Женитьба не входила в его планы, он понимал, что рано или поздно придется подумать о браке, но предпочитал жить сегодняшним днем и сознательно откладывал все решения, касающиеся будущего. Когда молодому человеку не исполнилось еще и тридцати, ему кажется, что впереди целая вечность.
Все изменилось внезапно, катастрофически, в одночасье. Даже до Пелопоннеса уже докатились слухи о грядущей войне, когда Нилу пришло письмо от отца. В этом холодном, суровом послании говорилось, что легкая разгульная жизнь закончилась: сыновний долг и социальный статус обязывают Нила немедленно вернуться домой, пока это еще возможно.
В конце 1938 года ему пришлось сесть на пароход и вернуться в Австралию, в страну, которую едва знал, к людям, бесконечно далеким, чуждым родительской любви подобно викторианским благородным господам, что, впрочем, было недалеко от действительности: только речь не о королеве Виктории, а о штате с тем же названием.
Возвращение в Австралию совпало с его тридцатилетием. Даже теперь, более семи лет спустя, вспоминая тот день, Нил испытывал леденящий ужас, что поселился в нем в прошлом мае. Отец! Безжалостный, обаятельный, лукавый, невероятно энергичный старик! Ну почему он не произвел на свет еще хотя бы парочку сыновей? Почему обзавелся всего одним ребенком, да еще так поздно? Это тяжкое бремя – быть единственным сыном Лонгленда Паркинсона: жить в постоянном страхе не отстать от отца, вечно доказывать свою состоятельность.
Конечно, это не могло тянуться бесконечно. Если бы старик только знал, что из-за него самого сын не оправдал его надежд. Нил, в отличие от отца, никогда не жил в рабочей среде, поэтому не знал, что такое горечь унижения или стремление отвоевать себе место под солнцем. Вдобавок его угнетала холодность матери, изощренный педантизм. Нил перестал бороться, как только достаточно повзрослел, чтобы реально оценивать окружающий мир.
Несмотря на то что отец всегда был равнодушен к нему, а мать буквально душила своей бездумной, слепой заботой, он привязан к отцу был гораздо больше, чем к матери. Нил испытал безмерное облегчение, когда покинул дом, поступив в закрытую школу, и с первого же семестра в Джилонге до самого дня своего тридцатилетия следовал раз и навсегда взятому курсу. Зачем бороться, пытаясь изменить обстоятельства, если это заведомо невозможно? Лучше держаться в стороне, не обращать ни на что внимания. Когда Нил достиг совершеннолетия, к нему перешли деньги матери, которых с лихвой хватало на все его нужды. Он нашел свою нишу, жил так, как ему хотелось, вдали от Мельбурна и родителей, и был вполне счастлив.
И вот угроза войны разрушила его мир: обстоятельства сложились так, что отмахнуться от них нельзя, а держаться в стороне невозможно.
Обед по случаю дня рождения Нила проходил пышно и торжественно, список гостей изобиловал благовоспитанными юными дебютантками, которых мать сочла подходящей для него партией. В числе приглашенных были два архиепископа (англиканский и католический), член законодательного собрания штата и депутат парламента Австралии, один модный врач, высокий комиссар[2] Великобритании и французский посол. Разумеется, приглашения рассылала мать, а сам Нил за обедом почти не замечал ни молодых леди, ни важных гостей, даже на мать едва ли взглянул хоть раз. Все его внимание занимал отец, который сидел в дальнем конце стола и на большинство гостей смотрел с насмешкой, едва ли не с презрением, мысленно разбирая по косточкам каждого. Нил не смог бы сказать, откуда ему в точности известно, что творится у отца в голове, но на душе у него потеплело. Ему захотелось при первом же удобном случае поговорить с этим коренастым стариком, от которого он получил разве что разрез и цвет глаз – голубой.
Позднее он осознал, насколько незрелым был в ту, уже не раннюю, пору жизни, но когда мужчины наконец поднялись, чтобы присоединиться к дамам в гостиной, и отец взял его под руку, Нил, как это ни смешно, ощутил острую радость.
– Они обойдутся без нас, – фыркнул старик. – А у твоей матери появится повод посетовать, если мы исчезнем.
В библиотеке, полной переплетенных в кожу книг, которые он никогда не раскрывал и тем более не читал, Лонгленд Паркинсон уселся в кресло с высокой прямой спинкой. Сын устроился на низкой оттоманке у его ног. Даже при тусклом свете лампы, в полутьме лицо старика, изрезанное морщинами, со следами суровой жизни, проступало отчетливо. Сумрак не смягчал резкости его взгляда, острого как скальпель, жесткого, тяжелого, как у хищника. В глубине его глаз таился язвительный ум, равнодушный к людским суждениям, скупость на чувства и верность старомодной морали. Именно в этот миг Нил осознал, что его чувство к отцу не что иное, как любовь, и задумался, откуда в нем эта противоречивость, отчего ему вздумалось любить того, кому вовсе не нужна ничья любовь.
– Ты был не слишком хорошим сыном, – беззлобно проговорил старик.
– Я знаю.
– Если бы я мог предположить, что письмо заставит тебя вернуться домой, то отправил бы его давным-давно.
Нил вытянул перед собой руки и присмотрелся к ним. В этих длинных, гладких, как у девушки, ладонях с тонкими пальцами было что-то детское. Так выглядят руки, которым никогда не приходилось по-настоящему работать: занятия живописью не в счет – это скорее хобби, которое не играло серьезной роли в жизни Нила.
– Я вернулся домой не из-за письма, – проговорил он медленно.
– Тогда что же? Война?
– Нет.
Даже в полумраке было видно, как вспыхнули глаза отца, а рот превратился в жесткую линию, похожую на глубокий порез.
– Никудышный я человек, – добавил Нил.
– Никудышный в чем?
Как это характерно для Лонгленда Паркинсона – не морализировать, а подходить к вопросу конструктивно.
– Художник из меня не вышел.
– Откуда ты знаешь?
– Мне так сказал человек, который знает в этом толк. – Теперь каждое слово давалось ему все легче. – Я собрал достаточно работ для крупной персональной выставки: мне почему-то всегда хотелось начать с шумного успеха, явиться и прогреметь, а не рассеивать картины по разным галереям, – и написал своему парижскому приятелю. Ему захотелось провести несколько дней в Греции, и он сам приехал взглянуть на мои работы. Особого впечатления они на него не произвели. «Очень миленько, но не более того: нет ни самобытности, ни внутренней силы, ни выразительности, подсказанной безотчетным чувством». Вот и все, что он сказал, и посоветовал мне направить свой талант в русло коммерческого искусства, попробовать себя в рекламе.
Если пожилого джентльмена и тронули страдания сына, он этого не показал: молча сидел, не опуская тяжелого, пристального взгляда, – наконец проговорил:
– Армия, пойдет тебе на пользу.
– Вы хотите сказать, сделает из меня мужчину?
– Чтобы этого достигнуть, пришлось бы действовать извне, а я говорю о том, что кроется внутри тебя. Нужно помочь этому пробиться наружу.
Нил поежился.
– А что, если внутри ничего нет?
Старик пожал плечами, и скупая равнодушная улыбка скользнула по его лицу.
– Ну, тогда нужно в этом убедиться.
О том, чтобы привлечь сына к семейному делу, не было сказано ни слова. Нил чувствовал: отца не волнует, что станет с его предприятиями, после того как он выпустит из рук власть. Безразличный ко всему на свете, Лонгленд Паркинсон вовсе не заботился о том, чтобы оставить потомкам построенную им империю, поэтому ничего не требовал от Нила, но в то же время не испытывал досады оттого, что сын не оправдал его надежд. Ему не было нужды тешить свое самолюбие требованием, чтобы сын пошел по его стопам или, подобно ему, достиг небывалых высот. Он, несомненно, знал, когда женился на матери Нила, какое потомство произведет на свет женщина вроде нее, но его это не смущало. Брак позволил ему проникнуть в высшие круги Мельбурна и с презрением поглумиться над тем самым обществом, куда он так мечтал пробиться. В этом, как и во всем, Лонгленд Паркинсон лишь потворствовал своим прихотям, заботился исключительно о собственном удовольствии.
Странно, но сейчас Нил впервые заметил в глазах отца если не любовь, то какое-то теплое чувство и глубокую жалость, и это ранило особенно больно. Старик просто не верил, что сын на что-то способен, а уж в людях он прекрасно разбирался.
Так Паркинсон-младший оказался в армии, в офицерском звании, разумеется. С началом войны его батальон в составе Австралийских имперских сил перебросили в Северную Африку, чему Нил был несказанно рад. Здесь он чувствовал себя гораздо свободнее, чем на родине, будто наконец вернулся домой. Он с легкостью выучил арабский и всеми силами старался быть полезным. Из него вышел грамотный, честный и бесстрашный офицер: солдаты его любили, начальство ценило, и впервые в жизни он мог сказать себе, что и в нем есть что-то хорошее, что и он достоин уважения. Нил, мечтая дождаться конца войны, представлял, как вернется домой этаким бывалым ветераном, и отец тотчас заметит и оценит происшедшие в нем перемены. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы эти цепкие ястребиные глаза взглянули на него как на равного.
Потом была Новая Гвинея, а за ней южные острова Тихого океана, и эта война, куда более жестокая, чем в Северной Африке, пришлась ему не по вкусу. Он усвоил урок: то, что представлялось ему порой зрелости, было лишь детской забавой. В пустыне он обрел свободу, а джунгли оплели и высушили его душу, вытянули из него радость жизни, но в то же время сделали сильнее. Нил открыл в себе упорство и стойкость, о которых прежде не подозревал, а кроме того, перестал беспокоиться о том, как выглядит в глазах окружающих: все его силы отнимала борьба за выживание, забота о своих бойцах.
Все закончилось провальной кампанией в начале 1945 года, малозначимым эпизодом в общем ходе войны. Нил допустил ошибку, и по его вине пролилась кровь, погибли люди. Вся его уверенность тотчас рухнула, рассыпалась вдребезги. Это была катастрофа. Если бы его признали виновным, сурово осудили, подвергли остракизму, ему было бы легче, как он считал, но все до единого, от горсточки уцелевших в этой мясорубке солдат до старших по званию, простили ему просчет! Чем упорнее они твердили, что в случившемся нет его вины, что нет идеальных командиров и каждый может ошибиться, тем сильнее сжимала ему сердце тоска. Сражаться ему было не за что, и, словно сломанная заводная игрушка, он начал спотыкаться, наконец повалился и замер в неподвижности.
В мае 1945 года его перевели в барак «Икс», и первые дни он дрожал, точно в лихорадке, и постоянно плакал. Погруженный в беспросветное отчаяние, Нил не знал, да и не желал знать, куда его поместили, и пусть ему позволяли вести себя как вздумается, ему хотелось лишь одного: замкнуться в своей скорлупе и предаться скорби. Нарушила его уединение девушка, что неясным, расплывчатым пятном маячила рядом: посягнула на горе, которое он старательно оберегал. Ее грубое вторжение раздражало Нила до крайности. Она неотвязно преследовала его, тиранила, угрозами и даже силой заставляла принимать пищу, отказывалась признать, что его положение особое, что к нему нельзя подходить с обычными мерками. Она вынуждала его общаться с другими пациентам, в то время как он стремился укрыться в отдельной палате, загружала работой, донимала вопросами и без конца втягивала в разговоры: сначала – обо всем и ни о чем, потом – о нем самом, что нравилось ему куда больше.
Вначале осознание реальности лишь смутно шевелилось в нем, но затем начало возвращаться стремительными скачками. Ему внезапно открылся окружающий мир, он начал замечать других пациентов и даже интересоваться происходящим. Наибольшее любопытство вызвал сам барак «Икс», а также сестра Онор Лангтри.
Надо признать, поначалу эта дамочка не нравилась Нилу: казалась слишком сухой и прозаичной, а кроме того, его исключительность, похоже, не произвела на нее должного впечатления, – но когда он уже решил было, что взять с самой обыкновенной госпитальной медсестры, та начала оттаивать. Он вдруг увидел ее мягкость и нежность, давно забытые за последние годы, и готов был утонуть в этом теплом, ласковом потоке, если бы ему позволили. Только она не позволяла, никогда. Прошло время, Нил наконец почувствовал себя исцеленным, и лишь тогда осознал, как искусно, едва ощутимо она подталкивала его к выздоровлению.
Отправлять капитана Паркинсона в Австралию для дальнейшего лечения не было надобности, но и возвращать в часть тоже не имело смысла: их дивизия в последнее время не участвовала в боевых действиях, там могли обойтись и без него, поэтому командование пришло к решению оставить его в госпитале.
Затянувшийся вынужденный отдых в отделении «Икс» во многом нравился Нилу, ведь он мог быть рядом с сестрой Лангтри, которая со временем стала видеть в нем скорее коллегу, нежели пациента. Кроме того, он надеялся на более глубокие, прочные отношения с ней, никак не связанные с бараком «Икс». Но не все было столь радужно: с того дня, когда он ощутил себя здоровым, готовым продолжить службу, его стали мучить сомнения. Почему начальство не хочет, чтобы он вернулся в часть? И Нил нашел для себя ответ: потому что ему больше нельзя доверять. А что, если война вдруг вспыхнет с новой силой, а он не сможет принять правильное решение?
Хоть все вокруг это отрицали, Нил знал, почему после пяти с лишним месяцев по-прежнему оставался пленником барака «Икс». Истинная причина состояла в том, что его невроз не прошел, а принял форму болезненной неуверенности в себе. Если бы война продолжилась, то его, наверное, вернули бы в часть, назначив испытательный срок, и скорее всего он прекрасно справился бы. Трагедия Нила заключалась в том, что война закончилась, враги сложили оружие, и возможности исправить ошибку не представилось.
Паркинсон прочел имя на лежавших перед сестрой Лангтри документах и поморщился.
– Какой смысл был отправлять его сюда, если госпиталь вот-вот закроют?
– Конечно, это совершенно неожиданно. Да и, честно говоря, мне не показалось, что у него есть какие-то отклонения.
– Тут я с вами не согласен. Он напоминает попугая, напичканного избитыми фразами.
Вздрогнув от неожиданности, сестра Лангтри отвернулась от окна и посмотрела на Нила. Впервые он проявил агрессию к человеку, которого совершенно не знал.
Это почему-то ее задело, и она возразила чуть эмоциональнее, чем следовало, удивив не только Нила, но и себя саму:
– А по-моему, он выглядит как мужчина.
– Что я слышу, сестра Лангтри! – воскликнул Нил. – Похоже, он очаровал вас? Никогда бы не подумал, что такие, как этот сержант, в вашем вкусе!
Она тотчас взяла себя в руки и рассмеялась:
– Ваши уколы на меня не действуют, Нил! Это недостойно вас, мой дорогой друг. Вы сейчас ведете себя, как Люс, и это не комплимент. Почему вы так суровы к этому бедняге?
– Я просто ревную, – пошутил Паркинсон, доставая из кармана гладкий массивный золотой портсигар – явно дорогую вещицу, украшенную в уголке его инициалами.
Кроме него, никто в бараке не курил фабричных сигарет, но к этому времени других офицеров здесь уже не осталось.
Нил щелкнул крышкой портсигара и предложил сестре сигарету. Онор вздохнула, но не отказалась, и он поднес ей огонек зажигалки.
– Ах, вы коварный искуситель! Опять я курю с вами на дежурстве. Старшая сестра меня повесит, затем выпотрошит и четвертует, если узнает. Вдобавок я собираюсь через минуту выставить вас за дверь. Мне нужно изучить эти документы до прихода полковника Чинстрепа.
– О боже! Только не говорите, что нам придется весь вечер терпеть его общество!
Сестру Лангтри позабавили его слова.
– Ну, вообще-то, не вам, а мне.