От философии к прозе. Ранний Пастернак - Глебовская Александра Викторовна 5 стр.


1.4. Многоголосие философских тем в поисках литературной пищи

Тема взаимозависимости разума и природы была всегда в высшей степени характерна для Пастернака, став его своеобразным творческим автографом, и он хранил ей верность с самого своего возвращения из Марбурга в Москву – в город, где поэты могут быть философами, а философы – поэтами50. Позднее в статье «Несколько положений» (1918) Пастернак сравнивает рождение «книги» с шумом множества древесных вершин, беседующих друг с другом. В этой программной статье Пастернак утверждает, что рукопись его мечты рождается вместе с самой жизнью и бесконечная книга, мерещащаяся ему столь постоянно, составлена из множества разных голосов и наблюдений. Зарождаясь как «лесной шум», книга провозглашает свою «укорененность» в природном инстинкте и продолжается в неистребимых интеллектуальных и духовных порывах человека:

Без нее духовный род не имел бы продолжения. Он перевелся бы. Ее не было у обезьян.

Ее писали. Она росла, набиралась ума, видала виды, – и вот она выросла и – такова. […] Жизнь пошла не сейчас. Искусство никогда не начиналось. […] Ни у какой истинной книги нет первой страницы. Как лесной шум, она зарождается Бог весть где, и растет, и катится, будя заповедные бредни, и вдруг, в самый темный, ошеломительный и панический миг, заговаривает всеми вершинами сразу, докатившись (V: 24–25).

Характерное слияние разума, природы и мира прошлого и будущего проявится через много лет в «Докторе Живаго». Например, в описании библиотечного зала в Юрятине Пастернак, по сути, помещает в новую обстановку более ранние тропы заговоривших древесных вершин из «Нескольких положений» и книги-папоротника из «Охранной грамоты». Вобрав в себя множество голосов, личностей и реальностей разной степени проявленности и напряженности, юрятинская библиотека наполняет пространство «скрещением» не только открытых книг и мыслей, но также и солнца, домов, улиц, жизней и людей, реальных и воображаемых, находящихся рядом и вдали:

И когда на его глазах зал постепенно наполнялся юрятинскими жителями, садившимися то поодаль от него, то совсем по соседству, у Юрия Андреевича являлось чувство, будто он знакомится с городом, стоя на одном из его людных скрещений, и будто в зал стекаются не читающие юрятинцы, а стягиваются дома и улицы, на которых они проживают (IV: 287).

С еще более полной силой пастернаковское представление о взаимосвязи природных, растительных, интеллектуальных и духовных процессов выражено в «толстовских» фрагментах «Доктора Живаго»51, особенно в тех главах, где Юрий Живаго подчеркивает, что история, пребывающая в постоянном движении, развивается в своей тяге вверх согласно зачастую не видимым законам «растительного царства»:

Он снова думал, что историю, то, что называется ходом истории, он представляет себе совсем не так, как принято, и ему она рисуется наподобие жизни растительного царства. […] Весной в несколько дней лес преображается, подымается до облаков, в его покрытых листьями дебрях можно затеряться, спрятаться (IV: 451; курсив мой. – Е. Г.).

В свете столь очевидных отсылок к «натурфилософии» и ее темам уклончивость Пастернака при упоминании философских истоков выглядит уже не такой озадачивающей. «Жизнь пошла не сейчас. Искусство никогда не начиналось. […] Ни у какой истинной книги нет первой страницы» (III: 25), – отмечает Пастернак в «Некоторых положениях» в 1918 году. И в «Докторе Живаго» герой Юрий, вернувшийся в 1918 году с войны, рассуждает о колоссальном масштабе предстоящих событий, подчеркивая, что и у них нет ни единой причины, ни единственного автора. Как и большинство важнейших жизненных явлений, процессы истории являются многопричинными и в этом опять же подобны первобытному лесу или облакам в небе:

Все же истинно великое безначально, как вселенная. Оно вдруг оказывается налицо без возникновения, словно было всегда или с неба свалилось.

[…] Наставший порядок обступит нас с привычностью леса на горизонте или облаков над головой (IV: 180–181).

Судя по всему, представления Пастернака о преемственности между мышлением и природой шли рука об руку с основной творческой задачей, которую он перед собой поставил: изобразить взаимосвязь между идеями, чувствами, стремлениями и действиями как развивающийся процесс, порожденный многообразием причин и влияний, поколениями мыслителей, природными явлениями и историческими событиями. Иными словами, примеры из его художественных текстов, основанные на философских темах, не стремятся прояснить четкие контуры его взаимоотношений с философией. Их цель – показать постоянно растущее число участников этого разговора.

Соответственно, Пастернак уехал из Марбурга не для возвращения к Готфриду Лейбницу, а вырваться из тенет определенной философской школы. Листы книжного папоротника в марбургской комнате открылись среди текстов, количество которых не подлежало исчислению, и привлекательность такого видения не зависела от способности отсылать читателей к страницам некой философской школы. Вместо этого вокруг писателя собирался целый живой мир переменчивых собеседников. Подобным же образом влияние дяди-философа Николая Веденяпина на Юрия Живаго подарило последнему – в отличие, например, от Миши Гордона – свободу мысли, а не верность определенному подходу: «Юру дядино влияние двигало вперед и освобождало, а Мишу – сковывало» (IV: 67). То есть обращение Пастернака к искусству в 1912 году стало прежде всего «освобождающей» реакцией на философию – открытием литературной формы как разговора с множеством адресатов, вовлеченных в непрекращающийся диалог и с самого начала помещенных в широчайший круг философских вопросов.

Значит ли это, что четкие данные, содержащиеся в его философских конспектах, уводят читателей в чуждые Пастернаку-писателю обсуждения определенных и четко намеченных философских вопросов? Скорее наоборот: огромная ценность «Boris Pasternaks Lehrjahre», философских конспектов московского и марбургского периодов, заключается в том, что они дают нам доступ ко все более пространным беседам между Пастернаком, ушедшим от философии, но понимавшим целый ряд философски поставленных вопросов, и Пастернаком-литератором52. Помимо того, издание этих студенческих записей помогает объяснить, чему Пастернак-писатель научился в период занятий философией, что заимствовал и от чего отошел.

1

Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений с приложениями в 11 томах. М.: Слово, 2003–2005. Далее произведения Пастернака, включая отрывки из «Доктора Живаго», воспоминаний, статей и писем, цитируются по этому изданию с указанием тома и страниц в скобках, соответственно римскими и арабскими цифрами.

2

Сенделбах подчеркивает важность выхода в свет «Неопубликованных философских конспектов» для более глубокого понимания всего творчества Пастернака: «Широта и глубина охвата в этом сборнике напоминает читателю о том, что Пастернак не просто баловался философией, а был настоящим ученым, причем весьма плодовитым. Чтобы лучше понять Пастернака-писателя, необходимо понять Пастернака-философа» (Sendelbach 2001, 764; здесь и далее в цитатах из англоязычных работ перевод мой. – Е. Г.).

3

Ливингстон так говорит о значении этого двухтомника: «В любом случае сам пыл, с которым он изучал философию, наводит на романтическую мысль: он мог бы стать профессиональным философом. С потрясением понимаешь, что философия давалась ему прекрасно, все эти конспекты – „первоклассные“» (Livingstone 1998, 946). Читаем у Сенделбах: «Иными словами, этот сборник позволяет читателю проникнуть в мировоззрение Пастернака и в мировоззрение тех, кто способствовал его формированию, – его преподавателей философии» (Sendelbach 2001, 746).

4

Об отсутствии однозначных выводов о роли Рильке в творчестве Пастернака см.: (Lehrjahre I: 12), а также (Barnes 1972), (Livingstone 1983) и (Gifford 1990).

5

См.: (Замятин 1923).

6

См. высказывания самого Пастернака о раннем творчестве, когда он говорит, что «Охранная грамота» «испорчена ненужной манерностью, общим грехом тех лет» (III: 295).

7

Исторический контекст «Заметок о прозе поэта Пастернака» Р. Якобсона (1935) приведен у К. Барнса по ходу рассказа о выходе «Охранной грамоты» на чешском языке (Barnes 1998, 111). В послесловии к чешскому изданию Якобсон приводит свою знаменитую оппозицию между метафорой и метонимией, которые, согласно его аргументации, были определяющими для стилей и Маяковского, и Пастернака. Сам Пастернак, разумеется, всегда утверждал, что на его творчество глубочайшее влияние оказали русские символисты: «Глубина и прелесть Белого и Блока не могли не открыться мне. Их влияние своеобразно сочеталось с силой, превосходившей простое невежество» (III: 159).

8

О Дмитрии Самарине и о его роли как возможного прототипа Юрия Живаго см.: (Поливанов 2006, 450–466).

9

Существует некая скрытая связь между упоминаемым Пастернаком Café Grec и «Одой греческой вазе» Джона Китса; достаточно вспомнить пастернаковскую строчку «Я не мог позабыть о слышанном, и мне жалко было городка, которого, как я думал, мне никогда, как ушей своих, не видать» (III: 166). См. знаменитую строфу Китса: «Чей это городок на берегу / И на горе высокий этот вал, / Зачем молитвенный спешит народ? / О этот город, утро на лугу, / И нет здесь никого, кто б рассказал, / Зачем так грустен этот хоровод» (перевод В. Комаровского).

10

В письмах Александру Штиху, написанных 17 и 19 июля 1912 года, Пастернак подчеркивает, что он не только был принят в доме Германа Когена, но и получил приглашение остаться преподавать в Марбургском университете (VII: 124–29).

11

См., например, как де Маллак отслеживает в творчестве Пастернака «дихотомии, пронизывающие кантианскую философскую систему» (Mallac 1979, 426), утверждение Гиффорда о том, что «философия является приложением к пастернаковской поэзии и прозе» (Gifford 1977, 27), или непреклонность Мучник, подчеркивающей, что «философ-отступник» Пастернак тем не менее «сохранил интерес к отвергнутой им научной дисциплине» (Muchnic 1961, 390). Не менее красноречиво в этом отношении звучит вывод де Маллака о вторичности роли философии в творчестве поэта: «Из всех событий и впечатлений, которым суждено было оказать влияние на Пастернака во время его пребывания в Марбурге, самым значимым, несмотря ни на что, стала неразделенная любовь» (Mallac 1981, 65). Учитывая настойчивость, с которой де Маллак рассматривал произведения Пастернака в философском контексте, такой вывод представляется подтверждением неуверенности и неполноты, характерных для обсуждений влияния философии на творчество Пастернака.

12

«Я ни тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда – когда расставались. Никогда не любила – когда садились, всегда – когда расходились» (Цветаева 1979, II: 261–262).

13

В этой работе мы намеренно уходим от обсуждения влияния Рильке и общности поэтических образов – не в силу их незначительности, а по той причине, что рассматриваемый здесь философский контекст делает это влияние еще более значимым и требующим самого тщательного рассмотрения. Поверхностные совпадения вряд ли могут объяснить всю глубину присутствия Рильке в мире Пастернака. Тем не менее при обсуждении влияния философии после Марбурга невозможно не вспомнить размышления Рильке, записанные им в ходе работы над «Дуинскими элегиями» и собранные Дж. Лейшманом, включая следующее высказывание: «…ему были нужны постоянные напоминания о человеческом прошлом и о напряженном человеческом существовании, но при этом ему необходимо было оставаться избавленным от отвлекающих личных встреч. Окруженный духами усопших, вещами, напоминавшими о долгой череде людей, пользовавшихся ими и любившими их, тающим настоящим, утекающим в прошлое, и прошлым, перетекающим в настоящее, он с большей легкостью достигал цели, легче взывал…» (Rilke 2008, 48–49).

14

Критики поначалу склонны были считать, что рассказ Пастернака в «Охранной грамоте» о его отношениях со Скрябиным и Когеном исторически правдив, однако в последние несколько десятилетий стало ясно, что его воспоминания далеко не всегда точны. Например, Пастернак покончил с музыкой не столь внезапно, как он сам утверждает, а приглашение и предложение Когена относятся не к июню 1912 года, то есть не к тому месяцу, когда Пастернака посетила его первая любовь, Ида Высоцкая (Пастернак Е. Б. 1989, 111–115, 156–162).

15

См. у (Clowes 2002) многосторонний анализ связанной с политическими соображениями уклончивости Пастернака при написании «Охранной грамоты». Противоположную точку зрения – о прямолинейности «Охранной грамоты» – см. у Быкова: это «был честный разговор о времени и о себе» (Быков 2006, 434).

16

Заметим также нарочитую «уклончивость» Пастернака в описании того, что происходило с ним после встречи со Скрябиным. Он подчеркивает, например, что в тот раз он намеренно шел домой переулками, еще не готовый вновь вернуться на главные улицы: «Я шел переулками, чаще надобности переходя через дорогу» (III: 156). Поморска (Pomorska 1975) упускает из рассмотрения образную сторону этих описаний.

17

Как упоминал Пастернак, уходя от Скрябина, он испытывал противоречивые чувства: «Что-то подымалось во мне. Что-то рвалось и освобождалось. Что-то плакало, что-то ликовало» (III: 155). Описывая свой разрыв с философией, он скорее подчеркивает свой энтузиазм, чем противоречивость чувств: «Я переживал изученье науки сильнее, чем это требуется предметом» (III: 182–183; курсив мой. – Е. Г.).

18

О преодолении Пастернаком скрябинского «сверхчеловека» в себе и соответствующего этому персонажу полета на собственных крыльях пишет Жолковский: он отмечает, что в поздний период творчества у Пастернака ставится больший акцент на падении с облаков, чем на стремление вверх, в небо (Жолковский 1994, 285). Вместе с тем можно прийти к выводу, что только в начале его творческого пути образ расправленных крыльев связан напрямую с фигурой Скрябина. В дальнейшем это ощушение трансформируется не столько в описания собственных состояний, сколько в образы птиц или летчика, «уходящего в облака».

19

Поморска приводит аргументы в пользу противоположной точки зрения (Pomorska 1975, 66ff).

20

Об этом чувстве единения Пастернака с Москвой см.: (Быков 2006, 36).

21

Евгений Борисович Пастернак утверждает, что в отличие от символистов, использовавших данный троп для передачи взаимосвязей, Пастернак применял его в значении «растворения» или «исчезновения» (Пастернак Е. Б. 1997, 662).

22

Об описании тающего и ломающегося льда на Каме и растущей, раскрывающейся «душе» в «Детстве Люверс» (см. главу 6 данной книги).

23

Образ освобожденных и расправленных крыльев угадывается и в сравнении собственных творческих предпочтений Пастернака с пристрастиями читателей, открывающих его «Охранную грамоту»: «…я и в жизни оживал целиком лишь в тех случаях, когда […] вырывалось на свободу всей ширью оснащенное чувство» (III: 150).

24

См. в Lehrjahre комментарии Пастернака о душе (Ψυχή) у Платона как о неисчерпаемом порыве к движению: «= начало самоопределяемого движения. (Одушевл<енное> отлич<ается> от неодушевленного тем, что носит в себе источник своих движений.) Ψ<υχή> (как самостоятельно движущееся) движется всегда, не может сама себя остановить; ее жизнь неистребима. Ψ<υχή> начало движения других предметов, след<овательно> не мож<ет> само иметь начало. Немыслимо прекращение безусловного движения. Ergo – бессмертна» (Lehrjahre I: 361).

Назад Дальше