У Наташки не складывались отношения со Степановым и с физикой. Первый семестр она проскакала без двойки, но потом… потом было плохо.
На семинарах по математике я по-прежнему ничего не понимала.
Кащенко читал вслух наши баллы по письменной и результаты устных экзаменов, и на мне —12 баллов и отлично – сделал выразительную паузу, донельзя меня оскорбившую.
Кащенко считал меня абсолютной дурой, которой я не была, просто он сам похабно вел занятия.
Он подходил к доске, выпятив вперед нижнюю часть туловища, как будто намеревался прилюдно изнасиловать классную доску, писал на ней интеграл и говорил мерзким голосом:
– Ну как узнать, сходится интеграл или нет?
Поворачивался к аудитории, оглядывал горящими черными глазами ис-подлобья:
– Вообще говоря, это надо чувствовать!
И встряхивал лохматой башкой.
Я смотрела на доску и ровным счетом ничего не чувствовала, кроме того, что письменную по анализу я не напишу, так как даже задания и то решить не могу, и нужно-таки что-то делать.
На нашем факультете учился Толя, отслуживший, толковый и организованный парень. Их группа занималась скопом, они решали задания, исследовали интегралы на сходимость, и Толя пригласил меня на эти занятия.
Он стоял у доски и писал по пунктам, что нужно проверить у подынтегральной функции, какими она должна обладать качествами, чтобы была условная сходимость, и какими при абсолютной сходимости интегралов. Один, два, три, четыре, пять, шесть, – я слушала и записывала пункты, и мир интегралов перестал быть для меня за семью печатями – никаких, оказывается, чувств, разложи всё по полочкам и сиди, считай, думай.
У них в группе был сильный семинарист, он так их учил, они научили меня, и благодаря этому я хоть как-то написала письменный экзамен по анализу и даже лучше, чем в первом семестре.
Но до этого еще далеко, а пока мы ходим с девочками на лыжах, и я хожу с Ефимом на каток, он завязывает мне ботинки с коньками, а потом снимает с замерзших ног и пытается растереть сведенные холодом ступни ладонями. Но я позволяю только снять ботинки, а уж трогать мои ноги – нет, это чересчур, и я отталкиваю его руки, поджимаю ноги под себя. Видимся мы только в будни, по выходным он уезжает к своим теткам, а я езжу, но уже реже к дяде Боре. Иногда, я возвращаюсь от них по утрам, вместе с тетей Ниной9. Маленькая подвижная тетя Нина привычно быстро передвигается в густой толпе, и я еле поспеваю за ней. Плотный поток людей заносит меня в двери вагона на «Соколе», и на «Белорусской» с этим же потоком я выбираюсь из вагона и по переходу на кольцо, и там до «Новослободской». Главное, не задохнуться в такой толпе, впрочем, если станет плохо, то упасть всё равно не удастся. Молодая женщина, стоящая рядом со мной, разворачивает газету, кладет ее на спину мужчины, читает и еще что-то жует, явно завтракает. Рядом кто слабо пищит, что ему наступили на ногу. На минутку, оторвавшись от газеты и перестав жевать, женщина саркастически вопрошает:
– Вы что, первый раз в метро в час пик?
И жалующийся возмущенный голос устыжено замолкает.
В будни, в плохую погоду, когда нельзя пойти на каток и надоело учиться, Ефим заходит к нам на огонек – попить чаю, поумиляться на наивных девочек, т. е. меня, Люсю и Виолетту. Не помню, чтобы он приносил что-нибудь вкусное к чаю, но мы, все трое, были рады его посещениям, тому оживлению, которое он приносил с собой. Теперь он уже не придумывает обязательный предлог, чтобы зайти, а заходит просто на правах старого приятеля. Ведет он себя не так, как будто приходит именно ко мне, и я не хожу провожать его, когда он уходит, хотя он топчется возле двери прежде, чем уйти, и жалуется, как достали его товарищи по комнате, Лешка и Валерка, молодые ребята, наши ровесники.
Он топчется и топчется, но я не трогаюсь с места, раз ты пришел поумиляться, то я-то тут причем?
Но всё это глупости, и Люся и Вета знают, что ходит он ради меня, что я ему нравлюсь, и Виолетта насмешливо бросает в пространство после его ухода, вгоняя меня в краску смущения:
– Да, что-то Ефим к нам зачастил.
Я махнула рукой на свои благоразумные решения, мне всё больше нравится общество Ефима, я всё чаще думаю о нем, отвлекаясь от занятий. Иногда вместо девчонок я хожу на лыжах с Ефимом. Он хулиганит и стряхивает заснеженные ветки так, чтобы снег сыпался мне за шиворот.
Я сержусь, и у него появляется повод лезть мне за ворот и выбирать снег.
Он и стряхивает ветки только для этого, но мне нравится это игра, и я только делаю вид, что обижаюсь и не понимаю его хитростей.
Долгими январскими вечерами мы сидим в корпусе «А» и решаем задания.
Ефим теперь всегда занимает две аудитории рядом, чтобы недалеко было идти ко мне.
Я сижу и пыхчу, решаю задачки, а Ефим приходит ко мне, садится на стол рядом с моими тетрадками и сидит, иногда молча, иногда непрерывно болтая. Я думаю, что он сидит на столе, так как ему приятно смотреть на меня сверху вниз, роста он маленького, а может быть ему нравится смотреть на меня тогда, когда я его не вижу, наблюдать со стороны.
Запутавшись в выкладках, я подсовываю задачку ему, по физике он может мне помочь, ну, а по анализу нет, по анализу я, пожалуй, сильнее его, и я решаю пойти, поискать Вовку, он-то наверняка решил, но Ефим удерживает меня за руку.
– Успеешь еще, нарешаешься, – говорит он. – Посиди.
Я сажусь. Но мысли мои заняты заданием, и я уже не слушаю его, и Ефим, обиженный моим невниманием, встает и направляется к двери. Теперь уже мне очень не хочется, чтобы он уходил, так уютно было вдвоем.
– Возьми тетради и занимайся вместе со мной, предлагаю я ему. Но он не соглашается.
– С тобой поучишься, как же, – с намеком говорит он и уходит.
Я понимаю намек, но игнорирую его.
На лабораторных по химии Ефим устроился где-то на углу тяги и всё водил носом:
– Откуда-то плохо пахнет, – жаловался он. Валерка Шуклин, молчаливый парень из нашей группы, со светлыми юношескими усиками, осматривает место, где сидит Хазанов и говорит:
– Да ты смотри, сидишь возле слива.
Действительно, рядом с Ефимом стояла банка с надписью «слив».
– Вечно Ефима к каким-то отбросам тянет, – встряла я.
Ефим начал смеяться своим придыхающим, странно звучащим смехом:
– Если б ты только знала, что ты сейчас сказала.
Я тут же поняла, что он имеет в виду, и отвернулась. Понял это и Шуклин и тоже засмеялся.
– Ладно, потом объясню, – сказал Ефим.
После занятий я спросила.
– Ну, и чего ты так хихикал?
Я, наконец, хотела услышать вслух то, что подразумевалось, и мне было интересно, скажет он или нет.
Сказал. Да, так и сказал:
– Меня тянет к тебе, а ты про отбросы.
На другой день Валерка, насмешливо щурясь, спросил меня:
– Ну, объяснил тебе Ефим, в чем дело?
– Может быть, – сказала я уклончиво и покраснела.
Вечерами, вернувшись в общагу, я сижу в постели, поджав ноги к подбородку, и мечтаю, вспоминая вечер, проведенный с Ефимом. На душе у меня спокойно и радостно, и я не слышу, о чем говорят Виолетта и Люська.
– Зойк, а Зойк, – уже давно зовет меня Люся. – Да очнись ты.
– Ты 243 номер решила?
И Люся возвращает меня с небес на землю.
Не помню, когда мы поцеловались первый раз, но ко дню моего рождения, когда приехала Зойка, мы делали это вовсю, а вредный Вовчик донес Гале, что к нам в аудиторию (мы теперь занимали одну комнату на двоих) опасно стало входить, всё время кажется, что помешаешь или застукаешь.
Я очень ждала Зойку, с нетерпением ждала встречи, встречал ее на вокзале Ефим, сам вызвался встретить и довезти, взял фотографию, чтобы узнать, думаю, хотел ей понравится, зная, что Зойка имеет большое влияние на меня.
После первых объятий и разглядывания друг друга, Зойка спросила:
– Что за парень меня встречал?
– Ефим. Я его люблю, – я произнесла эти слова вслух впервые, и прозвучавшее стало реальностью и для меня самой.
Зойка только вздохнула. Она единственная, которая знала, насколько это серьезно и даже опасно для меня.
Итак. Это конец марта. Мне предстоит еще апрель, май и июнь, первая моя весна в здешнем климате и первая и последняя весна нашей с Ефимом, вернее моей, любви.
Я не вела никакие записи, но у мамы сохранились мои письма, не все, но некоторые. Я буду их приводить, это единственные письменные документы той поры моей жизни, из которых хорошо видно, как умеют дети не писать родителям о главном.
Здравствуй мама! Сегодня суббота и я устроила себе отдых – сижу и пишу письма. На улице чудесная погода, но стараюсь пока не много бывать на воздухе – сама знаешь, какой здесь март обманчивый.
На мой день рождения явилась вся группа. Было очень весело. Зойка тоже приехала вечером 26, и вечером 27 уехала. Так что, ма, все хорошо. Только все больше начинаю тосковать по тебе, по теплу, по солнцу.
Из-за этого даже учиться стало еще тяжелей.
Пока все нормально с учебой. Только задание по геометрии надо сдать.
Обещала приехать к дяде Боре с Зоей и не приехала, просто мы не успели. Звонила и не дозвонилась, вернее Бориса на работе не было.
Насчет лета – так я хочу сначала к тебе, а потом в Батуми, я соскучилась раз, а потом в июле мне даже на море не с кем будет пойти, все студенты работают, а Мадлена и Света поступать будут, т. е. знакомых ни души в полном смысле слова.
А может, вы все же решитесь на август в Батуми?
Да, а как из Караганды попасть в Батуми?
Какая у вас погода?
Уже тоже, наверное, тепло.
На 8—9 мая хочу съездить в Ленинград. Мама ты разрешаешь? Очень, очень понравился мне этот город, просто сказка – до сих пор вспоминаю.
Вот сколько написала. Даже сама обрадовалась.
Пойду поужинаю, а то потом ничего не будет.
Большой привет дяде Яше.
Целую крепко
Твоя девятнадцатилетняя дочь (Ух. много1)
Прошел день рождения, уехала в свой Ленинград Зойка, и опять начались будни учебы, опять вечерами я сидела одна в комнатке, решала примеры, приходил Ефим, мы учились, болтали, иногда целовались, ходили гуляли по Долгопрудному под темным звездным небом с еще по зимнему яркими звездами.
Вовка по-прежнему был у меня в приятелях, но было заметно, что Ефима он не долюбливает.
Как-то Вовка пришел и что-то мне объяснял, а я старалась не смотреть на его штаны – он совершенно истаскал брюки, а ширинка была такая обтрепанная, что я отводила глаза. От Галки я знала, что у Тульских не бедные родители, и поэтому как-то раз позволила себе заметить, задумчиво глядя поверх его головы:
– Вова, ты купил бы себе новые брюки, что ли.
– Ну вот еще, прекрасные брюки, нигде дырок нет. Я еще их обрежу и шорты сделаю, – бодро ответил Вовка.
Ну, и что на это было возражать?
Дыр действительно не было, и я только вздохнула, хотя было почти уверена, что новые брюки вообще есть, их и покупать не надо, просто Вовка из какого-то пижонства их не носит.
Когда я жила в Батуми, то стриглась, как правило, в парикмахерской. Иногда меня, правда, подстригала Зойка. Здесь ситуация изменилась – я зашла в парикмахерскую в Долгопрудном, увидела там огромную очередь и ушла.
Когда я заросла до невозможности, то подстриглась сама.
А тут я, будучи в Москве, зашла в парикмахерскую подстричься, меня терроризировал Ефим, очень ему хотелось, чтобы у меня была красивая, ухоженная голова.
Когда я села в кресло, немолодая парикмахерша подняла мои пряди и спросила:
– Кто стриг? – строго так.
– Ну, я сама.
– Руки бы тебе пообрубать за такое издевательство над волосами, – в сердцах воскликнула парикмахерша.
Возилась она со мной довольно долго, но мне не понравилось, что получилось, конечно, аккуратно, но не к лицу – в Батуми, где почти все кудрявые, меня стригли хорошо, а в Москве портили, не учитывали, как поднимутся кудрявые волосы после стрижки.
Но Ефим был доволен, глядя на мою голову – он всегда ставил мне в пример Наташку Зуйкову, какая она молодец, как умеет причесаться, что-то сделать из своих волос. Я очень удивлялась – Наталья мучилась со своими волосами, они были красивого рыжеватого тона, но жидковатые, а у меня густые, и никакими прическами эту разницу нельзя было скрыть.
Наташка вообще нравилась Ефиму.
Как-то он спросил, кто она, имея в виду национальность, и Зуйкова, которая по отцу была русская, сказала:
– А я это самое, которое не любят.
И Ефим, который был чистокровным евреем и тщательно это скрывал, очень зауважал Наталью после такого ответа.
На юге весна воспринимается не так, как здесь. Нет такого пробуждения природы. Просто становится всё теплее и теплее, начинает цвести глициния, и на розовых кустах на бульваре появляются листья и бутоны, а на вечнозеленых деревьях и кустарниках много свежих побегов и зеленых листьев.
Не то было здесь, снег сошел, земля нагрелась, сладко пахло прелым прошлогодним листом, воздух пьянил, я ездила и смотрела на любимого мною Рокуэла Кента в Пушкинском музее, подолгу простаивая перед его картиной «Весенняя лихорадка».
Напоенный влагой воздух, низко бегущие облака и мчащиеся по земле кони с развевающими гривами – мне казалось, я чувствую вкус влажного воздуха на губах.
Ефим принес мне какую-то успокоительную микстуру – надо было пить по столовой ложке три раза в день:
– У невропатолога попросил, сказал – дайте что-нибудь для девушки от весенней лихорадки.
– С чего ты взял, что она мне нужна? – оскорбилась я. – Сам пей.
– Пью, – честно признался Ефим, – уже две недели, как пью.
– И помогает?
– Ну, когда тебя нет рядом, то помогает.
Мы снова стали бегать на зарядку в березовую рощу, а вечерами я гуляла с Ефимом. Листвы на деревьях еще не было, но зеленая травка уже пробивалась.
– Какая красивая молодая береза, – я указала Ефиму, на невысокое дерево, – ствол совсем белый, без черных пятен.
– Как мачта, – заметил Ефим, – на нее спокойно можно залезть.
– Ну ладно заливать, не влезешь, – с искренним недоверием сказала я.
Хазанов обиделся, подпрыгнул и быстро и ловко залез метра на четыре.
Я стояла и смотрела снизу, задрав голову.
С земли он так походил на ловкую обезьяну, что я принялась вдруг заливисто хохотать, представляя, что бы сказали парни в группе, увидев этого, якобы, взрослого, многоопытного Ефима, торчащего на березе.
Ефим правильно понял мой смех и быстро спустился. На темных брюках остались белые следы от бересты.
– Вот брюки испортил, – вздохнул Ефим.
– Да очистятся твои брюки.
И мы продолжили прогулку.
В мае одурманивающее безумие весны свело с ума мужское население общежитий. Невозможно было ходить вдоль корпусов парочкой – из настежь открытых окон обливали водой, если девочка шла одна, то светили солнечными зайчиками в глаза – идешь, зажмуришься, хочешь поскорее убежать из простреливаемой зоны, а эстафету перехватывает другой, и уже из другого окна другого корпуса тебя снова слепят зеркальцем. И изо всех окон с грохотом несется музыка – магнитофоны включают на полную катушку:
«На далеком севере
Ходит рыба кит».
Переходишь эту звуковую волну, и дальше:
«Съел почти что всех женщин и кур…»
И дальше еще:
«Здесь остановки нет, а мне пожалуйста»
В мае деревья оделись листвой, запели соловьи, вечера стали теплыми, и мы с Ефимом долго гуляли, поздно ложились спать, и я сильно не высыпалась.
По ночам мне снились кошмары – какой-то паук плел вокруг меня легкую, почти невидимую, но очень липкую паутину, паутина липла к телу, и я просыпалась по утрам с ощущением липкости и немытости.
Но в свете яркого весеннего дня миловидный розовощекий Ефим переставал казаться мне пауком, и я с радостью находилась в его обществе.
Еще зимой Виолетта спросила его, как его отчество
– Наумович, – ответил Ефим.
– Исконно русское имя Наум.
Среди моих знакомых был только один Наум – Ярошецкий, чистейшей воды еврей, да я и по внешнему виду и по повадкам знала, что Ефим еврей, но не стала вмешиваться в разговор, удивившись, что он скрывает свою национальность, поскольку в Москве был шокирующий меня антисемитизм, я имею в виду не только официальный, но и бытовой, и я не удивилась, что еврею хочется скрыть, что он еврей, хотя только еврей способен выдавать имя Наум за исконно русское.