Красные перчатки - Ахтырская Вера Николаевна 13 стр.


– Сейчас мы услышим новый жанр, некий гибрид прозы и лирики, – ввела Аннемари в курс дела аудиторию. Ахим Биршток стал декламировать длинные предложения. Каждый раз, когда начинало казаться, что нам зачитывают прозаическое повествование, строка внезапно сворачивала в сторону стихов, а все в ней указывало, что она вот-вот обретет полноценную поэтическую форму.

– Чем сильнее запор, тем длиннее стихотворная строка, – заметил Гунтер Райсенфельс.

В остальном все слушали в почтительном молчании.

Потом мы пропели еще «Тихая ночь, святая ночь», и никто не стал возражать. Особенно ратовали за этот гимн Паула Матэи и соседки Аннемари Лавиния и Марика:

– Его же поют сейчас во всем мире, даже по-японски и по-цыгански! И у нас в стране везде, даже в Секуритате!

– Существуют два его перевода на румынский, – сказала Лавиния.

– И два на венгерский, а то и три, – добавила Марика.

– Это же христианский «Интернационал»!

Аннемари пришлось уступить.

Под конец мы исполнили саксонский гимн «Трансильвания родная, благодатная страна!». Все встали. Мы уже почти допели медленную, торжественную мелодию, как вдруг Нотгер затрясся в ознобе. Он резким движением воздел в воздух руки студенток, между которыми стоял, озноб начал охватывать и всех, кто был в комнате. Никто не мог ему противиться, даже Аннемари, прибегавшая ко всем логическим аргументам, лишь бы не затрястись вместе со всеми. Вся компания схватилась за руки, все дрожали, словно в пляске Святого Витта. Порыв ветра потушил свечи. Наконец, Нотгер, сопя, успокоился, с губ его слетали сгустки слюны. «Так первобытные люди изгоняли злых духов и отпугивали диких зверей». Горела всего одна свеча. Аннемари включила электричество. Молодые люди и девицы, все еще сотрясаемые судорогами, без разбору сжимали друг друга в объятиях и целовались.

– Массовая истерия с симптомами пляски Святого Витта. Поцелуи – лучшее лекарство. Помогает снять возбуждение в нервных окончаниях.

И он влепил Аннемари смачный поцелуй.

– Вообще-то так ведут себя квакеры, – возразила Элиза Кронер, которую судороги бросили в объятия Михеля Зайферта. Когда он выпустил ее, она отерла губы тыльной стороной ладони.

Лавиния и Марика накинулись на Любена:

– А мы образуем балканский треугольник!

Любен весь вечер просидел молча, как привидение, как пародия на самого себя, и привлекал внимание окружающих, только когда с причмокиванием посасывал гнилые зубы. Они бы зацеловали его до смерти, если бы он не напустился на них с русской бранью, а русский язык всем в нашей стране внушал ужас.

Házinéni[34] постучала в дверь клюкой своего покойного супруга, которую каждый вечер брала с собой в постель. Мы гуськом выскользнули из дому.

Где же мой брат провел рождественский сочельник? Я не знал. В ту пору он обитал вместе с рабочими в еще не достроенном жилом доме, а я снимал угол в подвале у дряхлой графини Клотильды Апори. Так где же? Я так и не выяснил. Потом, встречаясь на улице, мы кивали друг другу, как случайные знакомые.

После раздачи подарков у Аннемари я проводил домой Элизу Кронер. Она сама об этом попросила. Мы шли вдоль бесконечной Страда Пата с ее маленькими одноэтажными домиками. Элиза отправила домой Любена, который следовал за нами как тень:

– Большое спасибо. Можешь меня не провожать. Обо мне позаботятся.

А обращаясь ко мне, сказала:

– Где твой брат?

По правде говоря, я должен был бы сказать, что не знаю. Но мне было стыдно признаваться в том, как мы с ним поступили. Она взяла меня под руку. Я осторожно повел ее по замерзшим лужам.

– Слушай, а что там с Любеном, с этим каменным гостем? Стоит где-нибудь собраться двоим-троим из наших, и он тут как тут. Если он уж учится в «Бойяи», так пусть и якшается с мадьярами. Если он действительно племянник премьер-министра Болгарии, значит, за ним следят, и тогда за нами тоже. А если не племянник, то еще хуже: значит, он шпион. Конечно, нам нечего скрывать. Но если Секуритате еще наши поцелуи начнет считать…

– Он безответно влюблен.

– В тебя.

– Кто любит меня, счастливо влюблен, – рассмеялась она.

– Тогда в кого?

Она секунду помедлила:

– В одну саксонскую студентку.

– Можно узнать в какую?

– Конечно. Она носит тирольскую шляпу с петушиным пером.

– Такая шляпа есть и у тебя.

– И еще у тридцати студенток.

– И потом он день за днем сидит у тебя на кухне под бельем твоей Házinéni…

– Иногда там висит и кое-что из моих вещичек, – сказала она.

– И устремляет на тебя взор, исполненный мировой скорби. А у себя на козлах располагается старуха и тупо на тебя косится.

– Мы с Piros néni[35] живем в кухне, экономим дрова.

– А тебя не смущает, что кто-то вторгается в твое личное пространство?

– Я никого не отталкиваю, но дистанцию в отношениях всегда устанавливаю сама.

Мы шли не спеша. На ней был фризовый жакет, бабушкино наследство, и сидел он на ней как влитой. Казалось, Элиза сошла со старинной фотографии. Юбка на ней была из толстой шерстяной ткани, и соткал ее собственноручно ее отец, доктор Артур Кронер, бывший директор фабрики, на допотопном ткацком станке, на котором еще дед учил внука этому ремеслу, пока их шерстоткацкая мастерская не превратилась в текстильную фабрику. Головным убором Элиза пренебрегала. Густые, пушистые кудри заменяли ей шапочку.

Я тоже ходил с непокрытой головой. Слишком гордый, чтобы даже в мороз надевать шапку, я кое-как спасался от холода, отрастив волосы, насколько позволяла партия: сзади до воротника пиджака, спереди – до бровей, по бокам – до верхнего края ушных раковин. Но не ниже.

Она просунула левую руку в мою перчатку:

– Какие теплые варежки! Уютно, как в стойле у пони!

Моя мама сшила их из брезента и подбила овечьей шерстью. На мне была ветровка, которую тоже смастерила моя мама из защитного цвета плаща, забытого у нас немецким офицером. Подкладкой моей куртке служила поношенная фланель из наследства фрекской тети Адели.

– Аннемари сама когда-нибудь запутается в своих неразрешимых противоречиях. Ее представление о человеке ложно. – И процитировала: «Не философский я трактат, / В душе моей и рай, и ад»[36]. Нельзя бесконечно рационализировать все на свете. В любые события постоянно вмешивается что-то, что нельзя контролировать, чего никто не ожидал и никто не хотел. Классический пример – наш сегодняшний вечер. Из Рождества получился шабаш ведьм.

– А как же объективные законы общественного развития? Противоречия между богатыми и бедными? Классовая борьба как движущий фактор мировой истории, существование которого легко доказать? А как же замечательная формула «бытие определяет сознание», с помощью которой можно объяснить все сферы человеческой жизни?

Он остановилась и посмотрела на меня:

– Противоречий бесконечно много. Остерегайся сводить все многообразие жизни к формулам. Иначе будет больно!

Мы подошли к домику, где она снимала комнату, и остановились в тусклом свете уличного фонаря.

– Мне кажется, это Аннемари выставила за дверь твоего брата.

Я кивнул.

– А у тебя не хватило смелости уйти вместе с ним.

На глазах у меня выступили слезы.

– Мне пора, я побегу, – поспешно сказал я, – а то моя графиня без меня замерзнет. Мне надо подбросить дровишек. Она почти ничего по дому не делает, думает, что кости рассыплются от остеопороза.

Я выпаливал все это, словно на исповеди. Мороз накинулся на нас тысячей белых иголочек. Дыхание стыло, изо рта то и дело вылетали облачка пара. Мы хотели было разойтись, но Элиза не выпустила руку из моей варежки, и я не смог отереть слезы с глаз.

– А чем дама занимается целый день?

– Считает дни.

– Которые ей еще остались?

– Нет, дни, тысячи дней, которые провел в венгерской тюрьме кардинал Миндсенти со времени своего ареста в сорок восьмом. И часами молится о его освобождении. И так греет руки в митенках без пальцев.

– А почему же она рукавицы не наденет?

– Чтобы молитва возымела действие, нужно, чтобы соприкасались голые пальцы. Кстати, по утрам у нас так холодно, что оконные стекла покрываются инеем. Но она никогда не жалуется. Она убеждена, что кардинал будет освобожден ее молитвами.

– А сегодня, в сочельник, она одна?

– Нет, у нее соберется венгерский Haute volée[37] во главе с Ее Сиятельством княгиней Кларой Пальфи. Ее предок был правителем Трансильвании. Дама просто боевой конь. Она всегда выходит на улицу, вооружившись венгерским шестопером своего мужа. Княгиня объяснила мне, как этим оружием пользоваться: его вонзают противнику в живот, пробивают брюшину, загоняют наконечник как можно глубже во внутренности, а потом несколько раз поворачивают рукоять, чтобы накрутить вырванные кишки на «перья».

– Какая гадость! Но где они живут, эти венгерские аристократы? Как живут?

– Кого власти не депортировали, того выселили по большей части в подвальный этаж собственного бывшего дворца. На что живут? Не на что, а чем: воспоминаниями. И потом трогательно видеть, как крестьяне, которых они когда-то разорили, заботятся о своих прежних господах. К моей графине почти каждую неделю приходит из деревни старушка, преклоняет перед ней колени, целует ей кончики пальцев, всячески ее ободряет и приносит немножко лакомств. Загляни ко мне как-нибудь. Сможешь поговорить с моей графиней по-английски и по-французски. И тем более по-немецки.

– Приду.

– Когда?

– Нежданно-негаданно.

– Венгерские аристократы встречаются регулярно. И поддерживают друг друга. В любой жизненной ситуации они сохраняют самые утонченные манеры, обращаются друг к другу, используя все титулы, никогда не утрачивают самообладания. Любопытно, что супруги всю жизнь называют друг друга на «вы». Но если они вдруг обнаруживают какого-то своего родственника, то тотчас же начинают обращаться к нему на «ты». Они питаются йогуртом и сухими ржаными хлебцами. В пять пьют отвар яблочных шкурок или ореховой скорлупы. Когда они собираются у нас в подвале, меня тоже приглашают. И я чаще всего не отказываюсь. Нужен же им кто-то, чтобы прислуживать за столом. Моя бабушка – венгерская словенка.

– А что они делают, когда собираются?

– Рассматривают старые фотографии. Иногда играют в штос. И никогда не говорят о режиме.

– Из осторожности?

– Нет, из презрения. Тетя Клара с шестопером полагает, что их презрение к нынешней власти лучше всего описывается немецким оборотом «jemanden keines Wortes würdigen» – «не удостоить кого-то и словом». Или фразой «es ist nicht der Rede wert» – «об этом и говорить не стоит». Если о чем-то не говорить, это «что-то» перестанет существовать, а значит, перестанет причинять боль. Да, и вот еще одна странность в их поведении: они никогда никого не хвалят.

– Почему? Похвала же полезна, она вселяет мужество, повышает самооценку.

– Для них это оскорбление. И они по-своему правы: похвала предполагает, что что-то могло быть и хуже.

Я неожиданно произнес:

– Мне пора. Что ж, тогда счастливого Рождества! И до свиданья!

Она вытащила руку из моей варежки.

– Я бы пригласила тебя к себе, но старуха меня уже подстерегает. Только что включила свет.


Почему Аннемари Шёнмунд захотела, чтобы я соблазнил ее именно тридцать первого марта? А не первого мая, в День мира и труда, или не позднее, на Троицу, когда нисходит Святой Дух, и делается «шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра», и являются «разделяющиеся языки, как бы огненные»?[38] Не знаю. Я всячески откладывал осуществление ее замысла. Я опасался разочарования, которое непременно должно было за ним последовать, боязни пустоты, на которую я буду отныне обречен всю свою жизнь, кажется, она именуется horror vacui. Когда я это испытаю, что же останется от тайн, загадок, оттенков, присущих одним лишь мечтаниям? Только смерть.

Она была старше меня. И потому выбрала тридцать первое марта. По какой причине? Возможно, по календарному методу Кнауса-Огино это были безопасные дни месяца, когда зачатие невозможно и исполненные радостных ожиданий влюбленные могут предаться страсти.

Это произошло на голой земле, – ни цветочка, ни зеленой травы. На широкой поляне мы не смяли ни единой былинки. На пустыре на севере Клаузенбурга, неподалеку от вокзала и фабрик, высоко над городом. Небо затемняли облака дыма, в воздухе чувствовался запах сернистого газа. Мы шли, не держась за руку, а друг за другом. Меня она отправила вперед. Кое-где вздымались голые деревья. На горизонте выделялись расплывчатыми пятнами деревни, названия которых нам ничего не говорили. Лай цепных собак и звон полуденных колоколов нас не трогали. Ведь внизу открывался вид на пейзаж нашего детства – ту обрамленную лесом холмистую местность в предгорьях Южных Карпат между Хонигбергом и Мюльбахом, Штольценбургом и Кронштадтом, а на ней раскинулись наши города с высокими остроконечными башнями и деревни с укрепленными наподобие замков церквями.

Наконец показалась опушка леса. В просветы между деревьев ветер нанес сухие листья. Я молча указал на небольшую лощину, устланную осенней листвой и обращенную на юг. «Тебе лучше знать, ты же мужчина», – сказала она и начала раздеваться. Освещаемое неярким солнцем, это убежище не оставляло места для нежности и страсти. При каждом движении шуршала опавшая листва, а со дна лощины веяло гнилой сыростью. Неудобно устроившись на ее американском плаще, мы ощущали неловкость. Мы поеживались от холода.

Ее нагота стала для меня откровением, и я, потрясенный, не в силах был на нее смотреть. Обнаженный таз с опушенным рыжеватыми волосами венериным холмом светился как цветок подсолнечника, большие, красивые груди, которые мне до сих пор не приходилось видеть, свесились набок, неприкрытые и беспомощные. Она не открывала глаз. Лицо ее со строгими дугами бровей и ресниц и плотно сомкнутыми губами напоминало нарисованную поверх реальных черт маску. Я тоже зажмурился от ужаса и стыда.

А ведь мне стоило бы следить за сузившимся горизонтом над краем нашей ложбины, вдруг покажутся «третьи лишние», от которых лучше было бы укрыться понадежнее: браконьеры со своими отученными лаять собаками, милиция, появляющаяся как из-под земли именно тогда, когда в ней нет нужды, цыганки, жаждущие погадать тебе на картах, пастухи, равнодушно плетущиеся со своими стадами мимо репейников и влюбленных. К тому же мне надо было мысленно разделить правила искусства любви и правила ее техники, в равной мере почерпнутые теоретически, из книг. «Надеюсь, ты все это основательно изучил!» И не в последнюю очередь надо было учитывать каталог ее желаний и требований: в мои обязанности входило обеспечить любовные игры и накал страсти одновременно нежно и пылко. Да, и наконец, на меня возлагалась ответственность за пробуждение мировой души в этот звездный час.

А она лежала отрешенно, в своей неподвижности и наготе являя божественное зрелище. Она не подавалась мне навстречу ни единой выпуклостью своего тела. Она предоставила меня самому себе. Я не знал, что делать. Постепенно мы слепо, неловко и смятенно занялись тем, что я столь добросовестно подготавливал и что мы хотели воплотить, как чудо. Кое-как, с грехом пополам, мы преодолели трудности, и все случилось совсем не так, как мы воображали.

Возвращаясь домой в сумерках, никто не проронил ни слова. Время от времени мы стряхивали с одежды прелый прошлогодний буковый лист. Мы шли друг за другом, каждый по-своему переживая физическую и душевную травму.

Упрекать меня она начала много месяцев спустя, вернувшись из Кронштадта, куда ненадолго ездила хоронить любимого пса Булли. Ее мать не могла одна справиться с такой задачей.

Назад Дальше