Еврейский член - Пророкова Вера В. 2 стр.


По-моему, вот-вот пойдет снег, доктор Зелигман. Тучи такие, будто того и гляди лопнут, а когда я шла сюда, в воздухе пахло зимой. Знаете, перед сумерками в атмосфере разливается такая особенная серость, которая скоро поглотит свет, и невозможно отличить, что ты чувствуешь, а на что смотришь. Когда уже настолько холодно, что заметно, как как из человеческих тел уходит тепло. Но в другие дни у вас отсюда, наверное, замечательный вид. Доктор Зелигман, а вы выходите посидеть в парке у вас под окнами? Когда я еще ходила на работу, в обеденный перерыв я отправлялась в парк, в один из тех чудесных парков, которые немцы изуродовали бы, а британцы считают чуть ли не священным местом, там настоящие цветы и дружелюбные собаки. Но больше я туда не хожу. Боюсь, люди заметят, что со мной происходит, да и если бы я там уселась в своем нынешнем состоянии, чувствовала бы себя самозванкой. А еще я перестала ходить в парк потому, что, если я часто слушаю разговоры других людей, все во мне начинает истекать кровью. Именно это так жестко дает понять, насколько на самом деле банальна человеческая жизнь. Пока разговариваешь только с самой собой, какие-то подробности можно опустить, но когда вокруг бессмысленная болтовня окружающих, меня охватывает острейшее желание себя убить, и я больше не могу не думать о том, что наша планета – просто умирающая звезда, несущаяся в бесконечной пустоте и даже не заслуживающая солнечного света, который поддерживает в нас жизнь. Будь моя воля, солнце взорвалось бы немедленно, положив конец этой неистовой глупости, я даже подумывала, не онеметь ли навсегда. Вам, быть может, трудно это вообразить, доктор Зелигман, но я просто не желала больше участвовать в пустопорожних словоизвержениях. В те времена, когда я еще сиживала в парке, мне всегда хотелось, чтобы этих бездумных людей обделали голуби, запятнали бы их за все зло, что они натворили, за то, что не понимают: их так называемые личности – лишь слои никчемной белиберды. Только ради этого я могла бы стать голубицей – мне достаточно было представить, как хлебные крошки и зернышки, которыми я кормлю своих птенчиков, превращаются в мерзкое желто-коричневое дерьмо, валящееся людям на головы, одежду, еду. Это дерьмо помогло бы им остановиться, перестать нести чушь, и тогда возник бы пусть краткий, но момент тишины, когда слышно только их отчаяние да довольное гуление голубей. Такие у меня мечты, доктор Зелигман, если вдуматься, эти маленькие акты мести все и определяют, и голуби медленно, но верно своими потоками дерьма уродуют наши самые прекрасные города. Вы только подумайте о горгульях Нотр-Дама или о чудесных венецианских палаццо, как их разъедают эти природные кислотные дожди, а неподалеку непременно сидит голубка и радуется своей очередной победе, представьте, а если бы об этом знали нацисты? Они точно тренировали пчел, я, правда, не знаю, с какой целью, может, чтобы те вынюхивали евреев и жалили их до смерти. Впрочем, если Голливуд на это еще не отреагировал, скорее всего, это не так. Иначе там всенепременно сняли бы фильм под названием “Пасечники Гитлера” – сколько ведь там названий типа “Кто-то Гитлера”. Я вот жду, когда появятся “Книпсеры Гитлера” и “Подлинная история стрижки Гитлера”. Впрочем, я уверена, что они использовали почтовых голубей для своих идиотских шифрованных донесений, но уверена и в том, что они не понимали разрушительной силы птичьего помета. Швейцарцы, как всегда самые продвинутые, те понимают, я где-то читала, что муниципалитет Цюриха нанял человека, который средь бела дня ходил и отстреливал голубей. Интересно, касается ли это голубок, как особей, исполненных кипучей женской активности, которых официально нельзя трахать – как ведьм или монашек, вследствие чего они чересчур свободны. Как вы думаете, на такую зачистку швейцарцы способны?

Впрочем, доктор Зелигман, вам нечего меня бояться, право слово. Ваш ассистент мне сказал, что вы человек очень тщательный и что это все займет некоторое время, особенно фотографии, так что вы попусту не волнуйтесь, потому как я по-прежнему считаю: причины моего увольнения с работы были поняты неверно и нет оснований полагать, что у меня случаются приступы ярости. Да, в тот день я действительно пришла в ярость – это было до того, как я стала принимать гормоны, – но чтобы за такое увольняли… Они же понятия не имеют, что это значит для таких, как я. И я не считаю, что угроза прибить сотруднику степлером ухо к столу, размахивая означенным степлером, может рассматриваться как акт насилия. По крайней мере, если степлер обычный. Очень сомневаюсь, что кто-нибудь когда-нибудь пытался пригвоздить человеческую плоть к столу такой вот пластмассовой штучкой. Да я больше рисковала – ведь скрепка могла попасть мне в глаз, но им на это было, разумеется, плевать, и не думайте, что нас обеспечивали защитными очками; бог его знает, сколько травм получено из-за таких вот дешевых канцелярских изделий.

Но мне теперь совсем не стыдно; пусть они все отравятся, грызя свои жуткие шариковые ручки, которыми пишешь как курица лапой. Поскольку самое мерзкое – не то, что я потеряла работу, в этом городе так и так живешь впроголодь, а что меня заставили посещать психотерапевта по имени Джейсон, в противном случае на меня бы завели дело. Доктор Зелигман, ну разве можно серьезно относиться к психотерапевту по имени Джейсон? Судя по виду, его могли звать и Дэйвом, и Питом, у него было лицо, какое ко всему приспособится, как у йогов, которые любую жестокость встречают улыбкой, потому что знают: вселенная – за них. И если бы солнце могло соскочить со своей орбиты и начать вращаться вокруг них, оно бы так и сделало. Поэтому-то люди вроде Джейсона думают, что могут простить любой человеческий промах, и поэтому-то я решила ему солгать.

Я представления не имела, кто Джейсон и откуда, но подумала, что его заведет, если я расскажу о своей сексуальной фиксации на нашем дорогом фюрере и о том, что ярость на меня накатывает из-за невозможности осуществить свои желания, отчего, собственно, мне и захотелось пришпилить ухо коллеги степлером к столу, я не могла поведать ему об истинной причине моих мечтаний и обо всем, что не так с моим телом, и в процессе мне самой моя история понравилась. Когда-то я хотела стать писательницей, доктор Зелигман, а сочинение таких историй – прекрасное упражнение. Под конец – я это чувствовала – Джейсон не мог дождаться, когда же наши сессии прекратятся. Мне кажется, нет ничего отвратительнее историй о перверсиях, которые самому тебе чужды; к тому же если приходится сидеть в комнате с немкой, которая доводит себя чуть ли не до оргазма, представляя, как фюрер охаживает ее своим хлыстом, это превращается в нравственное испытание. Джейсон, похоже, не хотел слишком уж эмоционально включаться, однако видно было, как он страдает. Но там была не только грязь, были моменты подлинной близости, той благородной отцовской заботы, которой мы все втайне жаждем, сомнений и нарушенных обещаний – и неизбежный финал, когда он предпочел мне Еву Браун, свою замухрышку-секретаршу с фамилией, напоминающей о самом отвратительном из цветов – коричневом. Я в подробностях описывала, как напоследок, прежде чем вернуть все его подарочки “в залог любви”, я гладила собак и как мне удалось стащить, спрятав в паре грязных нейлоновых чулок, прядь его знаменитых волос и записку его рукой, где он просил меня не надевать ничего кроме еврейской шапочки на темечко. Мне показалось, Джейсон прямо поморщился, когда я рассказывала, что представляла в мечтах, как малыш А. – так я его мысленно называла – велит мне сказать “Меня зовут Сара”,а затем начинает обрабатывать своим мощным прибором. В мечтах у меня были очень темные волосы и очаровательные черные глаза, и все казалось таким упоительно противоречивым. Джейсон пообещал подписать любую бумагу, подтверждающую, что я человек по натуре мягкий и миролюбивый, при условии, что ему больше никогда не придется слушать мои рассказы о том, как я завела привычку кончать на маленькие портреты фюрера, воображая, как его усы щекочут мою вагину, и как мне было трудно дойти до оргазма, не сделав “хайль”. Я даже предложила зарисовать для него некоторые из моих фантазий и предположила, что ролевая игра поможет мне преодолеть эмоциональное напряжение, но он только пробормотал что-то насчет того, что не надо отождествлять себя со своими мыслями. В общем, Джейсон меня разочаровал, доктор Зелигман, полным отсутствием воображения, однако за одно я ему благодарна. До наших сессий я думала о Гитлере как о тяжелом случае синдрома маленького человека, крохотная луна пытается напугать солнце, которому на нее плевать. На самом деле мне удобнее говорить о солнце “она”, потому что на моем родном языке солнце – женщина, а луна – мужчина, и это похоже на историю о валькирии, пытающейся оберечь свои чудодейственные силы от мерзкого человечка. Может, поэтому мы такие изломанные, может, поэтому так называемый комплекс маленького человека имел для нас столь катастрофические последствия. Я не хочу снова заглаживать чужую вину, но может, Гитлер действительно мучился тем, что не способен удовлетворить солнце? Только маленький человек станет думать о своей потенции в таком аспекте, только он будет чувствовать угрозу от того, кто никогда и не подумает ему угрожать – он ведь даже не способен производить собственный свет.

Я уверена, что солнцу плевать на луну и его безнадежные попытки заигрывать. Зачем ей, солнцу, обращать внимание на мужчину, который вполне мог бы войти в ее вагину безо всякого чувственного влечения?

Но даже сегодня, доктор Зелигман, для немца живой еврей есть нечто удивительное, нечто, к чему нас никак не готовили, когда мы росли. Мы знали только несчастных или мертвых евреев, которые смотрели на нас с бесконечных серых фото или откуда-то из дальней ссылки, они никогда не улыбались, а мы были навеки перед ними в долгу. Мы могли как-то искупить свою вину, только превратив вас в волшебных существ, у которых из каждой дырки сыплется золотая пыль, в существ с непревзойденным умом, забавными именами и бесконечно интересными биографиями. В нашем воображении ни один еврей не мог быть таксистом, и в моем учебнике по теологии даже была страничка, посвященная знаменитым евреям. А на уроках музыки мы должны были петь “Хава нагила” на иврите, доктор Зелигман, – тридцать немецких детишек и ни одного еврея поблизости, но мы пели на иврите, чтобы подтвердить, что прошли денацификацию и исполнены уважения. Но мы никогда не скорбели, разве что изображали новую версию себя – без намека на расизм в любых проявлениях и с отрицанием различий везде, где это только возможно. И вдруг остались только немцы. Ни евреев, ни гастарбайтеров, никаких других, и все же мы так и не вернули им статус человеческих существ, не позволили им вмешиваться, когда свели всю историю к уродливой груде камней, которую навалили в Берлине в память о жертвах Холокоста. Вы ее видели, доктор Зелигман? Нет, серьезно, ну кто захочет, чтобы его помнили так? Кто захочет, чтобы его помнили как точку приложения насилия? Мы слишком привыкли контролировать наших жертв, вот поэтому-то, столько лет прошло, а я не могу не поражаться: надо же, вы живете не только в наших книгах по истории и мемориалах, вы освободились от нашей версии вас и сейчас мы в этой комнате вместе, делаем то, что делаем, и я сижу так, что могу дотронуться до ваших восхитительных волос. Это чудо какое-то. Впрочем, наверное, надо вам сказать: у вас волосы начали редеть на макушке, совсем чуть-чуть, вашим поклонникам это не помешает вами восхищаться. Но я все-таки решила, что вам стоит об этом знать.

Доктор Зелигман, думаете, я сглупила, не использовав Джейсона как полагается? Единственный раз мне оплатили визит к психотерапевту, а я ничего лучше не придумала, чем рассказать ему идиотскую историю. Спасибо еще, что он не отправил меня в психушку за то, что я сочиняю прозвища для члена фюрера. Но это было до того, как с моим телом стало твориться все вот это, я тогда еще думала, что буду просто смотреть гей-порно и как-нибудь, подключив чувство юмора, выкарабкаюсь из ситуации. Это было до того, как я встретила к., доктор Зелигман. Я всегда знала о своей дилемме, но знать можно по-разному и по-разному можно реагировать на то, что знаешь. Вопреки расхожему мнению нужно тело, которое ты можешь любить. Вся эта чушь о душах, о том, что можно любить душу вне зависимости от того, в какую она облечена форму, – полное вранье. Наши мозги устроены так, что кошку мы можем любить только как кошку, а не как птичку или слона. Если мы хотим любить кошку, мы хотим видеть кошку, гладить ее мех, слушать, как она мурлычет, получать царапины, если неправильно ее ласкаем. Мы не хотим слышать от нее лай, а если кошка начнет отращивать перья, мы ее убьем, изучим и в конце концов выставим на обозрение как чудище. Не знаю, почему наши мозги работают так, но К. научил меня, что, если мы попытаемся отрастить перья, когда никто не ожидает, что мы будем летать, люди нас убьют в полете, их псы в нас вцепятся и переломают нам шеи, а потом нас сунут в мешок и от нас избавятся. Наши мозги кое-как вытерпят кошку без хвоста или на трех ногах, но любые дополнения, нечто, с чем кошки обычно не рождаются, будут отвергнуты. Лающая кошка – это больная кошка, которая слишком много времени проводит в обществе собак, это не такая кошка, какую вы захотите держать в доме, чтобы ваши дети с ней играли, потому что – кто его знает, а вдруг ее болезнь заразна и назавтра ваш кокер-пудель проснется и не залает, а замяукает? До встречи с К., доктор Зелигман, я и не представляла, что есть нерушимые границы и никакая лающая кошка никогда не овладеет небом.

Знаете, как бывает: оглядываешься на прожитую жизнь и вдруг больше не можешь притворяться, будто чего-то не знал, в каком-то смысле я всегда знала, что я – лающая кошка, и вот сижу я перед вами, вы пытаетесь разобраться в моих интимных местах, а на меня накатывает столько воспоминаний. Доктор Зелигман, вам в детстве приходилось ходить с мамой плавать? Делили ли вы с одним из родителей кабинку для переодевания, задумывались ли, сколько времени пройдет, прежде чем ваше тело станет таким же? Когда волосы на лобке редеют, а подмышками появляются родинки? Не знаю, почему я не ждала снаружи, как остальные дети. Может, мама так представляла себе близость, но я помню, что приходила в ужас от ее тела, думала, что уродливее нет ничего на свете, и каждый раз, когда ее нежная кожа касалась моей, мне казалось, что я тону в этой кабинке, задыхаюсь от тепла и запаха старых полотенец, в те времена общественные бассейны назывались Bade-anstalt, учреждение для купания, но Anstalt – так сокращенно называли психиатрические больницы, и из-за этого сходства в терминах мне в кабинках было совсем не по себе, словно они – первый шаг к жизни в одиночном заточении. Вдобавок у мамы был шрам после кесарева сечения, благодаря которому я появилась на свет, и шрам этот неправильно сросся, он походил на лоснящегося алого червяка, а я вместо благодарности еще больше ненавидела ее тело за эту печать слабости. Все вокруг поймут, что когда-нибудь мое тело станет таким же, мои груди превратятся в такие же два обвисших мешочка, и там, где плоть будет слабее, появятся багровые полосы. Они увидят всю трагедию женского тела, продемонстрированную на разных стадиях развития – как в тех идиотских песенках, которые мы по кругу пели в школе. От начала до конца и снова сначала. Как только я высвобождалась из этой кабинки позора, доктор Зелигман, я кидалась к первому попавшемуся мужскому телу, ласкала взглядом его плоскую грудь, питая тайную надежду, что мне удастся сохранить такую же, что мое тело не изменится и мне будет позволено и дальше ходить в одних купальных трусиках. И что однажды мать перестанет пугать меня ужасами своего меняющегося тела.

Вы правы, возможно, моя мать была не так уж уродлива, но и потом я не могла справиться с разочарованием, ведь тело настолько не соответствовало тому, что рисовало мое воображение и рекламировали журналы для подростков. Вы видите куда больше обнаженных людей, чем я, доктор Зелигман, и вряд ли станете оспаривать тот факт, что шум, который мы поднимаем вокруг тела, никак не оправдан. Нас держит одна иллюзия: мы видели античные статуи и верим, что когда-нибудь опять родятся смертные, подобные им, что это и есть изображения реальных людей, таких, как вы и я. Я вовсе не хочу сказать, что вы не привлекательны, доктор Зелигман, конечно же, вы симпатичный мужчина, даже несмотря на залысины и так далее, но ведь никто не захочет любоваться вами или мной в мраморе, в нас нет ничего, что могло бы вдохновить композиторов или поэтов, что лишило бы кого-то, тоскующего по нам, сна. Этим-то мы и отличаемся от животных – они, за редким исключением, всегда выглядят как подобает, как безукоризненные представители собственного вида, достойные и в соответствующей форме. Потому-то и нет идеализированных образов тигров и панд и только извращенный ум может вообразить идеальную лошадь 一 знаете, есть такие странные люди, которые мастурбируют рядом с лошадьми, потому что в большинстве стран ничего более интимного с лошадью делать не разрешается. Но вот посмотришь в окно, а там столько людей выглядят так, словно собрались пробоваться на роль Квазимодо, и решишь, что они правы. А вдруг они увидели свет и поняли, сколько приходится себе лгать, чтобы находить людей привлекательными, так что, может, проще пойти трахнуть лошадь? К тому же лошади, доктор Зелигман, не разговаривают, поэтому их, должно быть, легче любить.

Назад Дальше