Куда ты ушла? Голос у меня высокий, как свисток браконьера. Часто – с юных лет – я жду, что она бросит меня, пойдет своим путем.
Я ушла сюда, говорит она. Хотела посмотреть, где мы спали. Смотри. Она держит потертый бинокль.
Что это?
Ты заешь что.
Я вспоминаю, как мы однажды нашли мятую фотографию с папой, в бардачке крутой тачки Урсы; ему там было лет десять, и у него на шее был бинокль. Он мне чуть руку не сломал из-за него, сказала Урса, вытягивая фото из цепких рук Сентябрь, когда поймала нас.
На стенах следы от старых постеров, над дверью висят часы. Кровати узкие, как скамейки. Сентябрь соскальзывает по лесенке и взмахивает руками: та-да.
Иногда я думаю, что могу вспомнить те дни, когда мы были такими маленькими, что спали в одном спальном мешке, размахивая четырьмя руками над головами, видя мир из одной точки. Я тогда не могла говорить, но я думаю, мы все равно понимали друг друга. Мне хочется, очень хочется, чтобы теперь было так же. Или, когда мы были постарше, и она переваливалась через край манежа и падала на пол, и орала мне, чтобы я сделала то же, пока не приходила мама и не возвращала ее обратно или брала нас к себе в кровать, и тогда наши руки сплетались, мамина грудь упиралась нам в щеки, глаза Сентябрь были так близко к моим, что мне было видно каждую плакучую ресничку. Я говорю Сентябрь: «Ты бы хотела, чтобы так было? Хотела бы, чтобы так было и сейчас?» А она говорит, не знаю, о чем ты, Июль.
Мы крадемся мимо маминой закрытой двери, но оттуда ничего не слышно. Нам уже случалось подслушивать за этой дверью. Она может спать. Мы открываем третью дверь по коридору. Это сушильный шкаф. Там огромный пузатый бак для воды и сложная система управления для отопления и горячей воды. На полу мышеловки, но в них ничего. Мы стоим, рассматривая кнопки. Мы слышим бурление внутри бака. По жестяной крыше барабанит дождь. Я думаю, что могла бы услышать сквозь ладонь Сентябрь медленное движение ее мыслей, если бы хорошенько прислушалась, фырканье слов. Я вспоминаю последние несколько недель в школе. Часто шел дождь, заливая канавы, стекая в три ручья по окнам. По пути сюда мы увидели из окна машины мертвого барсука. Лица других девочек. Есть только одна причина, почему мы покинули дом в Оксфорде и приехали сюда, и, хотя это была идея Сентябрь – затащить тех девчонок на теннисный корт, чтобы проучить их, просто припугнуть, – это не Сентябрь виновата, что мы теперь в Гнезде. В этом виноват только один человек.
Сентябрь нажимает по приколу кнопки на бойлере вразнобой. У нее на шее все еще висит бинокль, который качается, когда она двигается. Из-за стены доносится протяжный стон.
Не думаю, что это было правильно.
Пол слегка дрожит у нас под ногами.
Может, и неправильно, говорит Сентябрь. Пошли вниз, я хочу есть.
Мы устраиваем набег на холодильник, но там ничего такого. Консервы в комнатке за дверью давно просроченные, выгнутые, словно их продавили.
Давай займемся чем-нибудь другим, говорит она.
Дождь хлещет по окнам сбоку. Мы разлеглись на полу гостиной, на животах, и Сентябрь говорит, в какие цвета мы покрасим наши стены, какие постеры повесим. Я слушаю вполуха. У меня снова это ощущение, словно здесь идет какая-то невидимая жизнь. Сентябрь поднимает бинокль к лицу и подкручивает линзы.
Я засовываю голову в кладовку и хватаюсь за шнур выключателя. Лампочка качается в маленьком пространстве, освещая то одну стену, то другую, каждый раз выхватывая полки из тени. Я разглядываю консервы, не желая заходить внутрь, и тут лампочка щелкает и взрывается, снова погружая комнату во тьму.
Сентябрь находит пирог с курицей в морозилке на кухне, и мы решаем попытаться разогреть его. В ожидании мы смотрим на ноутбуке старые интервью Январь Харгрейв. В то же время я пытаюсь услышать, как спускается мама, чтобы простить нас. Простить за все.
Не думаю, что мы должны здесь оставаться завтра, если не будет Интернета, говорит Сентябрь.
Мы совсем забыли про пирог. Я держу его над ведром, а Сентябрь пытается соскрести сгоревшую корочку с его верхушки.
Я его поджарила.
Ничего.
Только разрезав его, мы понимаем, что внутри он сырой. Я сплевываю розовые ошметки курятины в ладонь Сентябрь. Она даже не хочет пробовать. Мы соскребаем все в ведро.
Я не хочу опять идти в кладовку, и Сентябрь вздыхает и погружается в темноту, откуда выходит с полными руками мятых консервов. Мы находим одну жестянку с персиками, просроченную всего на год. Сентябрь пробивает крышку ножом и дает мне высосать сок из дырки. Меня охватывает такой голод, что ноги подгибаются. Я беру у нее нож и, наполовину вскрыв крышку, сую внутрь пальцы и вылавливаю персики, которые глотаю не жуя.
Не хочешь?
Уже не голодная, говорит она.
Мы сидим на полу, хотя рядом диван. Ненадолго повисает тишина. Персиковый сироп зернистый. Сентябрь ставит альбом Дарси Льюис на своем телефоне, мы знаем все слова.
Она садится ровнее, говорит, я здесь родилась.
Что ты имеешь в виду?
Она не отвечает. По дымоходу проходит порыв холодного ветра, сквозняк. Мы слышим бойлер в стенах. Я поднимаюсь на колени.
Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что родилась здесь?
То и имею. Я здесь родилась. Я слышала прошлым вечером, как мама говорила по телефону с этим другом-букинистом. Мама сказала: «Вероятно, это даже та же кровать».
Я думала, мы обе родились в Оксфорде.
Я тоже думала. Но это относится только к тебе. Я родилась в этом доме.
Я поняла, что придавала этому какое-то значение, тому, что мы родились в одном месте. С разницей в десять месяцев, в той же больнице, возможно, на той же кровати; одна за другой. Сентябрь, а потом – так скоро, словно бы почти одновременно с ней, – я.
Маме не нравится этот дом, говорит она.
Почему ты так думаешь?
Просто знаю. Ей не понравилось, когда мы были тут в прошлый раз. Ты помнишь то лето, когда мы тут были? Дом не понравился ей тогда и сейчас не нравится.
Ты этого не знаешь.
Сентябрь скалится. Знаю.
Откуда?
Просто знаю. Из того, что мама сказала.
Что же она сказала?
Что больше некуда идти. Она приезжала сюда с ним и Урсой, когда я была у нее в животе. И потом, когда ей было грустно, говорит Сентябрь. Она раскидывает руки, охватывая низкую гостиную, муравьиную ферму, чумазый кофейный столик, проем кухонной двери. Папа здесь родился, и я тоже. Я вспомнила.
Я смотрю на нее, пытаясь понять, не врет ли она. Я знаю, что она иногда врет мне для прикола или чтобы посмотреть, раскушу ли я ее, а иногда она врет просто потому, что может, и я не знаю, почему еще. Я кладу жестянку от персиков в ведро. Вечер увядает.
Потом, в полусне – слышу, как Сентябрь шепчет мне в ухо, как мама плачет в комнате в конце коридора. В полусне – ее пальцы надавливают на контуры моего лица.
2
Сон глубокий, без углов, без сновидений. Я просыпаюсь и вижу свет сквозь занавески, перекатываюсь, снова задремываю. Я почти засыпаю, ворочаюсь, снова проваливаюсь в сон. Горло у меня сухое, как песок. Я глотаю и глотаю. Сползаю с кровати. Часы над дверной рамой: двенадцать. Полдня уже прошло. У меня зудит грудь, я опускаю глаза и вижу красные отметины вокруг грудины. Сентябрь нет на верхней кровати. Я спускаюсь в кухню и стою, опустив лицо под кран, хлебая воду большими глотками, а потом застываю и вслушиваюсь.
Сентябрь? Нет ответа.
Я иду в гостиную. Бардак с прошлого вечера, подушки, сваленные на пол, стаканы от воды, на подлокотнике дивана пристроился ноутбук.
Сентябрь стерегла мой сон. Нам было десять или одиннадцать. Я просыпалась от света из холодильника, который открывала во сне, или от холода из окна, которое распахнула, а рядом стояла Сентябрь, она клала руки мне на плечи и отводила назад в постель. Один год было совсем плохо. Грань между сном и явью истончилась. Я просыпалась от сна, в котором что-то свисало с потолка, и это все еще висело там, готовое упасть. Дни затопляла логика сна. Я думала, что потеряла что-то, и часами искала, выбиваясь из сил, то, чего у меня никогда не было. И рядом всегда была Сентябрь, она шикала на меня, когда я просыпалась с криком, и искала со мной таинственные пропажи. Я стала бояться. Я выросла с убеждением, что сон – это неведомая территория и если я открываю дверь и вхожу туда, ничего хорошего из этого выйти не может. Часто предполагаемые последствия касались Сентябрь. Если я засну, Сентябрь уйдет от меня. Если я засну, Сентябрь умрет от удара током, или утонет, или сгорит, или ее похоронят заживо. Мы много времени сидели в Интернете, пытаясь развеять мои страхи. Страх, что тебя похоронят заживо, называется тафофобия; страх воды – аквафобия; страх электричества называется хормефобия. Я приучилась спать как можно меньше. Сны были дебрями, сны были болотами, сны были гробами, в которых был похоронен наш отец. К концу года этот страх начал проходить, и я снова смогла спать. Мы выработали особые приемы: погружать ступни в горячую воду, когда проснешься, чтобы смыть сны, расчесывать волосы перед тем, как лечь спать.
В прошлый раз мы были в этом доме как раз в тот год, когда я не спала. Мы приехали на сезон. Мама болела, пила по три таблетки в день, много спала. За год до того, как Сентябрь настояла, чтобы мы объединили наши дни рождения в один, и стало, в общем-то, не важно, сколько нам лет. Мы пошли на пляж, и мама спала на покрывале, а мы строили замки из песка и закапывали друг дружку по шею. Иногда мама окуналась в воду, и я держалась за нее спереди, а Сентябрь – сзади, и мы рассекали волны, глотая пену, визжа от холода. Иногда мы ехали в ближайший городок и ели втроем рыбу с жареной картошкой, сбрызнутой уксусом, с коркой соли. Дома мама втирала лимонный сок в волосы Сентябрь, чтобы они сияли еще ярче, чем обычно.
Мы играли в игры в темноте. Наши глаза привыкали к отсутствию света, и мы могли передвигаться по дому, ни во что не врезаясь; это была первая игра. Вторая игра называлась «Сентябрь говорит» – мы ее присвоили[1] и переделали. Сентябрь водила, а я была марионеткой и должна была делать все, что она скажет. Если она говорила, Сентябрь говорит, встань на голову, или Сентябрь говорит, напиши на стене свое имя несмываемым маркером, я должна была сделать это. Если же она говорила то же самое, но без этой присказки, тогда я не должна была этого делать, а если случайно делала, то теряла жизнь. Как правило, у меня в игре было пять жизней, и, если я теряла их все, что-нибудь должно было случиться, причем каждую игру это было что-то другое, и оно всегда зависело от того, как Сентябрь себя чувствовала в тот день. Прикол был вовсе не в том, сколько у меня жизней и выиграла я или проиграла, а в том, чтобы просто играть.
Мы играли в «Сентябрь говорит» почти все время, когда были в Гнезде в прошлый раз. В дневное время мои задания были простыми: Сентябрь говорит, сделай толстуху. Сентябрь говорит, собери глаза в кучку. Обернись сейчас же, а то лишишься жизни. По мере того, как день убывал, задания становились сложнее: Сентябрь говорит, подстриги свои ногти и положи в молоко. Срежь все свои волосы. Сентябрь говорит, ляг под кровать и лежи час. Выбеги на дорогу. Сентябрь говорит, сложи всю свою одежду в ведро и встань перед окном. Продень эту иголку сквозь свой палец.
Это была хорошая игра. Мы играли в нее все время, пока были в этом доме, но, когда уехали, это стало казаться неправильным, и мы перестали.
В какие-то дни маме было лучше, в какие-то – хуже. Мы обе привыкли подмечать это. Сентябрь говорила, ей бы хотелось, чтобы мамы не было с нами, чтобы были только мы, а мне нравилось, когда она была рядом, когда нас было трое. Мне нравилось в Гнезде, когда мы ходили гулять вдоль скал все вместе, и мама говорила названия растений, которые нам встречались, или рассказывала сюжет рассказа, который она задумала написать. Сентябрь больше всего нравилось, когда нас было только двое, а мне нравилось, когда мы шли втроем, взявшись за руки, и мама посередине качала наши руки.
Когда у мамы был плохой день, мы старались ей не попадаться; иногда она бродила по дому, словно ища чего-то, но однажды вечером мы играли и услышали, как она спустилась вниз и вышла из дома. Мы смотрели из окна, как она села в машину и уехала. Такое уже бывало раньше, так что мы знали, что она вернется.
Сентябрь говорит, притворись домом, сказала Сентябрь.
Я не была уверена, что делать, но села на колени, расставила руки и раздвинула ноги, и выгнула тело, пытаясь изобразить стены, и сложила ладони чашечками, изображая чердачные окошки, и стала махать рукой, показывая, как открывается и закрывается дверь. Я рассмеялась.
Сентябрь говорит, не смейся, сказала Сентябрь. Она забралась мне на колени и обвила себя моими руками, словно закрывшись стенами дома, и мы долго так сидели, хотя у меня все затекло и кололо. В какой-то момент дом отрастил ноги и скрылся от нее, а она погналась за ним.
Стемнело, и мы высматривали из окна машину, следя за фарами, возникавшими из-за холма.
Эти? Сказала я.
Нет, сказала она.
И через секунду: эти?
Нет, погоди, нет, не эти.
Мы притворялись деревьями, росшими сквозь пол дома, птицами на деревьях, мышами в стенах. Слушай, сказала потом Сентябрь, и мы подбежали к окну, и она была права, приближались фары, четыре глаза, выхватывая из темноты разные части дороги и полей. Мы смотрели, как они приближаются, а потом забрались на матрас в нашей комнате, натянули одеяло на головы и затаили дыхание. Мы видели четыре фары и слышали четыре ноги на лестнице, они затихли у нашей двери, а затем прошли к маминой спальне. Мы скатились на пол, выползли в коридор.
Мы долго слушали под ее дверью, шикая друг на друга, распластавшись на полу. Звуки были такими странными, словно мы подслушивали за какими-то животными неведомой породы. Я чуяла холодный пол под собой, у меня зудели колени. У меня слипались глаза, но, взглянув на Сентябрь, я увидела, что она не моргает, едва дыша. Как такое может быть, что в один миг ты ничего не понимаешь, а в следующий понимаешь все? Дом вбирал звуки и делал их громче, направляя на нас. Я подумала, что различаю мамин голос, но не была уверена; это могла быть другая женщина, которую мы не знали. И еще там был мужской голос.
К горлу подступил кашель, и я не сдержалась, Сентябрь схватила меня за руку, и мы встали и бросились к себе в спальню в постель, и лежали, не шевелясь.
На следующий день Сентябрь сказала, что все кажется другим, и я не могла решить, права она или нет. Она сказала, что это не маленькая перемена, а огромная разница.
Из окошка гостиной видно пожухлое небо, ленту ухабистой дороги, вьющейся вдаль, и верхнюю часть горы или холма, высившуюся над остальным пейзажем. Я думаю, хотя и не уверена, что слышу море, надеюсь, что мы отправимся к нему. Я стою босая, а пол такой холодный, словно камень. Хотелось бы мне, чтобы мы были в Оксфорде, где мы все время слышали, как у нас над головой работает мама у себя в студии, а Сентябрь стоит у открытой двери спальни и говорит, что пора вставать и смотреть затмение.
Мама, должно быть, спускалась ночью, потому что в доме появилось что-то из наших вещей: телик в дальнем углу гостиной, стопка книг у стены. Должно быть, мама и в магазине была – в кладовке появилась еда, то, что Сентябрь назвала бы пайком конца света: фруктовые и бобовые консервы, молоко длительного хранения. Дом не вызывает ощущения какой-то жизни, как вчера. Только ощущение пустоты. Словно меня все бросили, пока я спала. На кухонной стойке новые лампочки. Я вынимаю одну из коробки и держу в руке.
Сентябрь? Дом кряхтит вокруг меня, выпуская воздух. Я заглядываю в кладовку. Я думаю о том, как скажу Сентябрь, что сама поменяла лампочку, и протягиваю руку, чтобы выкрутить ее. Я беру ее в руки, но не поворачиваю. Я кладу новую лампочку на одну из полок, отодвигаю подальше от края и иду проверить, не включен ли выключатель. Из ванной доносится шум, и я тут же отвлекаюсь, а затем раздается звон разбитого стекла из кладовки. Из гостиной падает достаточно света, чтобы увидеть осколки новой лампочки на полу, рассыпанные в мою сторону. Я закрываю кладовку, иду к ванной, распахиваю дверь. Мои виски пронзает что-то вроде страха. В ванне Сентябрь с мокрой головой, выплевывает фонтанчик мыльной воды.
Где ты была? Говорю я. Я различаю отзвук отчаяния в голосе. Я звала тебя. Я разбила лампочку.
Она всплескивает руками и хлопает по воде, забрызгивая пол. Ты спала год.
Не год. Можно войти?
Я уже все, говорит она и поднимает ногу, с цепочкой от затычки на большом пальце. Вода шумно утекает. Устроим пирушку и посмотрим что-нибудь? Она вылезает из ванны.
Меня гложет обида, что она принимала ванну без меня. Дома мы часто лежали в горячей воде вместе, поставив на стул ноутбук, чтобы смотреть Дэвида Аттенборо или слушать древние выпуски «Дисков необитаемого острова»[2]. Сентябрь любит, чтобы в ванне был кипяток, и есть при этом что-нибудь холодное: малиновое мороженое, «Магнумы», которые часто соскальзывают с палочек. Я знаю тело Сентябрь лучше, чем свое. Часто – когда я гляжу на себя – я испытываю бездну смущения, а от зеркала – шок, потому что вижу там мое лицо, а не ее. У нее родимое пятно в виде свернувшейся змейки на взъеме левой стопы, на солнце ее кожа быстро краснеет, а на ключице у нее длинный черный волос, который мне ужасно хочется выдернуть, но она говорит, что отращивает его целую вечность. Я всегда буду думать, что тело Сентябрь гораздо интереснее моего. Я протягиваю ей полотенце. Она выглядит крупнее, чем в Оксфорде, словно занимает больше пространства. Я тычу ее в бедро. Почему ты меня не позвала?