Стихотворения - Осип Мандельштам 2 стр.


Разумеется, в этом отзыве важны не антисемитские обертоны (для дневника Блока, увы, обычные), а сам факт признания одного великого поэта другим – по ту сторону эстетических и идейных расхождений, не говоря уж о бытовых предрассудках. Суть реплики Гумилева дальше поясняется: в его понимании «иррациональное» – это слова, язык. Именно с проникновения в тайны слов, в их загадочную, непостижимую рассудком жизнь начинается для него путь Мандельштама-поэта.

В Петрограде Мандельштам становится одним из обитателей ДИСКа (Дома Искусств) – своеобразной писательской колонии, расположившейся во дворце Елисеевых на углу Невского проспекта и Мойки. Он активно включается в местную литературную жизнь, между прочим, участвует в возрожденном Гумилевым Цехе поэтов. Но его отношения с Гумилевым в последний год жизни последнего были совсем не просты: тут был и психологический бунт против слишком долго доминировавшего старшего друга, и творческий спор, и любовное соперничество (многие стихи Гумилева и Мандельштама 1920 года посвящены одной женщине – Ольге Арбениной-Гильдебрандт).

Сложный эмоциональный опыт послереволюционных лет и многочисленные, перетекающие друг в друга культурные пласты – все это соединилось в стихах «Tristia», породив стихи исключительной тонкости, многослойности, благородства – и притом резко индивидуальные, узнаваемые. Дальше было постепенное освобождение от этой законченности и благородства ради погружения в неокультуренные, «грубые» пласты языка. Критика начала 1920-х вовсе не воспринимала Мандельштама как новатора. Интерес ее был прикован если не к эфемерным и шумным школам вроде имажинизма, то к Хлебникову, Маяковскому, Пастернаку – авторам, очевидно, «левым». Даже те, кто восхищался Мандельштамом, видели в его поэзии явление маргинальное по отношению к наступившей эпохе. Вот, например, слова литературоведа и искусствоведа Николая Пунина (в 1923–1938 – мужа Ахматовой): «…Я всему изменю, чтобы слышать этого могущественного человека. В своем ночном предрассветном сознании он машет рукавами каких-то великих и кратких тайн. Условимся же никогда не забывать его, как бы молчалива ни была вокруг него литературная критика. И через ее голову станем говорить с поэтом, самым удивительным из того, что, уходя, оставил нам старый мир». Между тем для нас сегодня очевидно, что именно Мандельштам в 1920-е годы был ближе всех русских поэтов к «переднему краю» тогдашней европейской лирики (в самых радикальных своих стихотворениях, таких, как «Нашедший подкову» или «Грифельная ода») и именно он точнее и глубже передал надлом человеческого сознания на драматическом стыке эпох (в таких, например, стихотворениях, как «Я по лесенке приставной…» или «Нет, никогда ничей я не был современник…»). Сам он в эти годы, кстати, активнее, чем прежде, выступает в качестве литературного критика – проявляя и полемический задор, и глубину понимания культурных процессов, и блестящую четкость формулировок, и почти безошибочный вкус в выборе «поэтов не на вчера, не на сегодня, а навсегда».

В 1921–1925 годы Мандельштамы живут в Петрограде (Ленинграде), затем в Москве. Источником заработка становятся для поэта переводы прозы с французского и немецкого, в меньшей степени – критика и журналистика (однажды Мандельштаму пришлось брать интервью у молодого вьетнамского коммуниста, который был не кем иным, как Хо Ши Мином – будущим президентом этой страны). Какое-то время Мандельштам служит в газете «Московский комсомолец». В 1928 году выходит последняя прижизненная книга стихов, в том же году – книга статей. Поэтическая активность Мандельштама в эти годы на несколько лет замирает, зато пишется автобиографическая проза – «Шум времени», «Феодосия» (1925), «Египетская марка» (1927), наконец, знаменитая «Четвертая проза» (1930).

Надлом в отношениях со временем проявляется на поверхности по-разному. Осип Эмильевич больше не кажется знакомым «смешным» и «милым» – его эксцентричность порою проявляется некомфортно для окружающих. На рубеже 1930-х как будто помимо воли поэта происходит ряд литературно-бытовых и просто бытовых конфликтов (с переводчиком Горнфельдом, литератором Амиром Сагиджаном и вслед за тем с возглавившим товарищеский суд по этому делу А. Н. Толстым). Ими пользовались для вытеснения неудобного писателя из литературы. Покровительство Н. И. Бухарина помогало житейски (Мандельшам в начале 1930-х годов получил квартиру и небольшую пенсию от государства), но даже член ЦК не мог ничего сделать с невостребованностью Мандельштама, его отлученностью от литературного процесса. Конечно, яростное отщепенчество, пронизывающее «Четвертую прозу», связано не только с этим. Мандельштама возмущало туповатое государственное насилие – и его доводила до бешенства самодовольная трусость советской литературы.

Но это не значит, что пафос революционной переделки мира совсем не задел, не затронул его. Характерно, например, написанное в 1931 году письмо отцу – неудачливому капиталисту, на старости лет искренне увлекшемуся коммунистическими идеями: «Мог ли я думать, что услышу от тебя большевистскую проповедь? Да в твоих устах она для меня сильней, чем от кого-либо. Ты заговорил о самом главном: кто не в ладах со своей современностью, кто прячется от нее, тот и людям ничего не даст, и не найдет мира с самим собой. Старого больше нет, и ты это понял так поздно и так хорошо. Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее». Сюда же замечательное наблюдение С. С. Аверинцева: «…В самых резких местах «Четвертой прозы» – язык не «антисоветский» и не досоветский; это распознаваемый и актуальный для 1929–1930 годов язык советской оппозиции». Неприятие советского мира было для Мандельштама во многом неприятием изнутри.

В 1930 году Мандельштам возвращается к поэзии. Толчком стали разговоры с новым другом – биологом Б. С. Кузиным, и, с другой стороны, путешествие в Армению. В течение нескольких лет он пишет десятки стихотворений, ставших общепризнанными шедеврами. В этих стихах есть совершенно невиданная прежде интонационная и языковая свобода. Прежний, «петербургский» Мандельштам кажется рядом с этим, «всероссийским», несколько академичным – при всем своем величии. Упование на «высокую доблесть грядущих веков», высокое дыхание одиночества и свободы соседствует в стихах 1930-х годов с чувством подступающего утробного ужаса:

Между ноябрем 1932-го и мартом 1933 года состоялось несколько творческих вечеров Мандельштама – в редакции «Литературной газеты» и Политехническом музее в Москве, в Доме печати и в Капелле в Ленинграде. Вечера имели внутрилитературный резонанс, Эйхенбаум говорил о Мандельштаме как об одном из главных поэтов эпохи. Однако из переговоров о выходе книги ничего не вышло; лишь несколько новых стихотворений увидели свет в «Новом мире» и «Литературной газете». В «Звезде» в 1933 году было напечатано «Путешествие в Армению» – что, впрочем, дало лишь новый повод для критических нападок. Московский период завершает цикл памяти Андрея Белого и гениальное стихотворение «Мастерица виноватых взоров…», посвященное Марии Петровых. В ночь с 16 на 17 мая 1934 года Мандельштам был арестован.

Причиной ареста стало написанное в ноябре 1933 года стихотворение «Мы живем, под собою не зная страны…». Это не столько стихотворение, сколько поступок, причем не «гражданский» в традиционном смысле слова, а личный, человеческий, экзистенциальный, если угодно. Мандельштам много лет вырабатывал сложную «диалогическую» поэтику, в рамках которой личная позиция и личная оценка мира имели второстепенную роль – и вот он выбирает грубый язык лубка, чтобы высказаться предельно четко, без двусмысленности и оттенков. Видимая цель высказывания – сделать для себя дальнейшее физическое существование в СССР невозможным, принести себя в жертву. Повод – возможно, та информация об ужасах коллективизации и голоде, которая дошла до поэта. Бросая вызов власти, Мандельштам пренебрегал и условностями интеллигентской среды. Пастернака (один из двенадцати человек, которым Мандельштам успел стихотворение прочесть) шокировали, например, насмешки над этническим происхождением диктатора. Но Мандельштам и впрямь выбрал позицию бесстрашного «юродивого», для которого нет запретов.

Но вместо немедленной гибели началось разбирательство. Теперь требовалось проявлять трезвое мужество и самообладание на допросах – к чему Мандельштам был куда менее приспособлен. Трудно сказать, почему Сталин решил на сей раз проявить «милосердие», ограничив наказание поэта ссылкой в Чердынь-на-Каме, а затем, после случившегося с Мандельштамом психического срыва, разрешив ему перебраться в Воронеж. Считают, что «кремлевский горец» не хотел излишними репрессиями привлекать внимание к высмеивающим его стихам; за недостатком других объяснений примем это.

Воронежский период (с июня 1934 по май 1937) можно разделить на две части. До августа 1936 года у него был в этом городе литературный заработок и статус: он заведовал литературной частью в местном театре, сотрудничал в журнале «Подъем». Затем началась травля, заработки закончились. Мандельштамы теперь полностью зависели от материальной помощи московских и ленинградских друзей и родственников – которую порой приходилось униженно просить. Здоровье поэта становилось притом все хуже, и «нищета и безработица» не улучшали его.

Однако именно в Воронеже поэт переживает высший взлет своего дара – причем в большей степени это приходится на конец 1936-го и первые месяцы 1937 года. Страшный год русской истории стал, благодаря Мандельштаму, одним из величайших в истории русской поэзии.

В воронежских стихах Мандельштам соединяет гармоничность «Tristia» и экспрессивность московского периода. Он так глубоко погружается в язык, его тайные, корневые связи, как никогда прежде. Никогда его поэзия не была так бытийна, так космична.

Мандельштам сам прекрасно понимал значение совершенного и совершаемого. Свидетельство тому, например, письмо Ю. Н. Тынянову от 21 января 1937 года:

«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе».

Одно из центральных произведений этой поры – мощнейшие «Стихи о неизвестном солдате», в которых и воспоминания о Первой мировой войне, и литературные аллюзии, и отзвуки физических теорий слагаются в загадочное апокалиптическое пророчество – пророчество грядущей искупительной битвы:

Но именно в связи со «Стихами о неизвестном солдате» возникает проблема, разрешить которую не так просто. Наряду с высокой метафизической лирикой, пронизанной мудростью и мужеством, в Воронеже рождаются и «гражданские» стихи. В большинстве этих стихотворений декларируется приятие советского мира, солидаризация с ним («И как в колхоз идет единоличник, иду я в мир – и люди хороши»). И, наконец, квинтэссенция этих настроений – написанная в начале 1937 года «Ода» Сталину. Если бы эти стихи были художественно слабы или отличались от «настоящего» Мандельштама по поэтическому языку, мы могли бы отнестись к ним просто как к проявлению слабости поэта. Но это далеко не так. В «советских» стихах мандельштамовский гений не ослабевает. Более того, М. Л. Гаспаров убедительно доказывает, что и «Стихи о неизвестном солдате» входят в этот «гражданский цикл», что та грядущая искупительная битва, которую пророчит поэт, может (и по авторской интенции должна) быть прочитана как мировая коммунистическая революция.

Понять это из нашего времени непросто. Люди 1930-х годов ощущали, с каждым годом острее, что весь окружающий мир вовлечен в некий грандиозный сверхпроект. Отторгнутость от него означала выпадение из времени, из истории. Чтобы пережить эту ситуацию и остаться в стороне от общего движения, необходима была либо эксцентричная асоциальность, как у Хармса, либо сверхъестественная духовная трезвость, как у Ахматовой. Для Мандельштама, которому жизненно необходима была «игра с людьми», существование «с гурьбой и гуртом», в «лесу человечества», этот путь был неприемлем. Он мог бунтовать, мог «топорщиться», но не мог (как и Пастернак, и Заболоцкий, и Платонов) просто стоять в стороне. Но притом он не готов был отказаться от собственного языка и собственной понятийной системы. Приятие окружающего, солидарность с ним он тоже выражал своим личным языком – а этот язык до неузнаваемости преображал суть сказанного. Поэтому «гражданские», «советские» стихи его тоже не нужны были власти и не могли увидеть свет.

Весной 1937 года в связи с истечением срока ссылки поэту разрешают вернуться в Москву. Но прописаться в столице не удается, и в итоге Мандельштамы поселяются сперва в Савелово, потом в Калинине (Твери). Оттуда они приезжают в Москву и Ленинград в поисках денег и работы. Но в обстановке начавшегося Большого Террора от поэта, с именем которого был связан некий неназываемый, уже смутно помнящийся политический грех, просто шарахались. В конце концов именно слишком настойчивые попытки опубликовать свои стихи и получить литературный заработок стоили Мандельштаму жизни. 16 марта 1938 года секретарь Союза писателей В. П. Ставский написал Н. И. Ежову письмо с просьбой «решить вопрос об О. Мандельштаме». По словам Ставского, Мандельштам, «автор похабных клеветнических стихов», «часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него «страдальца» – гениального поэта, никем не признанного». Судя по всему, это письмо (формально – даже не донос) отражало какую-то борьбу, шедшую в руководстве Союза на фоне творившегося в стране политического апокалипсиса.

Ежов решил вопрос тем единственным способом, каким его ведомство могло и умело это делать. В ночь с 1 на 2 мая Мандельштам был арестован в санатории «Саматиха» (куда ему накануне заботливо дали путевку). 2 августа он был приговорен к 5 годам исправительно-трудовых лагерей за «контрреволюционную деятельность» (выражавшуюся в поисках заработка и предложении своих стихов журналам), 8 сентября отправлен на Дальний Восток, 12 октября прибыл в пересыльный лагерь Вторая Речка близ Владивостока. О последних неделях жизни поэта ходили разные слухи – от чудовищно страшных до романтических (о декламации сонетов Петрарки у лагерного костра). В настоящее время трудами Э. Полянского и П. Нерлера точная хроника гибели поэта восстановлена. Мандельштам ушел из жизни в полном смысле слова с «гурьбой и гуртом» – в переполненном людьми пересыльном лагере. Эти люди не знали его поэзии и не догадывались о его величии; они видели в нем просто немолодого, больного заключенного с помутившимся от пережитых бедствий сознанием. Но некоторые оказывали ему помощь. Впрочем, это уже не могло ничего изменить. Мандельштам умер от типичной лагерной болезни – сыпного тифа – 27 декабря 1938 года.

Осознание места Мандельштама в русской и мировой поэзии стало приходить в 1950–60-е годы. Можно долго говорить о том, какую роль сыграла в этом Н. Я. Мандельштам, о том, насколько соотносится с реальностью картина жизни поэта, нарисованная в ее знаменитых мемуарах. Можно вспомнить об еще более упрощенном и искаженном, хотя и трогательном образе, нарисованном в «Люди. Годы. Жизнь» Эренбурга. Так или иначе, в 1967 году трехтомник Мандельштама появился в США; лишь шесть лет спустя в Москве, в серии «Библиотека Поэта», вышел томик его стихов – тот самый знаменитый «синий томик с предисловьем Дымшица».

Для шестидесятников Мандельштам был прежде всего жертвой сталинского режима – рецепция его поэтики относится скорее к более позднему времени. Но в конечном итоге пророчество, которое сам поэт сделал в письме к Тынянову, сбылось. Стихи Мандельштама не только «изменили кое-что в составе» русской поэзии – они стали новой основой этого состава. Мандельштам – это структура языка, которым мы говорим и думаем, даже не зная собственно его строк. Это – воздух, которым мы дышим, так же, как Пушкин, Тютчев, Блок. Воздух-свидетель, и воздух-хранитель, и воздух – первооснова жизни. То, без чего немыслимы язык и страна.

Назад Дальше