– Ну вот, и выдумывать ничего не надо, – удовлетворенно сказал Чечевицын. – Туда и вон туда поставишь часовых, по двое, а в-о-он туда, на крышу уцелевшую, «максим» затащим. Как кролики в загоне будут сидеть, не дернутся. Кстати, там вон флигелек есть… да нет, левее гляди… у каретного сарая. Я в нем огонек заметил, за окном мелькнувший. Пошли людей, пусть разберутся. Думаю, нам с тобой, товарищ Фокин, тот флигель для ночевки как раз подойдет. А те, кто в нем сейчас, в сараюшке ночь перебедуют, небось не баре, кто-то из прислуги бывшей.
Комэска послал пятерых бойцов, а после засомневался:
– Слушай, а ежели те, с лесу, подкрадутся ночью невзначай? Да часовых ножичками… того… и пулеметчиков, чё на крыше? Пол-отряда мне с верхотуры положат запросто, пока сковыряем их оттуда…
– Зачем им? – риторически спросил Чечевицын. – Мы одного заложника отпустим, пусть в лес идет… на рассвете или даже сейчас, если путь хорошо знает. Пойдет и скажет: амнистия, дескать, кто сам выйдет из лесу к усадьбе, того к стенке не поставят, – винтовку в руки и на фронт. А если не выйдут к полудню, мы заложников начнем из пулемета крошить, каждый час по десять человек. Посовещаются они, да и пойдут сдаваться.
– Варит у тебя голова, товарищ Чечевицын…
– Второй пулемет вон туда прикажи отволочь, – распорядился уполномоченный. – сейчас не видно, но там башенка, телескоп в ней стоял, это такая… ладно, тебе ни к чему… В общем, пулемет там очень удачно встанет: все поле, что от Парамоновского леса к усадьбе тянется, перекрестным огнем накроем.
– Дык пошто нам оно?! – изумился Фокин. – Ежели они, ты сам гришь, руки подымут и вылезут?
– Ты, товарищ Фокин, и впрямь такой дурак или прикидываешься удачно? Ну сдадутся они, и что дальше-то? Ты сразу на фронт двинешь, я их, значит, бечевкой свяжу и гуськом за бричкой в город поведу, словно негров на хлопковую плантацию?
– Зазря ты все же не вздремнул еще, товарищ Чечевицын… Каки-таки, богомать твою, у нас тут негры? Чай от нас до Африки ихней верст… не знаю скока… наверное… – комэска вдруг осекся, сообразив наконец, что за смысл таился в словах чекиста, и продолжил совсем иным тоном: – Так ты их всех… ты их собрался… знаешь, чё я те скажу, товарищ Чечевицын? Давно хотел, да все…
Тут подбежал вестовой, и то, что давно хотел высказать комэска, так и осталось неизвестным (может, к лучшему для Фокина). Вестовой доложил: оказывается, во флигельке не бывшая прислуга обитает, там, товарищ комэска и товарищ спецуполномоченный, самая натуральная контра окопалась!
Отцы-командиры пошагали глянуть, кто и зачем там окопался… Контру, числом пять голов, уже выводили из флигеля: молодой человек, лет тридцати, вида и впрямь самого эксплуататорского. Девушка, лет на восемь или десять его помладше, и тоже видно: не из крестьянок, сев да жатву, небось, только из окошка своей кареты и видывала. Дама пожилых лет, того же поля ягодка. И еще две женщины, попроще, те, видать, и впрямь из бывшей прислуги.
– Куда их? – спросил комэска. – Э-э-э, товарищ Чечевицын, ты не спи тут, погоди малеха, скоро спать заляжем, повечеряем и сразу заляжем, там натоплено, видать, у них уже… В усадьбу их, к прочим?
Чекист действительно застыл в каком-то словно бы сонном оцепенении, уставившись на контру.
Потом разлепил губы, произнес не своим, деревянным голосом:
– В сарай. Часовых к двери. За крышей приглядывать.
Молодой человек (был одет он в чиновничий вицмундир со споротыми петлицами) тоже на ходу оглядывался, смотрел на уполномоченного со странным недоумением во взоре. При словах комэска «товарищ Чечевицын» молодой человек дернулся было, рванулся назад, но ему двинули по ребрам прикладом, кольнули сквозь мундир штыком, – и запихнули вместе с остальными в дверь сарая.
«Понятно, зачем он их в отдельности порешил держать, – подумал комэска, – буржуйка-то молодая девка справная, все при ней… А товарищ Чечевицын у нас холостует и натура мужская, небось, своего требует. Ладно, в своем праве человек. Они-то, кровопивцы, наших сестер да жен сколько лет пользовали? Кабы не сотню годков, а то и поболее… А теперь власть сменилась, наша теперича власть, народная. Значит, и бабы ихние теперича наши».
Рассуждал комэска с классово-правильных позиций, да только не хотелось ему гулять битый час на свежем воздухе, когда товарищ Чечевицын вызовет на ночной допрос недобитую, но симпатичную контру.
Задумался: может, и ему допросить кого? Не старуху, понятно, а одну из кухарок-горнишных или кто они там… Решил не скоромиться, – дома жена молодая осталась, шепнувшая недавно на ушко: тяжела. К тому же аполитично как-то получится: все-таки почти свои, почти эксплуатируемый класс, хоть в поле и не горбатились… Да и с лица, если честно, не очень.
* * *
В освобожденном от эксплуататорского класса флигеле и в самом деле было натоплено, что вышло очень кстати, октябрьские ночи стояли холодные. А в остальном былые кровопийцы жили скудновато. Не беда, бойцы щедро поделились захваченными в Коммунарово трофеями, весь стол снедью завалили. Ну и четверть самогона, самого лучшего, что нашли, – как слеза прозрачного, двойной перегонки.
Впрочем, уполномоченный хватанул с устатку лишь полстакана, и Фокину сверх того пить запретил: день завтра трудный, дело предстоит ответственное. Комэска не стал настаивать, хоть и хотелось ему вмазать как следует, на всю катушку, да и позабыть обо всем, что ожидает его и отряд в ближайшие дни.
Заняться отцам-командирам после ужина было нечем: заложников всех собрали и доставили в усадьбу без происшествий, парламентера в лес отправили, а задушевные разговоры о жизни у этой парочки на трезвую голову не получались.
Искоса поглядывая на чекиста, Фокин сообразил: с ночным допросом дал маху, ничего такого уполномоченный не затевает. Спросил на всякий случай напрямую:
– Слышь, товарищ Чечевицын, а ту девку-то помещичью ты попользовать, я гляжу, не желаешь? Тогда, может…
Он не договорил. Чекист как-то резко и неожиданно оказался на ногах. Только что сидел, развалясь, за столом, – и оказался. Когда надо, он умел двигаться с быстротой атакующей змеи. Но сейчас-то с чего задергался?
Фокин тоже поднялся, гораздо медленнее. Кряжистый, с медвежьей повадкой, он был на голову выше уполномоченного, и гораздо шире в плечах. Но и ему становилось не по себе, когда на Чечевицына накатывало. И сейчас комэска стоял напружинившись, держа руку поближе к кобуре.
По-правильному Фокин мог насверлить в уполномоченном с пяток дырок из своего именного нагана, пока чекист лишь выцарапает маузер из футляра. Но закладываться на такой исход Фокин не стал бы… Знал, что Чечевицын таскает в правом рукаве еще одно оружие, самое бандитское.
По юным своим годам ездил Ванятка Фокин как-то в Питер на заработки со строительной артелью, и нехороший с ним там случай приключился: по завершении работ выпил немного и сцепился из-за какой-то ерунды с городским парнем на Лиговке. Слово за слово, до рук дошло, что Ванятку, первого кулачного бойца на деревне, не напугало. Но городской по-особенному махнул рукой – неопасно и вдалеке, Ванятка даже прикрываться не стал – из рукава вылетела гирька на резинке, да как шарахнет в лоб! На пару часов из памяти выпал, да потом еще дня три голова гудела… Ну и деньги все заработанные из кармана того… платой за науку.
Вот и у товарища Чечевицына такая же снасть в рукаве таилась. Только на резинку крепилась не гирька, а браунинг. Блестящий, крохотный, весь на ребячьей ладошке поместится, пульки как семечки. Несерьезное вроде оружие, для буржуйских дамочек. Но это смотря как стрелять… Товарищ Чечевицын стрелял всегда наповал, точно в сердце.
Они стояли напротив друг друга, мерялись взглядами. Ох и не любил же комэска Фокин этого делать. Казалось ему, что черные дыры глаз товарища Чечевицына ведут совсем не вовнутрь головы, как у любого нормального человека, а куда-то в иные места, куда заглядывать людям не положено. Ну разве лишь только после смерти заглянуть в те места доведется, да и то совсем пропащим душам…
Фокин слыхал (и не знал, верить или нет), что некоторые упрямые подследственные сдавались после такой вот дуэли взглядов с уполномоченным: рассказывали все обо всех.
– Слушай меня, комэска… – прошипел товарищ Чечевицын, и чернота его глаз давила уже не фигурально, а физически: Фокин почувствовал, что дышать ему стало трудней. – Слушай внимательно, повторять не буду. Ежели кто-то из твоих, или ты сам, мне наплевать… если кто-то девку эту тронет, – расстреляю. Тех, кто тронул, расстреляю. И тебя расстреляю, Фокин, – в любом случае. Вот прямо завтра утром к стеночке встанешь. Несколько чистых приговоров у меня всегда с собой, только имена вписать. Твои же бойцы тебе же пару-тройку пуль в брюхо всадят, я специально прикажу, – чтоб в брюхо, чтоб помучался, кровушкой чтоб поблевал. А если позже узнаю, – я и с фронта вас выдерну. Но тогда уж не расстреляю, извини. Я вас тогда к нам на подвал, к Трофимычу. Скажу, чтоб он ни о чем вас не спрашивал, чтоб он молодых на вас натаскивал… Через неделю вы у ног моих ползать будете и дерьмо с сапог слизывать, чтобы я вас расстрелял. А я не расстреляю. Понял? Ты меня понял, Фокин???!!!
– Дык понял, понял… – забормотал комэска, – чё ты сразу, товарищ Чечевицын… я ж так у тебя поспрошал, шутейно… Пойду-ка я сам догляжу, чтоб и волосинка с нее не упала… Пойду я, ладно?
Чечевицын не успел ничего ответить: в дверь постучали. Комэска подумал, что бойцов привлек финальный вопль чекиста, громкий, как пароходная сирена. Но нет, доложили о другом: один из пленников – из тех, что в сарае – никак не угомонится. В дверь барабанится, грудью на стволы и штыки прет: дескать, всенепременно надо ему переговорить с товарищем Чечевицыным, а зачем надо, не признается. В общем, ежели не пристрелить его, до утра буянить будет. Пристрелить?
– Привести, – коротко скомандовал Чечевицын. – Сами снаружи останетесь… А ты, Фокин, иди и проверь, что обещался. Хорошенько проверь, не за совесть, а за страх проверь, Фокин… И помни о подвале. Я тебя умоляю, Фокин: не забывай о подвале!
Комэска с облегчением вывалился на улицу. Подумал, что, может, и к лучшему, что через день-другой угодит в мясорубку на прорванном фронте… Лучше честно сгинуть от пули, или от шашки казацкой, или от плоского чехословацкого штыка, – чем угодить в подвал. Вот, наверное, куда ведут глаза товарища Чечевицына, – туда, в подвал к Трофимычу…
* * *
Они не виделись пятнадцать лет.
Расстались мальчиками, гимназистами-второклассниками, а сейчас друг на друга смотрели взрослые мужчины, немало повидавшие в жизни. По крайней мере, о себе Чечевицын знал точно: повидал, и достаточно, иного лучше б и не видеть… никому бы лучше не видеть.
– Здравствуй, Боря… – Голос прозвучал неуверенно, словно говоривший толком не понимал, как ему говорить и вообще как держаться.
– Здравствуй, – сказал Чечевицын холодно и равнодушно.
– Ты не помнишь меня, Боря? Совсем позабыл за эти годы?
– Да почему же? Я не пеняю на память… Володя Королев, гимназия Самулевича, второй класс. Ничего не перепутал?
– А ведь мы когда-то дружили, Боря…
– Возможно. Но это было очень давно.
– А как гостил здесь, в Королево, не помнишь? Тогда, на рождественских каникулах? Мы еще…
– Я помню все, Володя, – перебил Чечевицын, по-прежнему с ледяным спокойствием. – Хорошая память – это мое проклятие. Я помню все: что вашу собаку звали Милордом, а горничную – Наташей, я не забыл, как твой отец коверкал мою фамилию: то Черепицыным называл, то Чибисовым… Не стоит мне ничего напоминать, Володя. Я помню все.
Володя Королев потерянно молчал… Наверное, к такому повороту он не был готов, считал, наверное, что старый приятель просто позабыл за долгие годы и его, и само это место, – стоит лишь напомнить, пробудить давние ностальгические воспоминания, и…
Чечевицын вновь заговорил. Вновь негромко и вроде как спокойно, но все же тон ощутимо изменился. Теперь голос этого маленького и страшного человека зазвенел, как дрожащая от внутреннего напряжения глыба горного хрусталя: чуть тронь, и разлетится множеством осколков, острых, как бритва, не просто ранящих до крови, – режущих до кости…
– А еще я помню, как меня порол мой отец. В этом самом флигеле, на этой вот лавке, не помню только в каком углу она тогда стояла, в том или в этом… Да, поспешил похвастаться, порой подводит память. Отец… После того, как вы вызвали его сюда телеграммой, – забрать меня, тогда он меня и выпорол… Страшно выпорол, люто. О, он умел это делать… Ты знал, кем служил мой отец, Володя? Ну да, зачем тебе… Он служил тюремным профосом и знал толк в этом деле, – как спустить шкуру, не убив. Да, теперь таких мастеров не найти, мы пытались, – нет, не найти, измельчали людишки, Володя.
– Боря, мы не знали… мы и подумать не могли… мы бы никогда… И вообще, ничего же не было слышно! Ни стона, ни…
– Да, Володя, ничего не было слышно. А знаешь, почему? Здесь лежала палка-поноска вашей собаки, Милорда. Отец заставил меня взять ее в рот, в зубы: «Ты опозорил меня здесь достаточно, так не позорь сверх того!» Я разгрыз ту палку в мелкие щепки, Володя, я сломал два зуба, но я разгрыз ее… А ты, наверное, играл тогда с сестренками и ничего не услышал…
– Боря… я…
– Помолчи. Просто заткнись и помолчи. Ты ведь хотел предаться со мной ностальгическим воспоминаниям, я угадал? Изволь, вспоминать, так уж все… Той поркой дело не закончилось. Была и вторая, не слабее здешней, – когда меня исключили из гимназии. Исключили после письма, полученного гимназическим инспектором от твоего отца… Ты, наверное, и не заметил: ну, приходил в классы какой-то Чечевицын, ну, перестал приходить… В другой город, наверное, с семьей переехал. Или под лошадь угодил. А меня всего лишь исключили, и отец меня вновь люто выпорол. Знаешь, Володя, если бы я был мстительным и захотел сполна расплатиться за ваше тогдашнее гостеприимство, вы бы сейчас, все пятеро, дожидались утра и расстрела, лежа на животах и громко стеная… Но я давно вас простил.
– Т-ты… нас… за…
– За что я вас расстреляю? Я правильно истолковал твои невнятные местоимения? Лучше бы спросил, отчего я вас простил, ну да ладно, изволь: тебя я расстреляю за то, что ты сын потомственного дворянина и сам потомственный дворянин. Твою матушку – за то, что она потомственная дворянка. Твою сестру Машу… Это ведь Маша, младшенькая? Катя и Соня, наверное, уже замужем и живут не с вами… В общем, ты уже понял, за что я расстреляю ее. Люди этой страны решили: потомственные дворяне здесь больше не нужны, равно как и их потомство… Я, как потомственный плебей, это решение лишь приветствую. И претворяю в жизнь.
– А Зина, а Наташа? Их-то за что?!
– Им не повезло… Оказались не в том месте и не в тот час. Ты растолкуй им, чтобы легче умиралось, ну… ну, как будто их молнией убьет во время прогулки в грозу.
Володя молчал, потрясенный, ошарашенный. Чечевицын продолжил:
– Оцени сарказм судьбы: еврей-террорист Леон Каннегисер застрелил еврея-чекиста Моисея Урицкого, причем в качестве мести за расстрел своего друга Перельцвейга, тоже, заметь, не татарина. Ответный ход сделал еврей Яков Свердлов: объявил Красный террор против недобитых каннегисеров, ну и заодно против всех, кто подвернется под карающую пролетарскую руку… И вот ведь какое странное следствие из этой внутриеврейской вендетты: я, русский плебей, расстреляю завтра тебя, русского столбового дворянина. Вместе с семейством. Забавно, согласись? Все еврейские детишки, убитые при Кишиневском погроме, наверное, сейчас бешено аплодируют на небесах… Если, конечно, допустить, что обетованные небеса существуют и чуть ниже их боженька не нарисовал черту оседлости…
– Так ты из выкрестов…
– Господь с тобой, Володенька, я чистокровный русак, просто уродился уж таким, смугло-чернявым… Хотя не исключу, что среди предков затесался цыган или кавказец. Можешь обсудить эту проблему со своими. Не так скучно будет ждать расстрела.