Красные перчатки - Ахтырская Вера Николаевна 10 стр.


– Как сказал Ленин в своей речи на III Всероссийском съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи в тысяча девятьсот двадцатом году, – вставляю я.

– Браво, – одобряет майор, – кажется, вы начинаете понимать суть нашего учения, Вы уже демонстрируете партийную правдивость.

Я прикусываю язык: здесь скажешь лишнее слово – и ты погиб.

– Мы с радостью заимствуем из психоанализа все, что может нам пригодиться. Например, здесь нас интересуют всевозможные виды ассоциаций: не только осознаваемых взаимосвязей, но и коллективов. Вы же прошли сеанс психоанализа у доктора Нана из Клужа.

Новое имя. Как же мне защищаться?

– Представление о психическом состоянии пациента дают всевозможные ошибки в речи: оговорки, заминки. Например, чуть раньше вы на секунду замялись, прежде чем произнесли имя пастора Вортмана. Вы точно знаете, почему вам так трудно его выговорить. И мы тоже знаем: вы мучитесь сомнениями, переживаете душевный разлад. Ваше подсознание убеждает вас, что мы – ужасные мерзавцы, настоящие чудовища и нас надо остерегаться. С другой стороны, вы замечаете, что мы ведем себя как хорошо воспитанные, высококультурные люди, с которыми можно разговаривать. Другое противоречие, терзающее ваше подсознание, а именно между буржуазным происхождением и вашим нынешним конформизмом, стало очевидно, когда речь зашла о Хуго Хюгеле. Сами того не желая, вы трижды оговорились: сказали «Кронштадт» вместо «Сталинштадт», назвали газету не «немецкоязычной», а «немецкой», а потом поименовали «партийный листок» «Народной газетой». Это наводит на серьезные размышления.

Он спрашивает, как проходил мой сеанс психоанализа у доктора Нана.

– Нан де Раков – это старинное румынское семейство, оно издавна живет в Трансильвании и происходит из Марамуреша.

Я так сжимаю кулаки, что ногти впиваются в ладони, наверное до крови. И послушно изображаю, как молодой врач целыми днями давал мне выговориться, слушая все, что приходило мне в голову.

– Ну, хорошо, это анализ, а до профессионального синтеза-то дошло?

– Нет. Нескольких сеансов зимой-весной тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, дважды в неделю, оказалось достаточно, чтобы как-то подштопать мою душу. К тому же я ведь оттуда уехал.

– И какой диагноз он вам поставил?

– Нарушение восприятия времени, – поспешно говорю я. – Мне часто кажется, что время – какое-то подобие безысходной смерти, и оно вздымается передо мной, как черная стена.

Излечил меня доктор или нет?

– Излечил? Время снова потекло. Но здесь оно чудовищно затвердевает, давит на душу, повергает в хандру. Здесь существует опасность неизлечимо заболеть.

– Как относиться к времени, как его воспринимать, – зависит от нашего настроя, от склада ума.

Больше он ничего не добавляет и не обещает меня отпустить. Однако он упоминает «Волшебную гору». Я утверждаю, что время там – основное действующее лицо. В первой половине книги почти ничего не происходит. Один обед длится сто страниц. Да и потом тоже мало что случается.

Он пренебрежительно отмахивается. Зато подробно расспрашивает о гидрологии и заметно оживляется, услышав, насколько это щедрая наука: «Не важно, на шестьдесят или на сто процентов правильны расчеты в гидрологии, результаты равно удовлетворительны». Он впервые узнает, что гидравлику называют ареной коэффициентов и учебным плацем теории вероятности. Ему становится понятно, что у всякого следствия может быть несколько причин. Ему не совсем ясно, почему одна причина может привести к нескольким следствиям.

Наконец мы нашли нейтральную тему. Я читаю лекцию о руслах и оттоках, о расходах воды и водоснабжении. «Меня поражает закономерное соответствие между уравнением Бернулли для потока реальной жидкости и правилами Кирхгофа для электрического тока – в скрытых от глаз слоях материи обнаруживаются таинственные взаимосвязи». Я запинаюсь.

Господин, сидящий напротив, выжидает, а потом говорит:

– Очень хорошо. И тем самым мы вернулись прямехонько к нашей материи. Нас тоже интересуют таинственные взаимосвязи в скрытых от глаз слоях общества, и насколько они соответствуют правилам и законам нашей республики, чтобы мы были застрахованы от всяких сюрпризов.

Он еще раз переспрашивает:

– Так значит, вам там не важно, сколько утекло кубометров воды – сто или шестьдесят?

– Ну да, в общем, это безразлично.

– Мы здесь работаем эффективнее, – говорит он задумчиво. – Если одну вещь знают двое, мы выведаем ее на сто процентов, если что-то знает один, то мы на девяносто процентов это из него вытянем.

– Выходит, десять из ста упорно отмалчиваются.

– И да, и нет. A priori мы все изо всех вытягиваем. Но и оставшихся десять из ста заставляем заговорить. Только, к сожалению, мы вынуждены уважать их молчание a posteriori. Кстати, советую Вам, проштудируйте как-нибудь Кантово учение о морали. Тогда осознаете, насколько удобна наша этика: нравственно все, что служит на пользу тому, кто живет плодами своего труда.

Майор поднимается с места и окапывается за письменным столом. Снимает замшевые перчатки и хлопком в ладоши вызывает караульного.


Не успел я на следующее утро проглотить завтрак и покормить мышей, как за мной пришли. Грохот шагов в коридоре все приближается, опережает надзирателя, устремляется к моей камере. Дверь распахивается. Если они меня сейчас отпустят, к вечеру я успею попасть в Клаузенбург. Хотя посланец наверняка меня помнит, он, заикаясь, спрашивает мое имя, как будто в камере есть еще кто-то, с кем он мог бы меня перепутать. Он крутит очки на указательном пальце, а потом бросает их мне изящным движением. Глаза у него блаженно сияют, и мне кажется, он вот-вот начнет насвистывать хору. Он берет меня под руку, не слишком прижимая к себе мой локоть, – я ощущаю запах «Сфэнту Йон» – и стремительно увлекает меня вперед. Один раз он без предупреждения останавливается, и я чуть не падаю. Он хватает меня за талию, кружит в танце и шепчет: «Я женюсь. Мою adorată тоже зовут Йоана, какое счастье!» После таких откровений он грубо командует: «Сюда!» или «Направо!»

Давешний майор нынче в форме. Он не спрашивает, как я себя чувствую и хорошо ли спал. На столе лежат бумаги, книги, тетради, он перелистывает их. В комнате пахнет работой и опасностью, на лице у него застыло строгое выражение.

– Вчера вы упомянули две физические формулы. Можете мне их назвать?

Я произношу их.

– Отлично, память у вас с каждым разом улучшается.

Он что-то записывает. Раньше такого не было.

Не могу ли я вспомнить название улицы в Араде, на которой я родился?

– Улица доктора Русу-Ширьяну.

Эта улица в центре?

– Да, она выходит на главную площадь.

Она сегодня носит то же название, что и примерно двадцать лет тому назад?

– Да, то же самое, – отвечаю я почти с гордостью.

Сколько мне было лет, когда мы уехали из Арада?

– Три года.

Помню ли я дом в Араде, квартиру, двор, соседей, знакомых?

– Sigur[28], – мы говорим по-румынски.

– De exemplu[29]?

Я пытаюсь сосредоточиться.

– Например, бонна однажды поскользнулась под аркой ворот и упала. А я потом заметил на бетонном полу углубление и решил, ага, это оттого, что Вероника там шлепнулась!

– Весьма показательно. Еще в детстве вы были склонны делать ложные выводы.

Он что-то записывает.

– Как вы думаете, этот доктор Русу-Ширьяну был реакционер или человек прогрессивных убеждений?

Я медлю с ответом:

– Поскольку эта улица до сих пор носит его имя, едва ли он был реакционером. Наверное, он был выдающимся румыном, не придерживавшимся никаких идеологий. Ведь в городах почти все таблички с названиями улиц, поименованных в честь румын, были заменены табличками с русскими именами.

– Не с русскими именами, а с именами советских героев и борцов за дело коммунизма, – поправляет меня майор. – Весьма характерные ошибки!

Да, здесь надо взвешивать каждое слово!

– Для диалектика это неубедительный аргумент. Если вы считаете себя диалектиком, то не должны исключать и обратное, сколь бы парадоксальным это ни казалось.

И переходит на немецкий:

– А вам известно, что слово «парадокс» можно перевести как «встречный свет», «отражение»?

Не дожидаясь ответа, он продолжает по-румынски:

– Возможно, арадские власти были недостаточно vigilent и не заметили это имя или, того хуже, что реакционные элементы в городском совете намеренно сохранили табличку с его именем. Диверсия! Саботаж!

Я почти ощущаю вину в том, что не родился в переулке Лунного Света или на Фиалковой улице:

– Я ничего не знаю об этом докторе. Поэтому не могу судить, был ли он реакционером. К тому же его и на свете-то уже нет. И вообще, это маленькая улочка.

– Но в центре города. Еще раз: все необходимо рассматривать в свете диалектики, так сказать, направляя свет то с одной стороны, то с другой. Поэтому нас удивляет, что вы нарисовали совершенно ложный образ этого Энцо Путера, обладателя западногерманского паспорта. – Он поднимает стопку бумаг. – В своих довольно скудных показаниях, данных в первое воскресенье, вы, не жалея усилий, представили его сторонником социалистического лагеря. Мы установили, что все это ложь. Что вы хотите скрыть?

Пока я обдумываю опасный вопрос, он открывает толстую тетрадь в черном картонном переплете и проводит пальцем по странице сверху донизу:

– Что вы можете сказать мне о … – он перелистывает страницу, – например, о некоем Хансе Тролле?

– Ничего, – отвечаю я.

Знаю ли я его?

– Один раз видел.

– Где?

– У нас дома в Фогараше. Он заходил к нам на полчаса во время велосипедной прогулки.

– Ну, вот, пожалуйста, – говорит офицер и что-то записывает. – Он был один или с кем-то?

– Один, – с облегчением отвечаю я.

– И что он делал, что говорил в эти полчаса?

– Съел тарелку супа. Потом поблагодарил и попрощался, сказав: «Благослови Бог»[30].

– Только супа? Какого супа?

Два вопроса сразу.

– Картофельного, – сообщаю я и поспешно добавляю. – Без мяса. Но с молодым репчатым луком.

Не надо больше спрашивать!

– А на второе?

– Съел ленивые вареники. Десять штук. С джемом по пять двадцать за банку.

– Ах, вот, значит! А как он относится к народно-демократическому режиму нашей республики?

– Не знаю, я ведь с ним почти незнаком.

– Как вы можете это утверждать, если он бывал у вас в гостях? Если вы приглашали его на обед?

– У нас бывает вся саксонская молодежь. Фогараш расположен точно посередине между Германштадтом и Кронштадтом, простите, Сталинштадтом: семьдесят километров в одну сторону и семьдесят в другую.

– Уже по тому, как человек покупает овощи на рынке или обращается с ножом и вилкой, можно судить, предан ли он режиму.

Вот и бабушка моя примерно так же говорила: человек есть то, как он ест.

– Вам что-нибудь запомнилось в его поведении?

– Да, – отвечаю я, не подумав, – на нем были короткие штаны, короче, чем у других юношей.

Батюшки, какая важная информация! Майор что-то записывает. Что он там отметил? Слишком короткие штаны? Ленивые вареники? Или что сказал «Благослови Бог»?

Он властным жестом захлопывает черную тетрадь. Неожиданно возвращается к Энцо Путеру, но последний, такой зловещий вопрос не повторяет. Из показаний допрошенных и его собственных сведений явствует, что Путер – агент западногерманской разведки и получил задание вербовать молодых людей в нашей стране для подрывной деятельности, а также организовать сеть подпольных групп. Это якобы удалось ему во время двух его приездов, в конце осени тысяча девятьсот пятьдесят шестого и в конце лета тысяча девятьсот пятьдесят седьмого, причем ключевую роль в выполнении его плана сыграла моя бывшая возлюбленная Аннемари. Он лицемерно вопрошает:

– Вы же знаете, что она вышла за него замуж?

– Да, – сдавленным голосом произношу я.

Эту новость моя мама узнала в очереди за молоком. Удивительно, но жениху и невесте немедленно дали разрешение на брак, хотя обычно его приходилось ждать годами, а то и вообще можно было не получить. Людям, толпящимся у молочной лавки в Фогараше, это справедливо представлялось странным.

– Пожениться-то они поженились быстренько, но вот для брака этого недостаточно, – многозначительно добавляет майор и присовокупляет более строгим тоном: – Эта чрезвычайно опасная личность, Аннемари Шёнмунд, ввела западногерманского агента в конспиративные круги. До конца тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года она служила связной между румынским подпольем и Западом. Через нее передавалась вся информация и координировались диверсии.

Он поднимается и уходит. Ему-то можно уйти!

Как же он сказал? Она служила связной до конца пятьдесят седьмого года. Значит, сейчас уже не служит. Это может означать только одно: она тоже здесь. Как же мне жаль мою бывшую подругу, разлюбить которую я пытаюсь вот уже полтора года. Тюрьма ее уничтожит. Она же слепа на один глаз, другой у нее поврежден. Он у нее сильно косит, но это придает ей особое очарование. Врачи предполагают, что это следствие рассеянного склероза. В пустой и мрачной одиночной камере, где нет нежной сирени, цветущей над садовыми скамейками, где не благоухает дурманящий жасмин, ей предстоит чахнуть до конца ее дней, в отчаянии думаю я. Если Секуритате имеет точные сведения, – а я вдруг не осмеливаюсь в этом сомневаться, – то она как главная обвиняемая получит высшую меру наказания. Будет приговорена к пожизненному заключению, к каторжной тюрьме, к одиночной камере. И к кандалам.

Майор возвращается. Задает вопросы о болезни Анне-мари. Я отвечаю односложно.

– Вы слушаете? Или витаете в облаках?

И да, и нет. Это следствие моей душевной болезни. Меня охватывает внутренняя пустота, что-то вроде вакуума, я проваливаюсь в какую-то дыру, как в мешок, там теряю всякое ощущение времени и пространства, и меня поглощают безумные, навязчивые идеи.

Неожиданно меня осенило: если они могут в чем-нибудь обвинить любого невиновного, который к ним попадает, то почему бы им, наоборот, не отпустить меня, только на первый взгляд виновного? Это парадоксальная возможность поступить так, как советовал майор: прибегнуть к диалектической аргументации, посмотреть на дело с разных сторон – и так, и эдак. Я сжимаю колени, собираюсь с духом и быстро и умоляюще произношу на своем родном языке:

– Я не могу доказать, что ни в чем не виноват. Это здесь никому не под силу. И все же я считаю, что нам пора заканчивать. Мне надо вернуться в клинику. А еще надо вернуться в университет. Я здесь уже больше недели, сейчас январь. Через несколько дней начнутся последние экзамены за семестр: водное хозяйство, прогноз водного режима и диалектический материализм. С февраля нужно готовить дипломную работу. Тема сложная, исследование новаторское и может принести пользу народному хозяйству: математические формулы для расчета расхода воды для водных потоков с естественным течением. Требуется провести много замеров на местности и опытов в лаборатории. Если удастся подсчитать за письменным столом расход потока для естественного русла, то тогда не придется больше проводить измерения прямо на реке и можно будет сэкономить миллионы на оборудовании и на жаловании гидрометристам. Время не ждет. Подумайте, речь идет о моем профессиональном будущем, я почти достиг цели. Пожалуйста, освободите меня.

– Цыган и у берега утонет, если продолжить ваши метафоры, – говорит майор.

– Ведь все уже выяснилось. То, что натворили эти молокососы…

– Каких молокососов вы имеет в виду?

– Ну, этих, из вашей черной книги. В сущности это все глупая болтовня, пустые разговоры, им не надо придавать значения. Строго говоря, тогда всех саксонцев можно судить. Ну, разве найдется такой, кто не сболтнул бы лишнего? И потом, вы же знаете, что я не враг государству.

Назад Дальше