Записки охотника. Рассказы. Пьесы - Тургенев Иван Сергеевич 3 стр.


А то что дома-то, а? Справедливости в человеке нет, – вот оно что…» («Записки охотника»). Понимание справедливости как внутренней потребности сочетается в этой картине с поэзией природы, народной сказки, с ощущением присутствия Создателя в создании и собственной душе. Иногда герои Тургенева встречаются с Христом, если не наяву, то во сне, как в рассказе «Живые мощи»: «Вижу я, будто стою я в поле, а кругом рожь, такая высокая, спелая, как золотая!.. И будто со мной собачка рыженькая, злющая-презлющая – все укусить меня хочет. И будто в руках у меня серп, и не простой серп, а самый как есть месяц, вот когда он на серп похож бывает. И этим самым месяцем должна я эту самую рожь сжать дочиста. Только очень меня от жары растомило, и месяц меня слепит, и лень на меня нашла; а кругом васильки растут, да такие крупные! И все ко мне головками повернулись. И думаю я: нарву я этих васильков; Вася прийти обещался – так вот я себе венок сперва совью; жать-то я еще успею. Начинаю я рвать васильки, а они у меня промеж пальцев тают да тают, хоть ты что! И не могу я себе венок свить. А между тем я слышу – кто-то уж идет ко мне, близко таково, и зовет: Луша! Луша!.. Ай, думаю, беда – не успела! Все равно, надену я себе на голову этот месяц заместо васильков. Надеваю я месяц, ровно как кокошник, и так сама сейчас вся засияла, все поле кругом осветила. Глядь – по самым верхушкам колосьев катит ко мне скорехонько – только не Вася, а сам Христос! И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, – таким его не пишут, – а только он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, – только пояс золотой, – и ручку мне протягивает. “Не бойся, говорит, невеста моя разубранная, ступай за мною; ты у меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские”. И я к его ручке как прильну! Собачка моя сейчас меня за ноги… но тут мы взвились! Он впереди… Крылья у него по всему небу развернулись, длинные, как у чайки, – и я за ним!» («Записки охотника»).

* * *

В лекции «Гамлет и Дон-Кихот» Тургенев разграничивает две стороны человеческой «природы»: вера в идеал и способность к действию и самопожертвованию присущи донкихотскому типу; безверие, аналитизм, эгоизм – гамлетовскому: «Дон-Кихот проникнут весь преданностью к идеалу, для которого он готов подвергаться всевозможным лишениям, жертвовать жизнию; самую жизнь свою он ценит настолько, насколько она может служить средством к воплощению идеала, к водворению истины, справедливости на земле»; ср. о Гамлете: «Он весь живет для самого себя, он эгоист; но верить в себя даже эгоист не может; верить можно только в то, что вне нас и над нами. Но это я, в которое он не верит, дорого Гамлету. Это исходная точка, к которой он возвращается беспрестанно, потому что не находит ничего в целом мире, к чему бы мог прилепиться душою; он скептик – и вечно возится и носится с самим собою; он постоянно занят не своей обязанностью, а своим положением. Сомневаясь во всем, Гамлет, разумеется, не щадит и самого себя; ум его слишком развит, чтобы удовлетвориться тем, что он в себе находит: он сознает свою слабость, но всякое самосознание есть сила; отсюда проистекает его ирония, противоположность энтузиазму Дон-Кихота. Гамлет с наслаждением, преувеличенно бранит себя, постоянно наблюдая за собою, вечно глядя внутрь себя, он знает до тонкости все свои недостатки, презирает их, презирает самого себя – и в то же время, можно сказать, живет, питается этим презрением. Он не верит в себя – и тщеславен; он не знает, чего хочет и зачем живет, – и привязан к жизни…»

Проблема, осознанная Тургеневым, заключается в том, что в действительности два типа, о которых он говорит, слишком часто оказываются лишь тенденциями, которые могут вступать во взаимоборство в пределах одного характера, одной личности: «Нам могут возразить, что действительность не допускает таких резких разграничений, что в одном и том же живом существе оба воззрения могут чередоваться, даже сливаться до некоторой степени; но мы и не думали утверждать невозможное!»

Это признание представляется в высшей степени показательным: именно связь двух тенденций в психологии современного человека занимала Тургенева (показательно, что в его романах есть и Гамлет, сожалеющий о том, что он не Дон-Кихот[7], но именно как Дон-Кихот погибающий на баррикадах[8], и Дон-Кихот, открывающий в себе Гамлета[9]), и именно потому, что в его собственной душе противоречие между стремлением к действию во имя идеала и эгоизмом самоанализа, расшатывающего уверенность в своей способности действовать, было выражено чрезвычайно ярко.

Он начал самостоятельное литературное и общественное поприще с заявления о том, что посвящает себя борьбе с крепостным правом, он вошел в либеральную среду – и порвал с ней, увидев в ее донкихотстве нечто смешное и пустое; впрочем, и среда эта его оттолкнула, разглядев в его интересе к их донкихотству его иронический, гамлетовский взгляд[10].

С годами в тургеневском видении мира усиливалась именно гамлетовская тенденция с ее неизбежной метафизической усталостью, с ее скепсисом, распространявшимся на общество, человека вообще, на самого себя. Но гамлетовское в тургеневских текстах – это их сложное, часто полускрытое мистическое начало, связанное с темами снов, видений, различных проявлений потустороннего в природе и человеческой душе.

Это мистика освобождающая и возвышающая – и, чаще, странная, темная, напоминающая о бессилии человека перед лицом могущественных и не обязательно благосклонных к нему сил, способных явить себя на границе временного и вечного в мире и душе. Но и сам человек слишком часто не в силах освободиться из-под власти собственных своих иллюзий, заполняющих его мимолетное существование: «Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то одни, то смешанные с другими, более темными клубами дыма, мчались бесконечною вереницей <…>. Он стал следить <…> за этим дымом. Беспрерывно взвиваясь, поднимаясь и падая, <…> как бы кривляясь, <…> неслись клубы за клубами: они непрестанно менялись и оставались те же… <…> “Дым, дым”, – повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все, собственная жизнь, русская жизнь – все людское, особенно все русское. Все дым и пар, думал он; все как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то – и все исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул – и бросилось все в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и – ненужная игра. Вспомнилось ему многое, что с громом и треском совершалось на его глазах в последние годы… Дым, шептал он, дым; вспомнились горячие споры, толки и крики <…> у <…> высоко- и низкопоставленных, передовых и отсталых, старых и молодых людей… Дым, повторял он, дым и пар <…>, дым, дым, и больше ничего. А собственные стремления, и чувства, и попытки, и мечтания? Он только рукой махнул» («Дым»).

* * *

Сложности героя (и повествователя, так же вбиравшего в себя и гамлетовские, и донкихотские черты) соответствовала некоторая неопределенность жанровой системы.

Во-первых, сочиняя свои «стихотворения в прозе», Тургенев обыгрывал границу между поэзией и прозой как двумя видами словесного искусства, подчеркивая их равноправие и равноценность (ср. стихотворные вставки в «Записках охотника»); известную пушкинскую формулу о «презренной прозе» он вряд ли мог считать адекватной.

Во-вторых, лаконичные тургеневские романы граничили с повестью и в отношении объема, и по количеству персонажей и сюжетных линий[11]; основное различие между этими формами заключалось в том, что романы, в отличие от повестей, прямо апеллировали к общественно-политической проблематике.

В-третьих, он рассматривал жанр как динамическую структуру, допускавшую нетривиальные интерпретации и эксперименты, которые должны были отражать тургеневское понимание сложности жизни; так, например, роман «Отцы и дети» начинался как злободневно идеологический, а продолжался и заканчивался как психологический и философский (не говорю уже о том, что при этом он обнаруживал некоторые особенности, сближавшие его с романом историческим[12]). Особенности тургеневской поэтики находили некоторые соответствия (вряд ли только случайные или поверхностные) в его литературной позиции, которая характеризуется той же сложностью или неопределенностью, тем же динамизмом, подчас двойственностью. Один из ее аспектов – его специфическая ориентация в литературном процессе: он одновременно тяготеет к настоящему, претендуя на выражение актуальных тенденций развития русской литературы, и к прошлому. Во всяком случае, Пушкин оказался ему ближе, чем некоторые его современники, например Л. Н. Толстой[13], И. А. Гончаров[14] или Ф. М. Достоевский[15] (не рассматриваем здесь сложный вопрос о том, как именно соединялись в конфликтах Тургенева с этими и другими современными ему авторами вопросы литературные с личными антипатиями). О «пушкинизме» Тургенева писали неоднократно уже его современники; вот весьма характерный фрагмент из воспоминаний А. Ф. Кони: «Выше всех и краше всего был для него Пушкин. Он способен был говорить о нем целые часы с восторгом и умилением, приводя обширные цитаты и комментируя их с особою глубиной и оригинальностью. <…> На почве преклонения перед Пушкиным произошел у Тургенева незабвенный для всех слушателей горячий спор с <К. Д.> Кавелиным, который ставил Лермонтова выше. Романтической натуре Кавелина ропщущий, негодующий и страдающий Лермонтов был ближе, чем величавый в своем созерцании Пушкин. Но Тургенев с таким взглядом примириться не мог, и объективность Пушкина пленяла его гораздо больше субъективности Лермонтова. Он с любовью останавливался на указаниях Пушкина на источники и условия поэтического творчества, поражался их верностью и глубиной и с восторгом цитировал изображение Пушкиным прилива вдохновения, благодаря которому душа поэта становится полна “смятения и звуков”. В словах его с очевидностью звучало, что и он в своем творчестве не раз испытал такое смятение»[16]. Самое любопытное здесь – своеобразное самоотождествление Тургенева с Пушкиным (о чем Кони пишет, возможно, с легкой иронией). Ср. в другой статье того же автора: «Тургенев считал своим учителем Пушкина и говорил о нем с увлечением, с гордым одушевлением, ревниво ограждая его от сопоставления с кем-либо»[17]. В самом деле, Тургенев неоднократно подчеркивал свое особое отношение к Пушкину и в устных высказываниях, и в письмах к современникам[18]; показательна и сама готовность его заниматься публикацией писем Пушкина к жене[19]. Отдельная тема – связь тургеневской концепции романного жанра с пушкинской, восстанавливающая «разорванную Гоголем цепь дворянской литературы»[20]. Особое место в ряду этих и других подобных фактов занимает «пушкинская речь» Тургенева: здесь его преклонение перед Пушкиным обнаружило некоторую дополнительную подоплеку – мнения Белинского, которого Тургенев именует «главным, первоначальным истолкователем Пушкина» и прямо связывает память о Пушкине с памятью о Белинском («Мы произнесли имя Белинского – и хотя ничья похвала не должна раздаваться сегодня рядом с похвалою Пушкину, но вы, вероятно, позволите нам почтить сочувственным словом память этого замечательного человека, когда узнаете, что ему выпала судьба скончаться именно в день 26-го мая, в день рождения поэта, который был для него высшим проявлением русского гения!»); именно у Белинского Тургенев почерпнул тезисы о преимущественно «художественном» направлении поэзии Пушкина, о «слабости» его сказок, о его внимании к сущностным аспектам «русской жизни». Так обнаруживается еще один аспект сложности литературной позиции Тургенева, всю свою творческую жизнь пытавшегося совместить пушкинскую «художественность» с требованием «социальности», выдвинутым Белинским. Неслучайно князь П. А. Вяземский, с полным правом сознававший себя хранителем преданий пушкинской эпохи, открыто неприязненно относился к Тургеневу, в котором видел последователя «школы» Белинского[21]; Тургенев же именно Белинского, которому он посвятил роман «Отцы и дети», пытался противопоставить односторонности «нигилизма» 1850–1860-х гг. На более глубоком уровне мироощущения Тургенева литературная традиция оказывалась формой понимания той сложности существования в культуре, которая апеллирует одновременно к своему и чужому, прошлому и настоящему, чтобы соотнести наконец временное с возвышающимся над ним вечным, позволяя в недовоплощенности земного и личного увидеть высшую ответственность свободного человека, выбирающего между добром и злом.

Записки охотника

Хорь и Калиныч

Кому случалось из Болховского уезда перебираться в Жиздринский, того, вероятно, поражала резкая разница между породой людей в Орловской губернии и калужской породой. Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти; калужский оброчный мужик обитает в просторных сосновых избах, высок ростом, глядит смело и весело, лицом чист и бел, торгует маслом и дегтем и по праздникам ходит в сапогах. Орловская деревня (мы говорим о восточной части Орловской губернии) обыкновенно расположена среди распаханных полей, близ оврага, кое-как превращенного в грязный пруд. Кроме немногих ракит, всегда готовых к услугам, да двух-трех тощих берез, деревца на версту кругом не увидишь; изба лепится к избе, крыши закиданы гнилой соломой… Калужская деревня, напротив, большею частью окружена лесом; избы стоят вольней и прямей, крыты тесом; ворота плотно запираются, плетень на задворке не разметан и не вывалился наружу, не зовет в гости всякую прохожую свинью… И для охотника в Калужской губернии лучше. В Орловской губернии последние леса и площадя[22] исчезнут лет через пять, а болот и в помине нет; в Калужской, напротив, засеки тянутся на сотни, болота на десятки верст, и не перевелась еще благородная птица тетерев, водится добродушный дупель, и хлопотунья куропатка своим порывистым взлетом веселит и пугает стрелка и собаку.

В качестве охотника посещая Жиздринский уезд, сошелся я в поле и познакомился с одним калужским мелким помещиком, Полутыкиным, страстным охотником и, следовательно, отличным человеком. Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинения Акима Нахимова и повесть Пинну; заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однако говорил одначе и завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба – грибами, макароны – порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции. Но, за исключением этих немногих и незначительных недостатков, г-н Полутыкин был, как уже сказано, отличный человек.

Назад Дальше