– Малиновки элегантны, – поясняла мама. – И они – добрый знак, напоминание о том особенном, что стои́т прямо перед нами.

И она крепко обнимала меня.

Но теперь мама сидела дома одна, и ей редко хватало сил на то, чтобы поговорить даже со мной.

Как раз в это время миссис Густафсон вышла к своему почтовому ящику, и я пересекла коричневую полосу травы, что разделяла нас. Она прижимала к груди какое-то письмо.

– Это от кого?

– От моей подруги Люсьен из Чикаго. Мы много лет переписываемся. Мы с ней приплыли на одном корабле. Три незабываемые недели от Нормандии до Нью-Йорка. – Она внимательно посмотрела на меня. – У тебя все в порядке?

– Да, в порядке.

Все прекрасно знали правила общения: не привлекай к себе внимания, никому не нравятся хвастуны и болтуны. Не оборачивайся, сидя в церкви, даже если позади тебя взорвали бомбу. Когда тебя спрашивают, как дела, отвечай «прекрасно», даже если ты расстроен и напуган.

– Не хочешь зайти? – спросила миссис Густафсон.

Я бросила рюкзак на пол перед книжными полками. Сверху донизу на них стояли книги, а вот фотографий было всего три, маленьких, как будто снятых «Поляроидом». У нас дома было больше фотографий, чем книг. Библия, мамины определители флоры и фауны и энциклопедия, которую мы купили на какой-то гаражной распродаже.

С первого снимка смотрел молодой моряк. У него были глаза миссис Густафсон.

Она подошла ко мне:

– Это мой сын, Марк. Его убили во Вьетнаме.

Как-то раз, когда я раздавала в церкви бюллетени, у чаши со святой водой столпилось несколько леди. И когда в церковь вошла миссис Густафсон, миссис Иверс прошептала:

– Завтра годовщина смерти Марка.

Покачивая головой, старая миссис Мердок заметила:

– Потерять ребенка – что может быть хуже? Нам следует послать цветы или…

– Вам следует прекратить сплетничать, – огрызнулась миссис Густафсон. – По крайней мере, во время мессы.

Леди окунули в святую воду дрожащие пальцы, быстро перекрестились и скользнули на свои скамьи.

– Мне очень жаль… – Я провела пальцем по рамке фотографии.

– Мне тоже.

От печали в голосе миссис Густафсон мне стало не по себе. Никто никогда не навещал ее. Ни родня по мужу, ни французская семья. А что, если все, кого она любила, умерли? И она, наверное, не слишком хотела видеть здесь меня, чтобы не вспоминать старые потери. Я шагнула к рюкзаку, намереваясь поднять его.

– Хочешь печенья? – спросила она.

В кухне я схватила с тарелки два самых больших печенья и проглотила их раньше, чем она успела взять одно. Тонкие и хрустящие, сахарные печенюшки были свернуты в трубочки, напоминающие подзорную трубу.

Миссис Густафсон как раз испекла первую партию, так что в течение следующего часа я помогала ей сворачивать в трубочки остальные. И я оценила то, что она ничего не стала говорить о маме, вроде: «Ох, нам так не хватало твоей мамы на родительском комитете, передай ей», или: «Ну, ничего с ней не происходит такого, что нельзя исправить хорошей порцией жареной свинины». Молчание никогда не ощущалось таким приятным.

– Как называется такое печенье? – спросила я, хватая еще одно.

– «Cigarettes russes». Русские сигареты.

Коммунистическое печенье? Я вернула его на тарелку.

– А как вы научились его печь?

– Мне дала рецепт одна подруга, которая их пекла, когда я доставляла ей книги.

– А почему она сама не могла за ними прийти?

– Ей не разрешали ходить в библиотеку во время войны.

Прежде чем я успела спросить, почему не разрешали, кто-то постучал в дверь.

– Миссис Густафсон?

Это оказался папа, что означало – уже шесть часов, время обеда, и мне грозили неприятности. Вытерев с губ крошки, я стала придумывать причины. Время так быстро прошло, я должна была задержаться, чтобы помочь…

Миссис Густафсон открыла дверь, и я ожидала настоящего урагана…

Но у папы были отчаянные глаза, его галстук съехал на сторону.

– Я везу Бренду в госпиталь, – сказал он миссис Густафсон. – Вы не могли бы присмотреть за Лили?

Я хотела сказать, что это не обязательно, но папа уже умчался, не ожидая ответа.

Глава 3. Одиль

Париж, февраль 1939 года

Тень церкви Сент-Огюстен нависла над маман, Реми и надо мной, когда мы возвращались с очередной скучной воскресной службы. Вырвавшись из давящих облаков благовоний, я вдохнула ледяной ветер, чувствуя облегчение оттого, что оказалась вдали от священника и его унылой проповеди. Маман подгоняла нас вперед, мимо одной из любимых книжных лавок Реми, мимо boulangerie, где булочник с разбитым сердцем постоянно сжигал хлеб, к порогу нашего дома.

Назад Дальше