Президентская историческая библиотека. 1941—1945. Победа. Проза. Том 1 - Шолохов Михаил Александрович 9 стр.


Он встал во весь рост и, глядя в упор на Мышанского, грозно сказал:

– Как военный комиссар части я запрещаю вам произносить слова, не достойные патриота и не отвечающие объективной правде. Понятно вам это?

* * *

Начинать должен был батальон Бабаджаньяна. Атаку назначили на три часа ночи. Козлов, ходивший два раза в разведку, подробно описывал расположение немцев в совхозе. Танки и броневые автомобили стояли на площади; солдаты спали в помещении совхозного овощехранилища. Это овощехранилище представляло собой длинный сарай-казарму протяжением в сорок – пятьдесят метров. Немцы устроились в нем с удобствами: заставили окрестных крестьян свезти туда несколько возов сена, расстелить поверх сена полотно и куски рядна. Спали немцы в белье, сняв сапоги; свет жгли, не затемняя окон. По вечерам они хором пели песни, и разведчики, лежавшие на огородах, отлично слышали немецкое пение. Разведчиков особенно сердило это пение.

– Поют, – говорили они, – а наши бойцы молчат, никогда не слышно, чтобы пели. – И действительно, в то время не слышно было в войсках пения, и колонны шли молча, и на привалах не пели, не плясали.

Когда стемнело, выехал на огневые позиции дивизион гаубичного полка. Командир и комиссар дивизиона вскоре зашли в штабную избу и уселись за стол: комиссар разложил шахматную доску, командир вытащил из полевой сумки фигуры, и они оба сразу же пригнулись, задумались. Командир второго батальона Кочетков сказал:

– Вот сколько вижу артиллеристов, и почти все в шахматы играют.

Комиссар дивизиона, не отрывая глаз от доски, ответил:

– А насколько я вижу, в стрелковых частях все в домино играют.

Командир дивизиона, тоже глядя на доску, добавил:

– Точно. Обязательно в козла, да еще морского. – Он показал пальцем на доску и добавил: – Так ты, Сережа, проиграешь. Явная потеря ферзя, как в тот раз под Мозырем.

Они наклонились над доской и замерли. Минут через пять, когда Кочетков уже вышел из избы, комиссар дивизиона сказал:

– Чепуха, ничего я тут не теряю, – и, глядя на доску, добавил, обращаясь к отсутствующему Кочеткову: – А кавалеристы любят играть в подкидного дурака. Верно, товарищ Кочетков?

Сидевший у полевого телефона дежурный связист рассмеялся, но тотчас озабоченно нахмурился и, покрутив ручку аппарата, строго сказал:

– Луна, луна. Медынский, ты? Проверка.

Командир полка Мерцалов негромко разговаривал с начальником штаба. В избу снова вошел Бабаджаньян, худой, высокий, возбужденный. В полутьме черные глаза его блестели. Он заговорил быстро и горячо, тыча рукой в карту:

– Это исключительный случай, разведка совершенно точно доносит, где стоят танки. Если выдвинуть артиллерию на этот холм, мы их расстреляем прямой наводкой. Честное слово! Как можно упускать? Ну, как на ладони, подумайте, как на ладони! – И он показал свою худую смуглую руку, постучал ладонью по столу.

Мерцалов посмотрел на Бабаджаньяна и сказал:

– Согласен, бить так бить! Долго рассуждать я не люблю.

Он подошел к артиллеристам.

– Товарищи шахматисты, придется вас оторвать. Пожалуйте-ка сюда.

Они вместе склонились над картой.

– Ясно, они хотят перерезать шоссе – тут ведь не больше сорока километров – и выйти в тыл армии.

– В этом все значение нашей операции, – сказал начальник штаба, – имейте в виду, что командующий армией лично следит за всем этим делом.

– Вчера по радио немцы кричали: «Сдавайтесь, красноармейцы, сюда прибыли наши огнеметные танки, мы сожжем всех, а кто сдастся, пойдет домой», – сказал командир дивизиона Румянцев.

– Нагло ведут себя, – сказал Мерцалов, – до обидного нагло: спят раздетые – а я вот уже которые сутки сапог не снимаю, – ездят, собаки, по фронтовым дорогам с зажженными фарами.

Он задумался и прибавил:

– А комиссар какой у нас, его слова меня прямо, знаете, ну как…

– Крут уж очень, – сказал начальник штаба, – Мышанского сильно обложил.

– А мне понравилось, – смеясь, сказал Мерцалов, – я прямо по себе скажу: на меня вы оба действуете. Мышанский вот своими рассказами, а вы все насчет формы да нормы. Я ведь человек простой, строевой, слова больше, чем пули, боюсь.

Он посмотрел на начальника штаба и весело сказал:

– Хорош комиссар. Я с ним вместе воевать буду.

VII. Ночь

Батальон Бабаджаньяна расположился в лесу. Бойцы сидели и лежали под деревьями в маленьких шалашах из ветвей с увядшими шуршащими листьями. Сквозь листву проглядывали звезды, воздух был тих и тепел. Богарев вместе с Бабаджаньяном шли по едва белевшей тропинке.

– Стой, приставить ногу! – крикнул часовой и быстро произнес: – Один ко мне, остальные на месте.

– Остальные – тоже один, – смеясь, сказал Бабаджаньян и, подойдя к часовому, шепнул ему пропуск. Они пошли дальше. Возле одной из лиственных палаток остановились, прислушались к негромкому разговору красноармейцев.

– Вот, скажи мне, как ты думаешь, – оставим мы Германию после войны, или как ее? – спросил спокойный, задумчивый голос.

– А кто его знает, – ответил второй, – там посмотрим.

– Вот хороший разговор во время большого отступления! – весело сказал Богарев.

Бабаджаньян посмотрел на светящийся циферблат часов.

Игнатьев, Родимцев и Седов не успели выспаться после бессонной ночи в горящем городе. Их разбудил старшина и велел пойти за ужином. Походная кухня тускло светилась в лесной тьме своим красным квадратным глазом. Возле нее, сдержанно шумя, позвякивая котелками, толпились красноармейцы. Все уже знали о предстоящем ночном выступлении.

Трое бойцов, сталкиваясь ложками, черпали суп и неторопливо разговаривали между собой. Родимцев, участвовавший уже в шести атаках, медленно объяснял товарищам:

– В первый раз, конечно, страшно. Непонятно, ну, и страшно. Откуда что, ну, и не знаешь. Я вам скажу – автоматов неопытные бойцы очень опасаются, а они совсем бесцельно бьют. Пулемет, скажем, тоже не очень в цель бьет. От него залег в овражек, за холмик ли, ну, и высматривай себе место для перебежки. Вот миномет у него самый сильный, отвратительный, я прямо скажу, – меня до сих пор от него в тоску кидает. От него одно спасение – вперед идти. Если заляжешь или назад пойдешь, накроет.

– Ох, жалко мне эту Веру, – сказал Игнатьев, – стоит, как живая. Ну, прямо не знаю.

– Нет, я теперь о бабах не думаю, – сказал Родимцев. – Я в этой войне к бабам чутье потерял. Вот ребятишек повидать очень хочется. Хоть бы денек с ними. А бабы что, – я не немецкий кобель.

– Эх, ты, – сказал Игнатьев, – не понимаешь. Жалко мне ее просто. За что это ее – молодая, мирная. За что он ее убил?

– Да, уж ты пожалеешь, – сказал Родимцев. – Целый день в машине на гитаре играл.

– Это ничего не значит, – проговорил москвич Седов, – у него натура, у Игнатьева, такая, – никакого значения не имеет. – И, глядя в звездное небо, узором выступающее меж черной молодой листвы, медленно произнес: – Животные и растения борются за существование, а немец вот борется за господство.

– Правильно, Седов, – сказал Родимцев, любивший непонятные, ученые слова, – это ты правильно сказал, – и продолжал рассказывать: – Дома я воротного скрипа боялся, ночью лесом ходить опасался, а тут ничего не боюсь. Почему такое стало? Привык я, что ли, или сердце у меня в этой войне другое сделалось, запеклось? Вот я вижу, есть такие, – боятся сильно, а я, ну вот что хочешь мне сделай, не боюсь, и все. И ведь мирный был человек, семейный, никогда про войну эту и не думал. Не дрался отродясь, и мальчишкой был – не дрался, и пьяным, бывало, напьешься, не то что в драку, а еще плакать начинаю, всех людей мне жалко делается.

– Это у тебя оттого, что насмотрелся, – сказал Седов, – послушаешь жителей, увидишь вот такое дело, как вчерашний пожар, тут черта перестанешь бояться.

– Кто его знает, – сказал Родимцев, – есть ведь очень боятся. Но у нас уж так завел командир батальона: что держим – не отдаем. Горько ли, тошно ли – стоим.

– Да, командир прочный, – сказал Седов, – а бывает горько, бывает и тошно.

– Ну ясно, человек хороший. И опять же не заводит, куда не нужно, бережет кровь своего бойца. А главное хорошо – трудности все с нами выносит. Это я помню, больной он совсем был, а целый день в болоте по грудь простоял, кровью стал харкать, это вас еще не было, когда танки шли на Новоград-Волынский[39]. Вышел в лесок сушиться. А он лежит, ослабел совсем. Подошел я к нему, говорю: «Товарищ капитан, поешьте, вот у меня колбаса да хлеб». А он глаза не открывает, по голосу только меня узнал. «Нет, говорит, товарищ Родимцев, спасибо, есть мне не хочется. Мне, говорит, хочется письмо от жены и детей получить, с самого начала потерял их». И так он это сказал, что прямо, ей-богу… Отошел от него и думаю: «Да, брат ты мой, это да».

Игнатьев поднялся во весь рост, расправил руки, крякнул.

– Вот черт здоровый, – сказал Родимцев.

– А чего? – спросил Игнатьев одновременно сердито и весело.

– Чего? Ничего. Ясное дело. Пища хорошая. Ну, а работа – в деревне тоже работал. Ясно, будет здоровый.

– Да, брат, – сказал из темноты чей-то насмешливый голос, – на войне работа не тяжелая, вот залепит тебе осколок кило на полтора в кишки, будешь тогда знать, где тяже – дома или здесь.

– Это уж курский соловей запел, – сказал Седов и, обращаясь к невидимому во тьме человеку, спросил: – Не любишь, черт, когда немцы стреляют?

– Ладно, ладно, – ответил сердитый голос, – лишь бы ты очень любил.

Вскоре батальон выступил. Люди шли молча, лишь негромко раздавались голоса командиров, да то и дело ругался кто-нибудь, споткнувшись о переползавший лесную дорогу корень. Шли узкой просекой, прорубленной среди дубового леса. Деревья молчали, листва не шевелилась, лес стоял высокий, черный, недвижимый, словно литой. Бойцы выходили на широкие лесные поляны, звездное небо вдруг разливалось над ними, черное до синевы, и сердце тревожилось, когда падала стремительная ясная звезда. А вскоре снова лес смыкался вокруг них, и в глазах стояла золотая звездная каша, перемешиваемая толстыми лапами дубовых ветвей, и смутно белела во мраке песчаная дорога. Лес кончился, и они вышли на широкую равнину. Они шли по несжатым полям и во мраке по шороху осыпавшегося зерна, по скрипу соломы под ногой, по шуршанию стеблей, цеплявшихся за их гимнастерки, узнавали пшеницу, жито, гречку, овес. И это движение в тяжелых солдатских сапогах по нежному телу несжатого урожая, это шуршащее, как грустный дождь, зерно, которое они ощупывали во мраке, говорило многим деревенским сердцам о войне, о кровавом нашествии ярче и громче, чем пылавшие на горизонте пожары, чем красные шнуровые трассы пуль, медленно ползущие к звездам, чем голубоватые столбы прожекторов, качавшихся на небе, чем далекие глухие раскаты разрывающихся бомб. Это была невиданная война: враг топтал всю жизнь народа, он сбивал кресты на кладбищах, где похоронены матери и отцы, он жег детские книжки, он ступал по тем садам, где деды сажали антоновку и черную черешню, он наступал на горло старым бабкам, рассказывавшим детям сказки о петушке-золотом гребешке, он вешал деревенских бондарей, кузнецов, ворчливых дедов-сторожей. Такого не знала Украина, Белоруссия, Россия. Такого не было никогда на советской земле. И красноармейцы шли ночью, топча сапогами свою родную пшеницу и гречу, подходили к совхозу, где среди белых хат стояли черные танки с намалеванными на них хвостатыми драконами. И добрый, тихий человек, Иван Родимцев, говорил: «Нет уж, миловать его не за что».

Еще до того как первый снаряд ударил вблизи сарая, где лежали немецкие пехотинцы и танкисты, красноармеец, фамилии которого никто не запомнил, пробрался через проволочное заграждение, незаметно прошел меж хатами в сады, перелез через забор на площадь, начал ползти к стогам сена, свезенного накануне немцами. Его заметил часовой и окликнул. Красноармеец молча продолжал ползти к стогам. Часового настолько озадачило бесстрашие этого человека, что он замешкался. Когда часовой дал очередь из автомата, красноармеец уже находился в нескольких метрах от сложенного сена, успел бросить бутылку горючей жидкости в один из стогов и упал мертвым. Немецкие танки, броневики и танкетки, стоявшие на площади, осветились красно-желтым пламенем горевшего сена. И тотчас же с дистанции в шестьсот метров открыли огонь гаубицы. Артиллеристы видели, как из длинного сарая-казармы выбегали немецкие солдаты.

– Эх, пехота запаздывает, – сердито сказал Румянцев комиссару дивизиона Невтулову.

Но вскоре красная ракета дала сигнал атаки. Сразу же умолкли пушки. Был миг тишины, когда лежавшие люди вставали с земли, и по темной роще, по несжатой пшенице пронеслось протяжное, негромкое, прерывистое «ура». Это пошли в атаку роты Бабаджаньяна. Зарокотали станковые пулеметы, рассыпчато разносился треск винтовочных выстрелов. Бабаджаньян взял из рук связиста телефонную трубку. До слуха дошел идущий из боя голос командира первой роты:

– Ворвался на окраину деревни, противник бежит.

Бабаджаньян подошел к Богареву, и комиссар увидел в черных пламенных глазах командира батальона слезы.

– Бежит противник, противник бежит, товарищ комиссар, – сказал он с придыханием. – Эх, отрезать бы их можно было, мерзавцев! – закричал он. – Не туда Мерцалов кочетковский батальон поставил! Зачем в затылок, во фланг надо бы.

С наблюдательного пункта они видели, как немцы бежали с окраины в сторону площади. Многие из них были не одеты, несли в руках оружие и свертки одежды. Длинный сарай-казарма пылал весь, пылали стоявшие на площади танки, огромный высокий дымный костер живой красной башней поднимался над автоцистернами с горючим. Среди солдат можно было заметить фигуры офицеров, кричавших, грозивших револьверами, тоже бегущих. «Вот она, внезапность», – думал Богарев, всматриваясь в толпы солдат, мечущихся среди построек.

– Пулеметы, пулеметы вперед! – закричал Мерцалов и побежал в сторону стоявшей в резерве роты. Вместе с пулеметчиками он вошел в деревню.

Немцы отходили по большаку в сторону деревни Марчихина Буда, находившейся в девяти километрах от совхоза. Многие танки и броневики ушли, раненых и убитых немцы успели унести.

Уже рассвело. Богарев осматривал сгоревшие немецкие машины, пахнущие жженой краской и маслом, щупал еще не остывший мертвый металл.

Красноармейцы улыбались, смеялись. Смеялись и шутили командиры. Даже раненые возбужденно рассказывали друг другу бескровными губами о ночном бое.

Богарев понимал, что этот внезапный, торопливо подготовленный налет на совхоз – маленький эпизод в нашем долгом отступлении. Он чувствовал душой громадность потерянного нами пространства, всю тяжесть потерь больших городов, промышленных районов, трагедию миллионов людей, оказавшихся под властью фашистов. Он знал, что за эти месяцы нами потеряны десятки тысяч деревень, и в эту ночь возвращена лишь одна. Но он испытывал безмерную радость: ведь он видел своими глазами, как немцы бежали во все стороны, он видел их кричащих, перепуганных офицеров. Он слышал громкую веселую речь красноармейцев, он видел слезы радости на глазах командира из далекой Армении, когда бойцы отбили у немцев деревушку на границе Украины и Белоруссии. Это было крошечное зерно великого дерева победы.

Пожалуй, он единственный в полку по-настоящему знал положение, в котором находились войска, произведшие ночной налет. Напутствуя его, дивизионный комиссар сказал:

– Надо держать, держать до последнего. – Он видел карту в штабе фронта и ясно представлял себе задачу полка: держать большак, проходящий у совхоза, и не давать немецким частям пробиться к шоссейной дороге в тыл отходящей армии. Он знал, что полку предстоит нелегкая судьба.

Назад Дальше