А может, Евка москвичка, кто ее разберет. Может, сирота она.
Далеко, за стеной, на верхнем этаже, стонет контрафагот. Там, далеко, живет бедный, вечно пьяный фаготист. Где живет, где? Это же ведь особняк! И он весь – великой певице принадлежит! А все гудит контрафагот, печалится. Выстанывает Ад. Плохо жить в Аду. Жить там нельзя. Нельзя жить в ненависти, в злобе, во вранье, в лютой мести. А люди – живут. Люди – живучие. А инструмент? Зачем его изобрели, смастерили? Чтобы музыкой плакать на нем?
Музыкант живет на облаках. Ни на какой не на земле. Живет на облаках, спит, ест и пьет там, в угрюмых клубящихся тучах. А потом ему в грудь ударит солнце. И – пробьет насквозь. И перестанет он дудеть, и уронит он свой никчемный контрафагот на землю. Вниз… из Рая – в Ад кромешный…
…а Ванда со своим дураком, Славой Гайдуком, ютятся в трущобах. Никакой роскошный особняк им не светит. Слава подрабатывает и снимает угол за копейки. Со Славиной семьей, с прабабушкой и бабушкой, двумя старушенциями, они не стали жить. А все-таки поженились, два дурня; ну да ладно, можно считать, слепуха сделала карьеру, Гайдук, однако, москвич; не из шибко обеспеченных, но и так сойдет. Свой брат музыкант. Авось и споются!
…а если бы она, Злата… за него… за Славку… вышла… ох они бы вдвоем и наделали дел… Славка-то – гений… натуральный гений… только сам об этом не знает… она знает, она, певица Злата…
…за нищего, ты, полоумная, кто ж за нищих волчат замуж бросается… только полоумные, ну понятно…
…еще бы – оба – рука об руку – разбогатели…
…глаза очерчивают гигантский круг дальше, дальше, они обнимают то, что не обнять уже никогда и никому – и аметистовые друзы за стеклами длинного, как кремлевская башня, шкафа, да и стекла отсвечивают красным, как флаги, как сам кремлевский звездный кирпич, и громадных тропических бабочек на стене, тоже под стеклом, в квадратных смешных рамках, а бабочкам было ведь так больно, когда их прокалывали булавками, никакому человеку такой смерти не пожелаешь, и небрежно брошенные туфли без пяток, но на каблуках, они валяются, как два убитых котенка, прямо под парадным портретом, расшитые бисером, расшитые маленькими жемчужинами и синими катышками лазурита и старой хорезмской бирюзы, не туфлишки, а просто елочные игрушки, и пюпитр с развернутыми широко простынями старинных нот, махрово растрепались углы, крошится на паркет ветхая бумага, все на свете ветхо и смертно, вот и этой студии когда-то не станет; студия великой Одинцовой, с великим огромным, как ковчег в Потопе, концертным «Бехштейном», где ты будешь? где, где? ну, где?
…она что-то важное пропустила. Пианистка Ева уже сидит за журнальным столиком, он же столик для быстрого перекуса, когда и горничной нет, и на кухню стыдно пригласить, ибо там бедлам, и в гостиную нельзя, там сегодня просто свалка, муж вернулся с гастролей, только и успел, что распаковать чемоданы, а сам понесся в театр, дирижировать. А девочки ведь есть-пить хотят! И великая Одинцова сама их накормит-напоит!
Красивые, летящие, полные в плечах, узкие к гибким кистям, холеные руки. Это она-то блокадница? Она – царица! Прозрачные глаза: уральские аметисты. Ешьте, девчоночки, ешьте, угощайтесь! Это венские булочки, нынче утром они были еще горячие, из настоящей венской пекарни! Сегодня подруга с гастролей прилетела, из Вены, подарила! А это селедка в винном соусе! Хлеб мы сами печем, в датской печке! Из самой Дании, из Копенгагена я привезла! Это турецкое варенье, из лепестков роз!
Пианистка Ева косится на розы в хрустале. Одинцова тоже смотрит на розы. И хохочет. И зубы у нее так блестят. И глаза блестят! И вся она, красавица-музыка, блестит, переливается, смеется, звучит! Человек может быть музыкой. Даже в обыденной жизни. Не обязательно играть на ящике со струнами и петь по нотам; можно просто вибрировать, улыбаться, плакать, звучать. Звучать – душой. Сердцем. А что такое сердце? Где – сердце? Есть у тебя сердце, певица Злата? Ты думаешь: да, есть. А если – нет? Ты же не знаешь, есть или нет!
Пианистка Ева запускает витую чайную ложечку в розетку с вареньем. Злата, а к тебе ходит на занятия эта, с первого курса, ой, на втором она ведь сейчас, ну эта, румяная такая, Галя? Нет. Ее исключили. За что? Понятия не имею.
Скулы Златы чуть краснеют. Ева видит: она все знает. Но не хочет говорить.
А великая Одинцова мурлыкает нежно: девочки, душеньки, а вот бутербродики с отличной семгой, сегодня куплена в магазине «РЫБА», ну, в нашем знаменитом, напротив Елисеевского, семужка – чудо, просто чудо, восьмое чудо света! Клянусь!
МЕДНЫЕ ДУХОВЫЕ
Медь, латунь, серебро.
Из всего этого выделывали трубы, тромбоны, валторны и тубы.
Иногда делали их из дерева; а потом покрывали серебряными листами.
Голь на выдумки хитра.
Металл, сплав. Он всегда так сияет.
А воздух внутри раструба мощно звучит, призывно.
Кулиса, клапан, вентиль. Все это придумано для регуляции столба воздуха в медной раковине.
А если просто сильно дунуть в охотничий рог?
Так кричит природа.
Медные духовые, опора, фундамент, столпы партитуры.
Если надо передать скорбь или торжество – звучи, яркая медь. Ослепляй.
***
Corni
Вот он, охотничий рог! Натуральный!
Нет, это громадный медный завиток, подобие медной красной рапаны.
Валторна фа, валторна си-бемоль.
Диапазон – от си контроктавы до фа второй октавы. И очарованно звучит, переливается весь хроматический звукоряд. Перламутр.
Может длинные ноты тянуть. На сколько у тебя хватит дыхания, валторнист?
В музыке главное – дыхание. Широкое дыхание. Мощное, вольное, свободное, широкое дыхание. Если его нет – нет музыки. Она рвется, как гнилая веревка.
Да оно нужно не только в музыке. Везде.
(это я, я, поверьте)
А вы знаете, что Люська – это я?
Я живу в музыке. Я живу музыкой. Еще немного, и зазвучу. Руки зазвучат, ноги, глаза, уши. Тело, оно стыдно дрожит, резонирует. Оно упрямо шагает в такт с Богом. У Бога слишком крупный шаг. Его нельзя писать с Заглавной Буквы. Он почти запрещен. Почти разрешен, я все всегда путаю. Его боятся. Я Его не боюсь. Я так же, как меццо-сопрано Галька-курянка, черт, или контральто, а какая разница, ну, та, которую исключили, а потом потеряли, у Него дома пела, в церкви. Недавно. А кажется – давно. В моем родном городишке – пела!
Городочек… еще немного, и деревня…
А может, деревня… еще немного, и город…
Смычка, короче, города с деревней… как заповедано…
Никто не слыхал меня. Кроме церковного хора старушьего. Ну и не надо.
Голоса… Голоса…
Я сама себе старый рояль.
Старых нот мне не жаль, я их в печке сожгла. И все дела.
Наизусть я сонату играю, Бетховена Людвига ван. Он был такой глухой хитрован: дрожишь, а играешь, умираешь, а все же играешь. Бежишь. Босыми ногами. До Рая.
Ступню прожигает педаль. Себя мне не жаль.
Я дрянь. А Бетховен – весь мир.
Слоновую кость костлявыми пальцами протираю до дыр.
Бедные, жалкие, старые клавиши… все кричите, вопите… все славите, славите…
Все. Хватит. Наигралась. У меня уже руки болят. Встану и выйду вон из репетитория. Унылый каземат. Рояль стоит на трех ногах. Глажу его по черной крышке, прежде чем уйти навек. Как черного зверя. Он отвечает тайным рыком. В его внутренностях – золотые, медные жилы, струны дрожат, свиваются в кольца, молоточки звенят еле слышно. Рояль, Христос мой, Будда и Кришна. Я не знаю, как точно Бога зовут. Рояль, пока. Я вернусь. Через пять минут. Покурю в коридоре, как зэк. Девочками нельзя курить. Девочки – не мальчики. Хотя все мы всегда заключенные.
Вон мимо парень с валторной прошел. Смешная валторна. Скручена в золотую тугую спираль. Ничего ей не жаль! И мне ничего не жаль. Ни прошлого, ни будущего. Прошлое я забыла, а будущего – не знаю. И наплевать. Сама себе композитор, сама себе исполнитель, сама себе дочь и мать. Когда-нибудь стану чья-то жена, а потом опять останусь одна. Не моя вина.
Я, это я. Рояль – моя семья. Рояль – мои друзья. Клавиатура. Дура, партитура. Я читаю партитуру с листа, все тридцать две нотные строчки. Точки, хвостики, ребра, линии, точки. Я музыки дочка. От смерти отсрочка. Знаете, я иногда так больно, остро чувствую время. Я в нем лечу. Музыкой – надо всеми.
Выхожу в коридор. Из-за дверей – рояльный хор. Гомонят на все голоса. Жить нам осталось всего полчаса. Говорят, все равно грянет всеобщая война. Черт! И музыка никому не будет нужна.
Сигарета слишком горькая. Тьфу! Называется – «Бурса».
На корточках у стены сижу. Как перед расстрелом. Вот покурить солдаты немного дали. Чушь. Сбацай себе туш. Притворись бывалой. Я же девочка. Мне бы в куклы играть. Окурок тушу о бетон. В меня дворник Юг намертво влюблен. А я с ним не сплю. Черт! Ой, Боже, прости, что сморозила. Я музыку, Боже, больше жизни люблю.
***
Trombe
Высокий голос. Резкий крик. Пронзает копьем насквозь.
Ангел трубит в небесах и сообщает людям о начале Страшного Суда.
А что, всех нас точно будут судить. За все хорошее.
Трубящий Ангел, мы не видим его. До поры.
Он летает над нами. Над всеми нами.
Труба, дикий возглас. И вздрагиваю. Режет уши.
Режет – душу.
(композитор Шалевич на торжественном приеме. Ариозо. Эскиз оратории)
Склянки раскалываются… Рюмки в руках трескаются… не выпить на банкете уже… Не соврать тост – вместо хрипа – страх. Он – мятным молчанием – на рубеже. Рубикон этот не одолеть ни пешим, ни вплавь. Глотни не из бокала шампанский обман – из кружки оббитой – больничную ржавь, болотную хмарь, шакалий туман. За что нынче пили?.. а, черт возьми, не расслышать уже. Не разобрать. Стоишь – тишиной – меж визгами-людьми, в криках – ртов многозубая рать. Тромбоны надсадно, празднично лгут. Трубы жестоко режут пироги. Валторны хохочут! Скрипки жадно пьют из жарких рюмочек – лед пурги. Гобои гундосят. Арфа мерцает детским сном. Кларнеты лакейски кнопками горят, и этот оркестрище – все об одном: как красив навечного рабства наряд! Как прекрасен дозор! Как чудесен костер, куда то и дело бросают людей! А виолончелей басовый простор разливается шире булыжных площадей. Они все славословят. Прибавь же к ним свой голосишко!
…ты не можешь. Нет. Над вареной картошкой – сединою – дым. Над мертвым осетром – ресторанный стилет. Ты сам тот осетр. Брюхо – раз-два – раскромсали! И хищную руку – во тьму, ко дну. Сердце рвут. И кишки. Ты дышишь едва, но еще живой. У людей в плену. Твои ноты осыпаются – опилок огонь. Костер твой зерно-золото бросает во мрак. Твой голос хрипит: святое – не тронь! Да святое за шкирку волокут в кабак. В тот кремлевский, кроваво-кирпичный шалман, где на вечном застольи – люстры печать… Запястье – вилкой торчит… винный дурман позволяет голосу свободней звучать… Слушай, ты пьян. Да ты перебрал. Тебя, презренного, поздравляют – с чем?.. Чествуют… но ты ж ничего не украл. Слишком сладок честного забвения крем. Слишком мягкое масло предательства… пред… Пред-стоит… что?.. награда?.. во все трубы трубя?.. Глотка петлей схвачена… ты – послед, а не плод… погань… на задах закопают тебя… О, нет-нет… все не так… горло сжато, сейчас, гости-товарищи, воротничок рвану… разорву эту плеву, пелену… эх раз, еще раз, еще много раз выкрикну… еще поживу… Поднимает халдей высоко бутыль. Перевита над салфеткой сласть-струя. Я сейчас спою!.. подпорка… костыль… Служака… под мундиром – затхлый дух белья… Руки – дерг! – казарменный, вороний пиджак. Руки ищут слепо – на разграбленном жаждой столе – в стогах самоцветов-салатов… на блюде, где страшный рак – омар прозывается!.. – в конфетной золе – что же шарят?.. носами тыкаются, щенки, в изобилие, в торжество, в благодать… Если благодать – жратва – сократи, Бог, мои деньки… Если Ты есть, конечно… что-то Тебя не видать…
Ах, труба! Давай, громче ты возопи! На весь мир, труба моя, прозвучи! Я среди людей живу, как в степи, меж курганов… в зимней дрожу ночи… О труба, захлебывайся, кричи! Обо всем, о чем нельзя, ты ори! Я стеку восковою слезой свечи – а воскресну музыкой: изнутри!
О, труба моя… ну же… хрипи, пылай… Золотая… на солнце… алмазом – снег… Это Страшный Суд мой!… а вовсе не Рай… я лишь музыка, люди… не человек… Я лишь музыка, лишь этот трубный глас, этот дикий, великий, слепой надсад – этот трубный смех, этот Рай и Ад, эта боль, что приходит назад, назад…
Эй!.. ребята!.. газетам не верьте вы. И журналам… и сплетням… троллейбус-трамвай обо мне судачит… не сносить головы… А на пир приглашен я – ешь!.. не зевай!.. Кость-подачку – царскую милость – глотай. Кровь-наливку – из бокала господского – пей. Господа-товарищи!.. это и есть ваш Рай?.. Лес зажаренных бекасов и стерлядей? Вознесенных шлюх павлиньи хвосты! Восхваленных катов красномордая стать! Ну же, спой… выпей за них… здесь один ты знаешь, мученик, как жить и как умирать… Притворись опять… рот в улыбке раздвинь – подобострастие – прелюбодеянья близнец… Стань чугунным ангелом среди призрачных вин. Сам назначь себе, пешка, героя конец. И на этой древней фреске умри – на владычной вреске от слова «врать», на газетной врезке, от зари до зари, когда мятый шрифт-свинец – на розжиг в печь совать! Ищешь ты бокал… вот он… цепче, крепче схвати. Выше вздыми. Так держи. Не выпускай. Ну же, голос!.. ты еще живой!.. лети!.. Лети в этот атласный, обжиральный рай! Лети в полярный, пожарный, подвальный ад – ты сам в нем, певец, полжизни проскрипел, а теперь ты – в медалях!.. не вернешься назад!.. Позабудешь, дрянь, что ты нищим – пел… Что тебе губы сиротьи жгло, когда по тундре… в барак… глотая вьюги яд…
«Тихо! Эй! – ножом звенят о стекло, о тарелки фарфор. – Говорите! Все молчат!»
И тогда ты вдыхаешь – до ребер – мглу. И всасываешь печорский буран – до хребта. И летит твой бокал – колоколом – по столу. И дрожит зеленый лук, как усы у кота. И стекло раскалывается на тысячи слез. Заливает темная кровь скатерки сугроб. И кричишь ты: я воскрес! Я Христос! Поглядите – пустой мой повапленный гроб! Моя музыка! Мой поверженный хрип! Жизнь выпита до смерти! Смерть прожита на треть! Пусть мой чистый, нежнейший голос погиб – я не буду больше вашей мыльной музыки петь! Я не буду изящную музыку писать – пускай к лешему ваши приказы валят! Я не буду хвалить! Лизать! Ласкать языком сапог ваших начищенный ряд! Вот мой – вам – вековечный тост! Подниму свое сердце – и выпью до дна – за свободу, за то, чтобы в полный рост на расстреле стоять! Хмельным – без вина! Потому что свобода – превыше спины подхалимной! Превыше жирного куска! Вы свободой мне заплатить должны – обесценились решетка, удавка, тоска! Слишком долго я вам угождал. Свою шкуру берег! Своих кровных кормил да самим собой! Да шел поперек своих сломанных вхруст, беспобедных крыл! Слишком долго хлестал я судьбу на бегу! В подворотне, рыдая, ей ноги раздвигал – коленом – на жгучем, ножевом снегу, и на морозе крик ее превращался в металл! Слишком долго… вот свобода! Ее я люблю. Вот желанная правда – ее я пою. Я не лягу под подошву. Не встану к рулю. Я пою вам просто – песню – мою! А теперь вяжите! Вы ж привыкли вязать. А теперь осетриной заткните мне рот! Или грязной тряпкой… или… в бога-мать… Я не верю, что вы – тоже – мой народ…
Я не верю… пустите!.. да я… да что ж… За алмазные запонки… за холодный хрусталь… Мерзкий шепоток: нет, врешь… не уйдешь… Власть – столовых приборов топорная сталь… Шею гнут к паркету… железный шелк на запястьях… застольях… зарницы слепь… Я не помню, что я болтал… не возьму в толк… Рожей – по полу тащат… колышется степь шей метельных, голых… ожерелий снегов… Манишек поземки… пиджаков, угля черней… И сухой ковыль – на ветру – голосов: «Его так обласкали… а он все о ней, о свободе… А ряшку наел сытее свиней! Его же, нахала, кормили с руки! От него ждали музыки – чтобы наш народ эту песню весь пел, и слова легки, и улыбка во весь рот, и с песней – вперед! Ах он дрянь… червяк…»
Люди… все не так… Все не так, родные… я исправлюсь… я больше не буду… не…
А над красными башнями – Луны медный пятак. На нем – тенью – герб державный – в белом огне. А над красными башнями твоя музыка летит ввысь. Она между красными звездами. Меж кровью и злом. Волокут по снегу в тюрьму. Оглянись: повтори мелодию. По складам. Поделом.