– Еще бы, – со свойственной ей насмешливостью в голосе отзывается она.
– Ха-ха. Если готова поджарить мне яичницу, я приду и обсужу это с тобой лично.
– В два мне нужно быть на работе, так что поторопись.
– Еще нет одиннадцати.
– Мм-хмм.
– Я без макияжа, – предупреждаю я. Мама всегда обращает на это внимание. Даже теперь.
– Да ради бога, – отвечает она, но я знаю, что ей не все равно.
* * *
До мамы от моего дома вполне можно дойти пешком. Собственно, потому я и приобрела для нее жилье в своем районе, но, чтобы она не волновалась, я еду к ней на машине. Квартиру маме я купила пару лет назад. Она немного обшарпанная, комнаты маленькие, но из окон гостиной открывается широкий обзор на Тихий океан. Шум водной стихии маму успокаивает. Мы с ней обе любим океан всей душой. Эта страсть глубоко укоренилась в нас. Голод, который ничем иным не утолить.
Взбираясь по наружной лестнице к ее квартире на втором этаже, я машинально бросаю взгляд на водную ширь, проверяю, есть ли волны. Сейчас океан спокоен. Серферов не видно, зато берег у кромки едва заметно колышущейся воды усеян ребятишками и их родителями.
Мама, углядев мой автомобиль, выходит встречать меня на террасу, украшенную горшечными растениями. На ней свежие хлопчатобумажные желтые капри и белый топ в полоску такого же солнечного цвета. Волосы – по-прежнему густые и здоровые, белокурые с проседью, как будто мелированные – собраны на голове в высокий пучок, как у молодой мамочки. Эта прическа ей идет, хотя на лице лежит печать жизненных невзгод и поклонения солнцу. Это неважно. Она стройна, длиннонога, с пышной грудью, а поразительные глаза не утратили лучистого блеска. Ей шестьдесят три, но в рассеянном свете своей простенькой террасы на верхнем этаже она выглядит не старше сорока.
– Вид у тебя усталый, – отмечает она, взмахом руки предлагая мне войти.
Всюду в комнатах уверенно цветут и зеленеют разнообразные домашние растения. Мамин конек – орхидеи. Из всех, кого я знаю, только у нее они цветут снова и снова. Дайте ей полсекунды, и она с ходу перечислит множество видов этого семейства, употребляя их латинские названия: Cattleya; ее любимый Phalaenopsis; нежная изящная Laelia.
– Ночь выдалась долгой. – Только я переступаю порог, в нос мне бьет аромат кофе, и я прямой наводкой иду к кофейнику. Наливаю кофе в кружку, что уже стоит под носиком, в ту самую, что мама приберегает для меня, – тяжелую зеленую кружку, с видом Гавайских островов. На столе уже лежат наготове яйца и измельченный перец.
– Садись, – живо говорит мама, надевая фартук. – Омлет устроит?
– Вполне. Спасибо.
– Открой мой ноутбук, – велит она, бросая кусок сливочного масла в тяжелую глубокую чугунную сковороду. – Я сохранила тот ролик.
Я выполняю указание, и вот он, репортаж, что я видела накануне вечером. Сумятица, крики, шум. Телерепортер в кожаной куртке. Лицо у него за плечом, глядящее прямо в камеру – целых три секунды. Одна… две… три. Я смотрю ролик, перематываю назад и снова смотрю, ведя отсчет. Три секунды. Если остановлю ролик на кадре с ее лицом, лишний раз удостоверюсь, что ошибки быть не может.
– Так не бывает, чтобы какой-то другой человек был ее точной копией, до мелочей, – говорит мама, подходя ко мне и глядя на экран через мое плечо. – И имел точно такой шрам.
Я зажмуриваюсь, словно силясь избавиться от этой проблемы. Когда снова открываю глаза, она по-прежнему на экране, застыла во времени. От линии волос через бровь к виску тянется до боли знакомый неровный шрам. Просто чудо, что она не потеряла глаз.
– Не бывает, – соглашаюсь я. – Ты права.
– Ты должна найти ее, Кит.
– Полнейший абсурд, – возражаю я, хотя сама думаю о том же. – Как ты себе это представляешь? В Окленде миллионы людей.
– Ты сумеешь ее отыскать. Ты ее знаешь.
– И ты ее знаешь.
Качая головой, мама выпрямляет спину.
– Я никуда не езжу, как тебе хорошо известно.
– Ты не пьешь пятнадцать лет, – хмурюсь я. – Ты бы справилась.
– Нет, не могу. Придется тебе.
– Я не могу просто так взять и отправиться в Новую Зеландию. У меня работа, в больнице на меня рассчитывают, я не вправе их бросить. – Я убираю с лица волосы. – И как быть с Бродягой? – У меня щемит сердце. На работе-то я договорюсь, ведь я не была в отпуске три года. А вот кот без меня сдохнет от тоски.
– Я поживу у тебя.
Я смотрю на маму.
– Переедешь ко мне или будешь приходить утром и вечером, чтобы его покормить?
– Перееду. – Мама ставит на стол тарелку с восхитительно горячим перченым омлетом. – Иди ешь.
Я встаю.
– Он наверняка будет все время прятаться.
– Ну и что? Зато будет знать, что он не один. А через пару деньков, глядишь, возьмет в привычку спать вместе со мной.
Запах лука и перца еще больше разжигает аппетит, и я набрасываюсь на омлет подобно шестнадцатилетнему мальчишке, а в памяти мелькают картины прошлого. Мы с Джози маленькие, она склоняется надо мной, проверяя, не сплю ли я; ее длинные волосы щекочут мне шею. Я слышу ее заливистый смех, представляю, как она играет с Угольком, швыряет палку, а он ее снова приносит. Сердце начинает ныть, и это не метафора: оно болит по-настоящему. Груз воспоминаний, тоски и гнева настолько тяжел, что я прекращаю жевать и, положив вилку, протяжно вздыхаю.
Мама сидит рядом, молчит. Я вспоминаю, какой у нее был голос, когда она сообщила мне о смерти Джози. Сейчас ее рука легонько дрожит. Видимо, стараясь это скрыть, она якобы как ни в чем не бывало – словно это самое обычное утро и жизнь течет как обычно – подносит ко рту чашку.
– Серфингом занималась?
Я киваю. Мы обе знаем, что именно так я снимаю напряжение. Примиряюсь с собой. С жизнью.
– Да. И это было здорово.
Мама сидит на втором из двух стульев, что стоят у стола. Взгляд ее прикован к океану. На ее серьезных губах играет солнечный блик, и мне вдруг вспоминается, как она смеялась с моим отцом, широко открывая алый рот, как они кружились в танце на террасе «Эдема». Трезвая Сюзанна куда более приятное существо, чем Сюзанна пьяная, но порой я скучаю и по той – по ее неукротимой пылкости, экспансивности.
– Ладно, пойду, – говорю я, может быть, надеясь увидеть хотя бы тень той молодой женщины.
И на мгновение глаза ее загораются. Она берет меня за руку, и в кои-то веки я не отдергиваю ее, а, напротив, сжимаю ладонь матери в приступе великодушия.
– Обещаешь, что будешь жить у меня? – спрашиваю я.
Свободной рукой она чертит «Х» на левой стороне груди и затем вскидывает ее, давая клятву:
– Обещаю.
– Тогда ладно. Улажу все формальности и сразу в путь. – Волна предвкушения и ужаса поднимается в груди, плещется в животе. – Матерь Божья! Вдруг она и вправду жива?
– Тогда я придушу ее собственными руками, – говорит Сюзанна.
Глава 2
Мари
– Куда ты меня везешь? – спрашиваю я, пальцем пытаясь сдвинуть с глаз повязку.
Саймон, мой муж, шлепает меня по руке.
– Не тронь.
– Мы едем уже целую вечность.
– Это приключение.
– Займемся извращенческим сексом, когда прибудем на место?
– Изначально я это не планировал, но раз ты сказала… – Его ладонь опускается на мою руку и ползет к груди. Я смахиваю ее. – А что, отличная идея. Ты – обнаженная, с завязанными глазами, под открытым небом.
– Под открытым небом? В Окленде? М-м, нет.
Я пытаюсь понять, куда мы направляемся. Несколько минут назад мы съехали с автострады, но на слух я по-прежнему не могу определить, в каком мы районе. Можно было бы сориентироваться по преодоленному расстоянию, но это если бы мы жили не в Девонпорте, откуда долго добираться до многих других районов города. Подняв голову, я принюхиваюсь и улавливаю запах хлеба.
– Уф, пекарней пахнет.
– Одна подсказка есть, – хмыкает Саймон.
Какое-то время мы едем в молчании. Потягивая кофе из бумажного стаканчика, я в волнении думаю о своей дочери Саре. За завтраком она закатила истерику, заявила, что не пойдет в школу. Пряча лицо в растрепанных темных волосах, которые словно накидкой укрывали ей плечи и руки, причину она назвать отказывалась, и только твердила, что школу она ненавидит, что там ужасно и она хочет учиться дома, как ее (странная и жеманная) подруга Надин, живущая с нами по соседству. Самый настоящий бунт со стороны семилетней девочки, которая слыла лучшей ученицей в классе.
– Как по-твоему, что с Сарой?
– Наверняка просто с кем-то поссорилась, хотя надо бы заехать в школу, поговорить с учителями.
– Да, пожалуй.
Сара ни в какую не соглашалась идти в школу, хотя старший брат вызвался приглядеть за ней. Лео в девять лет был копией своего отца: те же густые блестящие темные волосы и бездонные глаза, как глубь океана, та же долговязая фигура. Уже сейчас видно, что он будет таким же атлетичным, как его отец: Лео с полугода плавает как рыба. И подобно отцу, он не поддается плохому настроению и не теряет уверенности в себе, в отличие от меня и Сары.
Для себя я даже не мыслю жизнь без забот и тревог, но их оптимистичный настрой мне импонирует.
– К сожалению, она пошла в мать.
– В детстве ты была подвержена приступам уныния?
– Это еще мягко сказано, – смеюсь я. Треплю мужа по руке, даже с завязанными глазами безошибочно определив, где она лежит на сиденье. – И теперь подвержена, как заметили бы некоторые.
– Я их мнения не разделяю. Ты – само совершенство. – Саймон стискивает мою ладонь, и в этот момент мы резко поворачиваем, – вероятно, на подъездную аллею, предполагаю я. Небольшое расстояние автомобиль преодолевает, двигаясь под наклоном вверх, и затем останавливается.
– Повязку можешь снять, – объявляет Саймон.
– Слава богу. – Я срываю с глаз повязку и, тряхнув головой, ладонью приглаживаю волосы по всей длине.
Но открывшийся моему взору вид мне мало о чем говорит. Мы находимся в туннеле, образуемом древовидными папоротниками и лианами. В одном месте дорога усыпана темно-зелеными плодами, нападавшими с ветвей фейхоа.
– Где мы, черт возьми?
Саймон вскидывает одну густую темную бровь; его большой рот кривится в усмешке.
– Готова?
Сердце в груди подпрыгивает.
– Да.
Пару минут он едет вперед по разбитой ухабистой дороге, которая идет вверх, а потом мы неожиданно выкатываем из густых зарослей на широкую круговую подъездную аллею перед красивым домом 1930-х годов, который стоит отдельно на фоне необъятного голубого неба и безбрежного синего моря.
У меня перехватывает дух. Саймон еще не заглушил мотор, а я, с раскрытым ртом, уже выскакиваю из машины.
Сапфировый Дом.
Двухэтажный особняк в стиле ар-деко высится над гаванью и чередой островов, что тянутся вдалеке. Я резко поворачиваюсь, и передо мной, сверкая и переливаясь в лучах яркого утреннего солнца, простирается внизу город. Отсюда мне видны три из семи его вулканов. Я снова обращаю лицо к дому, и у меня сдавливает грудь. Этот особняк завораживает меня с тех самых пор, как я сюда приехала, отчасти из-за трагической истории, что связана с ним, но главным образом потому, что он стоит на этом холме. Элегантный и горделивый. Недоступный, как Вероника Паркер, кинозвезда, построившая для себя этот дом в 1930-х и впоследствии погибшая от рук убийцы.
– А войти можно?
Саймон протягивает ключ.
Я хватаю его и бросаюсь мужу на шею.
– Ты самый замечательный на свете!
Его ладони опускаются на мои ягодицы.
– Знаю. – Саймон берет меня за руку, переплетает свои пальцы с моими. – Пойдем посмотрим?
– Она умерла?
– В прошлом месяце. Ну что, приглашай в дом? – Он останавливается у входной двери. – Ты же теперь здесь хозяйка.
У меня холодеет кровь.
– В каком смысле?
Саймон запрокидывает назад голову, оценивающе глядя на контуры крыши со стороны фасада.
– Я купил его. – Он опускает подбородок. – Для тебя.
Глаза у него насыщенного серого цвета, как штормящий Тихий океан. В эту минуту они лучатся радостью оттого, что ему удалось удивить меня, и откровенной неподдельной любовью ко мне. На ум приходят строки из Шекспира, засевшие в памяти еще со школьных лет, с уроков литературы – только эти занятия я и посещала регулярно в старших классах: «Не верь, что солнце ясно, что звезды – рой огней, что правда лгать не властна, но верь любви моей»[3].
Я приникаю к мужу. Лбом упираюсь ему в грудь, руками обвиваю за пояс.
– Боже, Саймон.
– Эй, ну ты что? – Он гладит меня по волосам. – Ведь все хорошо.
От него пахнет стиральным порошком, нашей постелью и – едва уловимо – осенними листьями. Он мускулист и широкоплеч – твердыня, о которую разбиваются все лиходеи мира.
– Спасибо.
– Тут есть один махонький подвох.
Я отнимаю голову от груди мужа и смотрю ему в лицо.
– Что за подвох?
– Хелен, сестра Вероники, держала двух собак. Она выдвинула одно требование: дом покупается вместе с ее питомцами, и какое-то общество будет осуществлять надзор за условиями их содержания.
– За это я ее обожаю, – смеюсь я. – Что за собаки?
– Точно не знаю. Одна большая, одна маленькая – это все, что сказал агент.
Собаки не проблема. Мы с мужем оба их любим, и наш золотистый ретривер будет только рад тому, что у него появилась компания.
– Ну же… давай войдем. – Саймон слегка подталкивает меня локтем.
Чувствуя, как гулко стучит в груди сердце, я отпираю входную дверь.
Мы ступаем в холл высотой в два этажа, окруженный грациозной галереей. Он весь залит солнечным светом: сегодня ясный день. Комнаты расположены по кругу, в распахнутые двери видны окна и то, что за ними. Стену одной, похожей на длинную гостиную, занимает ряд стеклянных дверей от пола до потолка, из которых открывается изумительная панорама искрящегося волнующегося моря. Вдалеке на воде покачивается парусник.
Интерьер еще больше ошеломляет. Картины, мебель, ковры, убранство – все сплошь антиквариат, главным образом в стиле ар-деко с его ясными отточенными линиями. Среди них затесались несколько изделий мастеров художественного движения «Искусства и ремесла». Изысканный черно-красный лакированный шкаф-кабинет, на котором стоит резная ваза с засушенными стеблями; рядом – круглый стул, на который, я почти уверена, никто никогда не присаживался. Ковер в красно-золотистых тонах с узором из вьющихся растений.
– И что – весь дом такой? – сипло спрашиваю я. – Такой… нетронутый?
– Не знаю. Я внутри не был.
– Ты купил его, даже не осмотрев?
Саймон берет меня за руку.
– Пойдем, осмотрим.
Экскурсия по дому из разряда чудес. Мы как будто перенеслись в 1932 год. Здесь все того периода: мебель, постель, стены, произведения искусства. Три ванные с плиточным покрытием. Одна из них, самая большая, – просто жемчужина. Не удержавшись от восторга, я кружусь в танце посреди комнаты. Пальцами веду по изразцам приглушенных зеленых и синих тонов, которыми облицованы стены, потолок и ниша для ванны.
Дом считался бы редкой находкой, даже если бы он был оформлен просто в классическом ар-деко, но в нем, ко всему прочему, ощущается горделивый дух Океании. Лестницы из полированной древесины каури, перила из австралийского черного дерева. В отделке, творениях краснодеревщиков и плиточников преобладают мотивы папоротников и киви. Мы идем по коридорам, переходим из помещения в помещение, а я кончиками пальцев веду по инкрустированным и резным поверхностям, восхищаясь мастерством человека, создавшего всю эту красоту. Стеклянные двери с рисунком ведут из комнаты в комнату и на широкую террасу с видом на море.
Только три из двадцати двух комнат претерпели ремонт: спальня и гостиная в глубине особняка – ода безликости семидесятых; и часть кухни с плитой и холодильником десятилетней давности. Бытовая техника из нержавейки выбивается из общего интерьера просторного кухонного помещения, рассчитанного на многочисленную прислугу. Кафельное покрытие здесь не столь эффектное, но плита стоит в нише, облицованной изразцами, и я подозреваю, что под губительным слоем краски тоже похоронены изразцы.
Мы с Саймоном идем через буфетную, которой заведовал дворецкий. Она и теперь забита всяческими столовыми приборами и посудой – от рыбных ножей до супниц и фарфора. Я открываю одну из стеклянных дверец и беру одну из белых фарфоровых бутербродных тарелок, украшенных темно-синей окаемкой и исполненным золотом рисунком в виде двухголовых львиц и традиционных цветов по краю.