– Это называется психокинез. Я про это изучал всякие свидетельства. Мой друг уже долгие годы этим занимается. Вообще-то он не способен перемещать предметы так, чтобы они двигались туда-сюда. Это для него невозможно. Но вот согнуть может все, что угодно. Ну не все, вещь должна быть не слишком толстая. Но вот ложка или вилка – запросто. А отвертку, к примеру, уже не согнет. Ух, я много раз видел, как он пытается сосредоточиться на этой долбаной отвертке. Мог так глядеть час, даже два. Хоть бы что. И вдобавок он потом был весь в поту, выглядел выдохнувшимся и измученным. В итоге жена просто стала прятать от него отвертки. А я читал, что в Индии был такой же чувак, как он, так он мог усилием воли открывать дверцу холодильника и заставлять крутиться колеса велосипеда.
Со временем я как-то привык, приспособился к этим вспышкам хортоновской научной мысли, к этим непредсказуемым откровениям, которые появлялись ниоткуда и могли точно так же неожиданно затихнуть без соответствующей поддержки или наличия благодарного слушателя.
В это время года темнеть начинало в 16.30. Примерно тогда нам и подавали нечто вроде незатейливого ужина. Мы молча ели, а потом наступала сумрачная и грустная пора, когда каждый замыкался в себе. Это было худшее время дня, этот ранний вечер, когда на воле люди, наоборот, веселые и довольные, раззадоренные снежком и холодом, возвращаются по домам. В «Эксцельсиоре» в это время я обычно заканчивал все дела и шел домой, где дожидался возвращения Вайноны. Потом мы, как правило, шли выгуливать Нук в парк Ахунтсик. Свободные от любого принуждения, мы испытывали ощущение, что плаваем в пространстве, что полностью и безраздельно распоряжаемся нашими жизнями, что на каждом шагу выделяем молекулы счастья, а собака тем временем закутывала свою белую шкуру в снежный кокон. Иногда я закрываю глаза и воспроизвожу в памяти эти прогулки по райскому саду, но каждая попытка заканчивается тем, что буйные и дикие голоса, доносящиеся из коридоров и соседних камер, обрушивают терпеливо возводимую хрупкую конструкцию, которую старается создать моя память. Именно тогда ты осознаешь, в какой мере пребывание в тюрьме является наказанием. Хроническая невозможность отрешиться, уйти, даже если это воображаемая прогулка в сопровождении мертвецов.
Я уже говорил, что им удавалось навещать меня здесь. Но ни разу не получилось встретиться с ними за пределами тюрьмы.
Это был час Патрика, этот обыденный ритуал, к которому я никак не могу привыкнуть. Он откидывает ткань, которая накрывает унитаз, снимает штаны и пристально смотрит на меня, одновременно при этом тужась так, что надуваются вены на лице. Звук падающей в глубокую воду крупной гальки знаменует конец первого облегчения.
– Я так и не выяснил, когда предстану перед судом за эту историю. Думаю вот, не сменить ли мне адвоката. Тот, который сейчас, мне не нравится. Такой стиль бойз-бенда, мокасины с кисточками. Вот клянусь тебе! Последний раз этот мудила предстал перед судьей вот в этих самых мокасинах и носочках, как у чирлидеров.
Наступившая тишина предвещает второй этап, он тужится, камушек падает, Патрик в поту, но лицо выражает расслабленность и покой.
– Уволю этого типа, я его не чувствую. Нет, такому человеку, как я, нужен крутой чувак, такой типа мафиози, который как только в зал заседаний зайдет, так судье и ясно становится, чего он стоит. Ну представляешь, такой брутальный чувак, типа Хавьера Бардема, ну или какой-нибудь похожий… Ну, к примеру, Томми Ли, не знаю… Что-то вроде. Не тот педик в шузах с кисточками.
Патрик встает, заглядывает себе за спину, удостоверяется в подходящем качестве произведенных камушков, включает механизм спуска воды, и маленькая лавина уволакивает камушки-близнецы в коммунальную бездну забвения.
Сидя на краю своей кровати, я пытаюсь думать о чем-нибудь другом, забыть об этих нарушениях внутреннего пространства, которые нам навязывают здесь и к которым Патрик, кажется, уже привык. Я пытаюсь убедить себя, что все это в конце концов кончится и что при следующей встрече мне достаточно просто ответить на несколько сложных вопросов в опросе и потом, с безмятежностью фарисея, изобразить максимально прочувствованное Confiteor[4].
А покамест я смотрю на Хортона, который вновь накрывает белой тканью унитаз. Я хотел бы к этому привыкнуть. Но у меня не получается. Хоть и времени много прошло, невозможно привыкнуть, и все тут.
В коридорах опять что-то происходит. Шум, какая-то суматоха, яростные крики, оскорбления, но потом воцаряется спокойствие. Ночное время и препараты класса бензодиазепинов постепенно начинают делать свое дело. Чрево тюрьмы принимается за неспешный процесс пищеварения, и вскоре на время недолгой ночи все живущие здесь люди сольются в коммунальную бездну забвения.
Пастор в сомнениях
Под влиянием, полагаю, бунтарского духа эпохи, отец купил в 1968 году странную машину, снабженную мотором нового типа с прямо-таки революционной концепцией, причем в эйфорическом порыве это чудо было выбрано «автомобилем года». Двухдверный седан NSU Ro 80 (Ro и означало это самое Rotacionskolben) был семейным автомобилем, снабженным роторно-поршневым блоком Comotor – первым двигателем такого рода, выпущенным в серийном масштабе. Пастор, соблазнившись модной механической инновацией, купил эту немецкую четырехдверную машину для уютного и комфортного размещения своей семьи, хотя вполне мог бы обойтись более скромным ковчегом и менее авангардной технологией. Может быть, у Йохана в голове еще жила идея расширить круг своих потомков и способствовать более активному распространению фамилии Хансен в юго-западном регионе. Как бы там ни было, невзирая на удивительную вместимость, эта роторно-поршневая новинка оказалась полным кошмаром и предоставила длинный список неожиданных и разнообразных поломок двигателя. Эта модель, Ro 80, предназначенная явиться символом торжества техники будущего, постепенно умерила свои претензии ввиду падения роста продаж, а некоторое время спустя привела к краху и полному исчезновению марки NSU, которая была куплена фирмой «Ауди». Во всяком случае, появление в нашей семье такой прославленной, но бестолковой машины совпало с ухудшением отношений между отцом и его женой. И при этом между пастором и его Церковью.
На протяжении всего лета 1968 года «Спарго», которому в конечном итоге подлатали фасад, существовал в живительной атмосфере бурлящей эпохи. Подобно другим социальным явлениям, замкнутый мирок кинематографа был увлечен освободительным торнадо, сметающим дух прошлого, пронесшимся по заводам, университетам и проспектам старого мира, еще скованного предрассудками. Слушая выступления Годара, призвавшего саботировать Каннский кинофестиваль и рассуждающего о различных формах классовой борьбы, моя мать, Анна Маргери, включилась в борьбу за независимый кинематограф, перекроила программу кинотеатра и открыла двери «Спарго» всевозможным организациям и ассамблеям, организуя дебаты на разнообразные темы, общего у которых было только, что все они заканчивались глубокой ночью, потной и дымной от обилия конструктивной критики.
В предвечерние часы Анна устраивала просмотры лучших фильмов года: «Ребенок Розмари», «Вечеринка», «Космическая Одиссея 2001 года», «Украденные поцелуи», а совсем вечером на сцене появлялись Маркс, Ленин, Троцкий, Мао и Бакунин, и киносеансы переливались в бурные дискуссии между разного рода группировками, наэлектризовывавшими зал и высмеивавшими друг друга, которые заливались соловьями, стремясь показать, кто больше способствует «пробуждению сознания народных масс».
Мать брала меня с собой на некоторые из этих сборищ. В тринадцать лет я открывал для себя неизвестные территории, меня зачаровывал новый язык свободы, который я никогда и нигде прежде не слышал, этот почти иностранный язык, состоящий из нахальства и ярости, неуважения и юмора, атакующий привычную жизнь с помощью фраз, способных мертвого разбудить. Ясное дело, я почти ничего не понимал из того, что там говорилось или демонстрировалось, но я чувствовал живое биение смысла, его изначальную частоту, что-то вроде «Король наш Карл, великий император, Провоевал семь лет в стране испанской». И эти фразы бились в моей голове подобно тому, возможно, как стучали эти стихи в головах бабушки и дедушки в тот момент, когда разлетелся на кусочки их «Ситроен».
В холле кинотеатра Анна развесила афиши с расписанием сеансов, часами и темами дебатов, а также с массой взаимоисключающих лозунгов и объявлений информативного характера. «Как изготовить коктейль Молотова: взять бутылку, на две трети наполненную бензином и на одну треть песком и мылом в порошке, и при этом погрузить пропитанную бензином тряпку в горлышко». Были там и магические фразы, необъяснимо близкие по духу, которые входили в наши души и находили там себе местечко: «Прилипни к стеклу, как насекомое». Я запомнил ее на всю жизнь. И еще другую: «Мы не хотим жить в мире, где гарантия не умереть с голоду обеспечивается необходимостью умереть от скуки». Кроме того, на этом пространстве самовыражения можно было прочесть более личностно ориентированные высказывания, дацзыбао типа «Годар – главный мудак из швейцарских прокитайских прихвостней», которые вызывали страстные баталии – как в холле, так и на улице возле кинотеатра – между теми коммунистами, которые имели репутацию ревизионистов, и спонтанеистами-маоистами, отпрысками хороших семей. И наконец, был еще листок 21 на 29, явно самый скромный из всех, прикнопленный в левом углу самой незаметной из афиш, но именно перед ним застыл как вкопанный мой отец, когда однажды зашел за нами с мамой: «Как свободно мыслить в стенах храма».
Перед этой бумажонкой внезапно куда-то улетучился, как дым, любящий отец и заботливый муж, и вот уже разгневанный и оскорбленный служитель церкви счел себя преданным своими близкими и обреченно увез на хлипком изобретении Феликса Хайнрика Ванкеля всю безответственную компанию в квартиру на берегу реки.
Я помню все, что произошло этой ночью, помню слова, которые говорил каждый, пытаясь пошатнуть уверенность другого, помню, как они повышали голос, – и помню при этом влажный душный воздух, цитрусовый запах, доносящийся с реки, и резкий звук входной двери, когда отец захлопнул ее за собой. Помню, как человек из Скагена вышел из дома посреди ночи, чтобы где-то на улице зарыться в песок своего гнева.
Но до этого пастор закрылся мощью Божьего гнева. На своем правильном школьном французском со скандинавским акцентом. «Ты вообще отдаешь себе отчет, что ты все еще жена пастора? Нравится тебе это или нет, но такова реальность. Хочу напомнить, что в связи с этим тебе необходима хотя бы минимальная сдержанность, элементарный такт – просто не оскорблять ведомство, в котором я работаю. Я безропотно согласился, что ты носа не показываешь в храме, большинство моих прихожан считают, что я холост. Я слова не сказал, когда ты сообщила мне, что открыла свой кинозал для проведения митингов и некоторые из них заканчиваются потасовкой, которую удается унять только с помощью полиции. Промолчал, когда в одной из статей местный журнал представил тебя как активистку движения, а твой кинотеатр – как «артистическую колыбель революционного авангарда». Но в тот день, когда я увидел выставленную напоказ среди твоих афиш листовку «Как свободно мыслить в стенах храма», я испытал стыд и унижение. Я не могу это понять, не понимаю смысл этого. И как ты можешь водить своего тринадцатилетнего сына на эти сборища, где мятежные студенты могут говорить вслух все, что угодно, не стесняясь, где они обзывают друг друга как хотят. Что делает подросток такого возраста в подобном месте в подобное время? Это вообще нормально? Я не знаю, что тебе нужно, Анна, я уже ничего не понимаю».
Мощная, как залп русской «катюши», мамина тяжелая оборонная артиллерия вступила в бой. В принципе аргументация Анны повторяла идеи тогдашних борцов за независимость, которые всего-навсего хотели сами распоряжаться своими жизнями, освободиться от богов и хозяев, отдать власть простым людям с заводов и фабрик и еще, а почему нет, беспрепятственно наслаждаться жизнью.
В ту пору для пастора, тем паче для датчанина из Скагена, сына рыбака и потомка многих поколений рыбаков, взращенного на камбале и копченом угре, в духе уважения к традициям и толерантности, микстура явно оказалась слишком горькой и жгучей. Он не сумел заглотить ее в один присест.
Потому-то в этот вечер Йохан Хансен прекратил препирательства, оглушительно хлопнул входной дверью, взлетел по каменной лестнице, сел в машину, издавшую характерное урчание своих роторов и поршней, и помчался прочь от семьи вдоль усаженной платанами набережной Ломбард.
Неспособный тем не менее распутать нити добра и зла, неспособный предугадать, какие нравственные ориентиры будут у нового мира, неспособный даже найти в себе хоть искорку истинной веры.
Сегодня прогулка после обеда длилась недолго. На улице было минус двадцать, и немногие из нас согласились выйти подышать воздухом во двор тюрьмы. Патрик и я были среди этой немногочисленной группы, хотя я в принципе с трудом переношу такие низкие температуры, от которых перехватывает бронхи и леденеют конечности. Зато Хортон, казалось, был сделан из специального изотермического материала, нечувствительного к суровости здешней зимы. Я видел, как даже в еще более холодную погоду он, раздетый до футболки, ложился на скамейку для бодибилдинга и выполнял упражнения, словно в погожий весенний денек. Он любит таким образом метить свою территорию альфа-самца, выставляя напоказ недюжинный физический потенциал, чтобы произвести на всех впечатление и держать на расстоянии охранников и заключенных, большинство которых понимают только примитивный алфавит инстинктов и язык устрашения.
Сегодня Патрик впервые заговорил со мной о своем отце, преподавателе машиностроения в колледже общего и профессионального образования. Он ни разу не видел, чтобы этот человек ездил в отпуск или вообще отдыхал; он неустанно трудился на ниве образования, со страстью подготавливая сотни юношей и девушек к их будущей профессии, и вследствие этого, как считал Патрик, окончательно забросил жену и троих детей, которых привычно не замечал, когда возвращался домой с работы.
– Сперва, когда мы были маленькие, мы с братом и сестрой удивлялись, спрашивали себя, что же мы такого плохого сделали, чтобы он так к нам относился. Как-то раз мы даже спросили у матери. И тут она дала нам самый мудацкий ответ из всех возможных мудацких ответов: «У него много работы». Мы, конечно, сразу поняли, что мать просто не хочет с нами обо всем этом говорить. Тогда мы стали вести себя так же, как он, жили сами по себе так, словно его вовсе не было. И потом как-то раз я все-таки решил потереться возле его колледжа, чтобы посмотреть, как отец ведет себя с другими. И вот, блядь, в перерыве между двумя занятиями я увидел его таким, каким никогда не видел дома: он вел себя как молодой пацан, со всеми разговаривал, улыбался, шутил с этими своими долбаными учениками, смотрел на этих ребят так, словно они его родные дети. И вот что самое плохое во всей этой истории: казалось ведь, что он их любит, взаправду любит и что за эту переменку он сказал им больше, чем нам за всю нашу жизнь. Я прямо плакал в тот день, вот клянусь тебе! Ничего не сказал брату и сестре. Так и жили во всей этой ненормальной хрени, и как только стало возможно, я свалил из дома. Сейчас этот мудак на пенсии. Мать по-прежнему живет с ним. Я иногда звоню ей по телефону. О нем мы не говорим, как будто он умер.