Сколько ему было лет, спрашивает читатель. Кажется, года 3.
Теперь он поуспокоился: если можно покрыть расчетами 20 листов, к бесконечности не стремится. И таскать книги с полок ему больше не надо. Я научила его перемножать однозначные числа + он на 20 листах составляет таблицы умножения для 1–20. Понятия не имею, как заставить трехлетку заниматься этим, если он не хочет, и равно не имею понятия, как это прекратить, если он хочет, но после пары месяцев таких вот занятий уже легко было объяснить ему переменные + функции + дифференциалы. В общем, к 4 он читал по-английски + немного по-французски + покрывал 20 листов графиками для x + 1, x + 2, x + 3, x + 4, x² + 1, x² + 2 + т. д.
С год назад мне выдалась минутка перечитать 16-ю песнь «Илиады». Я печатала «Мелоди Мейкер» за 1976 год и добралась до интервью с Джоном Денвером[25], где певец объясняет:
Понимаешь, Крис… Я для себя понял, что такое успех, и успех для меня – это когда человек находит то, в чем может выразить себя, находит то, что делает его совершенным, и, занимаясь этим, служит другим людям. Если он нашел такое дело, он добился успеха.
И тут не важно, чем ты занят, – копаешь канавы, выдаешь книжки в библиотеке, работаешь на бензоколонке, избираешься президентом Соединенных Штатов, не важно: если делаешь то, что хотел делать, и привносишь некую ценность в чужие жизни, ты добился успеха как человек.
Так вышло, что в моей области, в шоу-бизнесе, успех много с чем сопряжен, но все это – деньги, слава, удобства, возможность путешествовать, повидать мир, все это – лишь глазурь на торте, а торт у всех одинаковый.
Недавний президент Соединенных Штатов говорил нечто подобное (как и Денвер, взаправду приятный дядька), и поскольку без толку размышлять о том, как именно он привносил ценность в чужие жизни, я решила, что пора прерваться и перечитать 16-ю песнь «Илиады». Я печатала уже часов пять или шесть – день пока что задался.
В 16-й песни убивают Патрокла – он идет в бой, надев доспех Ахилла, дабы приободрить греков + напугать троянцев, поскольку сам Ахилл воевать по-прежнему отказывается. Некоторое время Патрокл побеждает, но слишком увлекается; Аполлон поражает его + мутит ему очи + отнимает у него доспех + Патрокла ранит Евфорб + затем убивает Гектор. Я вдруг вспомнила, что Гомер обращается к Патроклу в звательном падеже + это очень трогательно. К сожалению, я не нашла «Илиаду, песни 13–24», нашла только «1–12» и решила почитать про Гектора + Андромаху в песни 6.
Как только я села, Л подошел и посмотрел в книгу. Все смотрел + смотрел. Сказал, что ничего тут прочитать не может. Это потому, сказала я, что тут по-гречески + другой алфавит + он сказал, что хочет научиться.
Только этого не хватало – учить греческому 4-летку.
Раздался глас Чужого + глас его был сладок, как мед. И молвил тот глас: Он же совсем маленький. Они столько времени торчат в школе – может, ему лучше поиграть?
Я сказала: Ага, еще успеет поскучать в классе со всеми остальными вместе.
Чужой сказал: Он только запутается! Ты подорвешь ему самооценку! Добрее ответить нет!
У Чужого длинная шея, похожая на угря, и рептильные глазки. Я обеими руками стиснула ему горло и сказала: Гори в аду.
Он закашлялся + сладко промурлыкал: Прости, что помешал. Сколь удивительно материнство! Столько времени на развитие младенца. Какая самоотверженность!
Я сказала: Закрой пасть.
Он сказал: Сссссссссссссссссссссссссссс.
Я сказала: Рррррррррррррррррррррррр.
+ составила для Л табличку:
+ сказала: Это алфавит.
Он поглядел на табличку и поглядел в книжку.
Я сказала: Все очень просто. Видишь, многие буквы такие же – ты их уже почти знаешь.
Он поглядел на табличку, поглядел в книжку, поглядел на табличку.
Чужой сказал: Ему всего четыре года
Г-н Ма сказал: Coupez la difficulté en quatre
Я терпеливо сказала:
Я терпеливо сказала много чего, и мне терпения не хватит все это повторять. Я считаю, я не меньше других готова пострадать ради ближнего, и если б знала наверняка, что хоть 10 человек в этом году, в следующем или в ближайшее тысячелетие заинтересуются, как обучить четырехлетку греческому, надеюсь, мне хватило бы совести им объяснить. Но поскольку таких данных у меня нет, я лучше отложу объяснения. По-моему, Л слово за словом переписывает 5-ю песнь «Одиссеи» на розовые картотечные карточки.
* * *
«Одиссея», песнь 6.
* * *
«Одиссея», песнь 7.
* * *
Эмма сдержала слово, и я слово сдержала.
Летом 1985 года я пришла секретарем в маленькое лондонское издательство, выпускавшее словари и неакадемические научные труды. Там издавали словарь английского языка, впервые появившийся в 1812 году и выдержавший девять или десять переизданий, – продавался замечательно – и коллекцию технических словарей для носителей всяких других языков, продававшуюся недурно, а также шикарный словарь литературного бенгальского, с кучей иллюстраций и без никаких конкурентов на рынке – этот вообще почти не продавался. Еще была двухтомная история сахара, трехтомное исследование лондонских дверных молотков (приложение готовится к печати) и всевозможные другие книжки, у которых постепенно за счет сарафанного радио складывалась аудитория. Я не хотела быть секретарем + не очень-то рвалась в издательскую индустрию, но не желала возвращаться в Штаты.
Эмма оказалась немногим лучше Штатов. Она любила Америку, как викторианцы Шотландию, а французские импрессионисты Японию. Она любила бензоколонки «Эссо» на шоссе в луже света, и чтоб на ветру покачивалась красная вывеска «Кока-колы»; она любила мужчину на лошади, который просторечным внутренним монологом описывает волнующие пейзажи; она любила мужчину в шустрой машине на лос-анджелесской автостраде. Она любила книжки, которые меня заставляли читать в школе, она любила книжки, которых мы в школе не читали, потому что они могли задеть чувства новообращенных баптистов. Я не знала, что сказать.
Мне воображалось неброское меццо-тинто, на котором густой штриховкой и чуточкой ручного окрашивания изображалось некое место, где впервые приехавших европейцев опьянили цвета, и затем, сочиняя книгу, европейцы эти решили, что Великий каньон, или Столовая гора, или юг Тихого океана надлежит иллюстрировать цветной гравюрой, на которой ослепительный кобальт передан бледным до белизны голубым, кровавый кармазин и пурпур – бледным до белизны розовым, и такая бледная зелень и бледная желтизна и бледный-бледный розовато-лиловый, дабы в стакане воды читатель ощутил каплю настоящего виски. Про себя я насмехалась над Эммиными сокровищами, но ведь это же глупо, на ум тотчас приходят другие образы, презрения не вызывающие, – черно-белое кино не показывает нам окружающий мир в цвете, и однако черно-белое кино мы не презираем. Проблема была в том, что, хотя дела обстояли лучше, чем в те времена, когда я читала книжки, на которые семьюдесятью годами раньше люди протранжирили целые жизни, страсть готова была вцепиться в гриву первой же попавшейся идее и галопом ускакать прочь ventre à terre[26] – ах, как тихо, как спокойно некоторые умеют формулировать.
От припадков ярости и сардонических смешков в ожидании галопа ventre à terre я нервничала – проще было помалкивать или тихонько произносить банальности. Однако если человек очень умен и обаятелен, произносить банальности неохота, и стараешься сказать что- нибудь осмысленное, сохраняя между тем спокойствие и самоконтроль…
Как это поразительно, сказала я, что в Англии книги на английском + во Франции на французском, через 2000 лет это будет так же поразительно, как Страна Жевунов + Изумрудный город, а пока очень странно, что люди со всего мира съезжаются в одно место выводить нацию английских писателей + в другое – выводить писателей испанских, и это так грустно – наблюдать, как в литературе все языки растворяются в английском, который в Америке – язык забвения. Я утверждала, что тем самым искажается взаправдашнее прошлое, а европейский язык не может исказить европейскую страну, снимать Канзас нужно в черно-белой гамме, а для Страны Оз требуется «Техниколор», + более того (я пришпоривала свою идею рьянее, чем хотела, но останавливаться было поздно), это возмутительно, что люди, которые, в общем и целом, были самыми интересными героическими жестокими иммигрантами в литературе новой своей страны становятся лишь актерами которые говорят на ломаном английском или курсивом + в общем + целом их + их потомков полное незнание собственного языка + обычаев вообще не может быть выражено новым языком, который забыл, что ему было что забывать.
Эмма сказала: То есть ты считаешь, они должны быть не только по-английски.
Вот именно, сказала я. Как только понял – непонятно, почему раньше не сообразил.
Ну, сказала Эмма, говорят же, что будущее – за компьютерной версткой…
Хочешь, я напечатаю письмо на 100 слов за минуту? спросила я, поскольку у меня была работа. Письмо на 50 слов за 30 секунд? Письмо на 5 слов – за 3?
Я надеюсь, тебе не очень скучно, сказала Эмма.
Я сказала: Скучно!
Я понимаю, это не очень интересно, сказала Эмма.
Я хотела было ответить: Но абсолютно завораживает. Однако разум взял верх, и я сказала: Главное, что у меня есть шанс подумать, чем заниматься дальше.
Вот именно таких банальных и скучных замечаний я бы предпочла избегать при умном и обаятельном человеке, но Эмме, похоже, немало полегчало. Я сказала: Этого-то я и хотела. Все совершенно нормально.
Работа была совершенно нормальная, Эмма – умная и обаятельная, а я жила в Лондоне. Я попыталась последовать примеру Рильке, но задача оказалась нелегкой. И дело даже не в преклонении пред чьими-то работами: Рильке преклонялся перед Сезанном, но Сезанну секретарь был без надобности, во всяком случае – платный секретарь. Мне не нравилась идея работать на Родена, чтобы преклоняться перед Сезанном; по-моему, если являешься к человеку под дверь, хорошо бы хоть преклоняться перед его работами.
Иногда я каталась на метро по Кольцевой и читала книжку по органической химии, иногда «Положитесь на Псмита» в 20-й или 21-й раз, иногда смотрела прекрасного и нелепого Шерлока Холмса в исполнении Джереми Бретта[27], а иногда, конечно, «Семь самураев». Иногда ходила в «Жареных кур Теннеси».
День проходил за днем. Миновал год.
* * *
«Одиссея», песнь 8.
* * *
«Одиссея», песнь 9, и по ходу дела спрашивает каждое слово. Даже на карточки не записывает. Прекрасно, что ему нравится сюжет.
* * *
Как-то раз в июне 1986-го я пришла в контору, а там у всех нервы на пределе. Нашу компанию сожрали с потрохами, и покупатель заверил всех, что издательство сохранит независимость. Это зловещее объявление трактовали так: скоро все вы станете лишними людьми.
Издательство купила крупная американская компания – она публиковала множество писателей, которых у нас в конторе нежно любили. Через несколько недель в честь слияния намечался большой прием.
Эмма раздобыла мне работу и разрешение на работу + теперь раздобыла мне приглашение на прием.
А надо сказать, что эта новая компания публиковала не только множество американских писателей, которых любили у нас в конторе, но также Либераче, и приглашали меня отчасти из любезности, и одна из причин всеобщего восторга, одна из причин моего нежелания туда идти заключалась в том, что, по слухам, на приеме будет Либераче. Под Либераче я, естественно, подразумеваю не популярного пианиста, который прославился фразой «и всю дорогу до банка плакал», не любил ни одной женщины, кроме своей матери, и в середине 80-х умер от СПИДа[28]. Я подразумеваю известного британского писателя и путешественника, чья методика дала бы фору всенародно любимому музыканту.
Музыкант Либераче ужасно техничен и ужасно искренен; что бы он ни играл, он играет со всей душой, и «Польку пивной бочки», и «Я снова увижу тебя»[29], и на грустных песнях из-под слоев туши выползает слеза и плюхается на фальшивый брильянт на бархатном пиджаке, и кольца на пальцах сверкают, прыгая по клавишам, и в тысяче зеркал он видит слезу, и тушь, и кольца, видит, как видит тушь, кольца, слезу. У Либераче (писателя) все это тоже есть: скользкие замасленные арпеджио, самолюбование виртуоза, ловкие руки, отягощенные кольцами, сверкают по-над клавишами, профессиональная искренность, умеющая выразить цинизм + сентиментальность, порнографичность, даже отчуждение + невыразительность. И однако он был не в точности как пианист, поскольку он, хоть и поистине обладал эмоциональными талантами музыканта, таланты технические умел лишь проецировать, ибо даже замасленное арпеджио – вопрос не быстроты рук, бегающих туда-сюда по клавишам, но
Л осведомляется, что такое βíηφιν. Я отвечаю, что он и сам прекрасно знает, + он говорит, что не знает.
Сначала (это я объясняла, что βíηφιν – творительный падеж βíη, то есть силой, насильно) я думала, что этот писатель – как будто человек, который, печатая, попадает на клавишу правее или левее, чем надо, и оттого внятное предложение адркг мтпноаттмч нннчтнви тлт ростп нннчтнви и чем бвмтрнн ты рнспипнгтЮ ини зкдн (ψηλαφόων – это, можно фразу посмотреть? это щупать или нащупывать), я так и видела руки Либераче, как они стремительно + уверенно бегают по клавиатуре, нажимают клавиши, то черные, то белые. Сейчас я думаю (насколько в состоянии человек думать, работая говорящим словарем), что и это не совсем верно, потому что Либераче, конечно, усеивал свои труды ошибками, но то были не такие ошибки (πετάσσας значит распространявшийся, это аорист и причастие действительного залога от πετάννυμι), которые пропускаешь, или точнее (ты прекрасно знаешь, что такое ὕφαινον Нет не знаю Это значит плести а какая это форма 1-е лицо единственного числа имперфекта Хорошо) не в том дело, что он их пропускал (ἄρσενες это мужчины), а в том, что он самодовольно глядел на них в упор (погоди минутку). Задыхаясь от обожания, Либераче набивал свои книги зияющими аргументами и скособоченными образами, отступал на шаг, скрещивал руки, точно Эд Вуд над покосившимися надгробиями и примятой травой[30] (минутку погоди). Он сам замечал, ему было все равно? Я думаю, ему нравилась концепция непринужденного мастерства, +, будучи не в силах сочетать эти два понятия, он удовольствовался тем, в котором мог не сомневаться (δασυʼμαλλοι – густошерстый, ἰοδνεφὲς – темный, λíγοισι – лозы, лоза, ивовый прут, πέλωρ – ты знаешь, что такое πέλωρ Нет не знаю Нет знаешь Не знаю Знаешь Не знаю Знаешь Не знаю Знаешь Не знаю Не знаю Не знаю Не знаю Это значит чудовище Я так и думал – Неудивительно, что я втыкаю булавки в отца этого ребенка). Этот человек научился писать прежде, чем научился думать, этот человек сыпал ложными доводами, точно канцелярскими кнопками из машины, увозящей грабителей прочь от банка, и ему это всегда всегда всегда сходило с рук.
* * *
«Од.», песнь 10.
* * *
«Мет.», песнь 1.
* * *
1-я Самуила. 1? [Уж сколько лет не перечитывала.]
* * *
1-я Самуила. II–V? (Блин.)
* * *
Сколь это странно, что Шёнберг впервые опубликовал Harmonielehre[31] в 1911 году, за год до того, как Рёмер явил миру свои Aristarchs Athetesen in der Homerkritik. Шёнберг, у которого была жена и двое детей, еле сводил концы с концами, преподавал музыку + писал портреты. Рёмер, по-моему, работал в Лейпцигском университете. Коллеги Рёмера могли бы обратить его внимание на противоречие; я могла бы блестяще выучить немецкий + потратить на его труд полчаса; я могла бы угробить на него 50 часов спустя неделю – и Людовитикус не утирал бы сейчас нос г-ну Ма, осваивая по 500 простых задач ежедневно. Атомы, сегодня направляющие розовый маркер «Шван-Штабило» к 10-й песни «Одиссеи», занимались бы чем-нибудь другим, как и я, + кто его знает, может, этот мир недосчитался бы Эйнштейна? Однако тактичные коллеги, дурной немецкий и неудачный выбор момента сговорились и дали мне пинок под зад, лишив академической карьеры и не произведя ни малейшего эффекта на «Шван-Штабило» и 10-ю песнь «Одиссеи»: озабоченный финансовыми неурядицами Шёнберг мог бы написать глупую книжку. Или умную, а я в день приема могла бы пойти и купить себе платье.
В день приема я в обед пошла в Ковент-Гарден за платьем и по пути в «Буль» решила заглянуть в книжный и т. д. Так вышло, что я забрела в музыкальный отдел, и так вышло, что там я отыскала «Учение о гармонии» Шёнберга.