по дряблым брусчаткам, по пузу моста
в ещё неостывшей и любящей теме
о женщине с именем мамы Христа…
Просвириной Маше
Fucking autumn
Дороги так слизисты, будто бы клейстер.
Промокшие комья дворовых котят.
Сопливые ноздри, как хор и оркестр,
среди остановок надрывно сопят.
Рогатки деревьев не высятся выше.
А венчики хилых, корявых кустов
готовят с ветрами коктейли и жижи,
и травят довольных мамаш и отцов.
Мешается мусор в поганые смеси,
блуждая по травам, помойкам, дворам.
И люд превращается в ведьм или бесов,
шаманя, шабаша, мешая творцам.
И полнятся щедро психушки, ломбарды,
вовсю переняв петроградства черты.
Взрываются, мокнут мечтаний петарды.
Могилы раздвинули хмурые рты.
Гитарные струны отбросили пыльность,
поддавшись мотивам певцов во хмелю.
И вянут веселья и смелость, и жильность,
а слабые чаще ныряют в петлю.
Ржавеет простор обывательской гнилью,
а черви жируют, въедаясь в компост,
а жёлтый каток с увлажнённою пылью
скользит и легко набирает свой рост.
Теряются связи. Все прячутся в спячку.
Я, еле держа охрипающий дых,
шагаю до дома в простудной горячке
в раздумьях о женщинах прежде былых…
Притонщики
От пышной заначки осталась лишь малость.
Абсентовым выхлопом кисло чажу.
Сейчас я хочу молодуху, не вялость!
И вот я зигзагом в притон захожу…
Обзорю… Не густо. "Мамаша" и ведьма.
Всё это духи иль табачная вонь?
Пред носом моим безусловная шельма!
А сзади неё ссано-вытерный фон.
Кривлянье поганит и так некрасотку.
Она не приятна глазам и яйцу.
Схвачу от неё гонорею, чесотку,
а это на старости лет не к лицу…
И хоть я шатаюсь, уверен я гордо,
в решении твёрдо держусь и стою,
что старо-побито-похмельная морда
не сможет и искру добыть на посту.
И даже мой хер поэтичный, видавший
вжимается внутрь, всецело боясь.
Как яда, боязни вовсю напитавшись,
вдруг падают жирные мухи на грязь.
Течёт из щелей её, будто из древа,
пахучая жижка, коробя кайму…
Такую шалаву с потасканным телом,
со шрамом, пьянющую я не возьму…
Хоть сам я нажрался до рвоты и качки,
не столько поганен, чтоб лечь на сей пень.
И с ней не сегодня устрою я скачки.
Когда лишь ослепну, быть может, в тот день…
Autumnus somnia
Мне снятся события, мифы,
раздолья вселенских глубин,
совсем незнакомые Фивы,
разрывы проложенных мин.
Смотрю я глазами чужими
на хаты, заводы, войну,
на мам и детей, и на мима,
на жён, женихов, на волну…
Я чувствую боль и усталость
рожающих, воинов, трудяг,
людскую и львиную ярость,
умерший, беднеющий крах.
Я вижу рожденья, убийства,
пике и замедленный взлёт,
деянья творцов и бесстыдства,
и в соты вливаемый мёд.
Я разно участвую в спорах,
в расстрелах с любой из сторон,
и в оргиях, бойнях и в морах,
и сверху, внизу похорон.
Я знаю весь быт водоёмов.
Вокруг себя чую яйцо.
Но лучше во снах, в полудрёмах
её молодое лицо…
Просвириной Маше
Одиночец
В простом обиталище тесно и пусто,
укромно и так миротворно, легко.
Тут вянут уменья, сочувствия, чувства
под крышей, навесом дерев, облаков.
Тут травы не мяты ногами прохожих,
свободен животный подход и уход,
ничто никого никогда не тревожит,
нет писков и веяний лживейших мод.
Я – повар и лекарь, и мим, и беседчик,
король и прислужник, и малая маль,
судья и истец, адвокат и ответчик,
вокруг кого ширь, высотища и даль.
Я – Бог легкотелый в уютной церквушке.
Я сам по себе, от себя, для себя,
в просторном лесу, в отдалённой избушке
на разной, обширной планете Земля.
Wasser
Вода – это память былого наследья,
чьи капли мертвело-живое несут,
омыв облик мира, нутро и всецветье,
в земную систему сочатся, бегут.
И влага хранит всё в застое и беге,
что знанья о формах и сутях его
дождём собирает и слепками снега,
сливаясь в кору всеподземных цехов.
Ручьи и испарина, лужи вбирают
изменчивость времени, выданный шанс,
сознанье и всё бессознанье питают,
вращаясь, паря, протекая и льясь.
Тела омывая дождинками, душем,
потоки читают все коды меж свойств,
втекая под поры, в поджилки и души,
текут по дорогам и стенам, меж войск.
Вода – путешественник к магме, в святое,
таинственный странник, летун и моряк,
ток, моющий корни, и камни, живое,
во всё проникает и ставит свой знак.
Шпионит за живью нечётной и чётной,
и слепки шагов изучает зимой,
метелью стирает ошибки в расчётах,
и грязе-растворы вновь месит весной.
Врождается в сущности капельной сутью,
в бессчётные связи и формулы сумм.
Планета взрослеет от чищи и мути.
Мудреет прозрачно-голубенький ум.
Alkashi
Как черти на лодке, с садком и баграми,
в уныньи, фуфайках, плащёвках сидят
на лавке, у лужи, в соплях, с костылями,
о чём-то беззубо и гулко бубнят.
Наверно, о Змие зелёном, бесятах,
бесчувствии, бедности, тлене вокруг,
бегущих по берегу кошках, крысятах,
пролётах блестяще-сентябрьских мух…
И тычут в дорожку и листья крюками,
как будто ногтями в картёжный расклад.
Мне кажутся ленными лжебатраками,
что вечера ждут, тихо спрятавшись в сад.
И нет им сегодня улова – утопших
иль лезущих мокрых из люков, в беде.
Святые идут одиночно, всеобще
по пенисто-жёлтой, графитной воде.
Но бесы всё ждут нисхожденья везений,
чтоб вбить остриё, совершая зацеп
заснувших в вине, иль внезапных падений,
чтоб всё ж заработать на стопку и хлеб.
Колючее зрелище странного толка.
Противные взору. Как два червеца.
Но всё же они – не детёныши волка,
а дети, подобия Бога-Отца…
Смертоносный
Как резвые струнки в худеющих жилах
и стружка в пылающей, горькой крови,
воткнулись в артерии грязные вилы,
что мигом рождается крик из молвы.
И в остове хилом идут перемены,
кипит их огнимо-бушующий рост.
Вращается в каждой болеющей вене
горячий, пушистый и погнутый трос.
Сгибает костисто-когтистая ноша,
забит под грудину карающий шпиль.
Истленье в глазах и броженье под кожей.
От верха и донизу буря и штиль.
Тревожат мерцания света, вечерья
и шорох остыло-кружащихся стен.
Полны сквозняками, безумьем, безверьем
все ниточки траурных, сжавшихся вен.
Болезнь проникает всё глубже и чётче,
вонзаясь в остатки живых ещё пор.
И росчерк врачебный становится жёстче,
и сим знаменует простой приговор…
Паника
Ржавым поносом и воем протяжным,
вновь извергая комочья и муть,
кашлем увесистым, рвотою влажной
трубы домовные льются, блюют.
Жители строем, едино иль парно
к дому шагают меж ливней, теней.
Окна жильцы конопатят ударно,
спешно ровняют все створы дверей.
Даже красавицы кутают лица
в шарфы, косынки и ворот пальто.
Каждый чего-то стыдится, боится.
Небо вдруг стало большим решетом.
Бороды чаще свисают и с юных.
Шмыгают чаще больные носы.
Мусор и листья, как мокрые дюны.
Страх предвещают любые часы.
Рвань облетает с дерев и построек.
Нервы искрят и гудят провода.
Падает даже и тот, кто был стоек.
Земь устилают листва и вода.
Такт забывают бегущие в транспорт.
Холод сжимает душонки в зерно.
Будто побег из посёлков цыганских
граждан, которым так стало дрянно.
Прячутся мухи меж рам и в подъезды.
Гнилью оделся любой огород.
Непромоканье важнее всей чести.
В городе паника – осень идёт…
Царь горы
Забравшийся наверх, всю слабь поборовший,
откинувший немощь, сомнения течь,
оставивший низость идей у подножья,
обмазался маслом и вытащил меч,
чтоб высь охранить от набегов плебеев,
подползов шпионов и алчных смельцов,
и зависти сильных, дурных, беднотеев,
безумцев и жаждущих славы бойцов.
Себя и владенья свои защищая,
возвёл загражденья, крапивный посев,
терновые кущи вдоль вышнего рая,
и сам возвеличился, будто бы лев!
Расставил заслоны, колюче-сплетенья
и выставил щит, чтоб атаки отбить,
чтоб как можно дольше в своём обретеньи
велико и гордо, надмирно прожить!
Сизое семя
Подсолнуха семечко – голубь,
неделю уже не кружит;
укрыв лужи грязную прорубь,
нетронуто, мёртво лежит.
Себя он, наверно, посеял,
иль кто-то недобрый помог.
Птах вечную тему затеял,
не выдав погибельный слог -
врасти в неизвестную почву,
взойти по весне и цвести,
а осенью, днём или ночью,
пробиться из шляпки, замстить
внезапной и каменной смерти
своим возрожденьем из тьмы,
покинуть согнутости жерди,
расправить крыла, и во дни
всей сизою стаей подняться,
под небо родное взметнуть…
Но знал ли, что он ошибался?
Иной у подсолнуха путь.
Постылая пора
Кусочки валежника, камешков, тряпок,
стекольных мозаик, бутылочных ваз,
лузги и пакетов, и корок от ранок,
налипших на гнильно-дорожную мазь.
И эта гуашь под октябрьским солнцем
не сохнет и вспаханно, жирно лежит,
как скисшая пища на выжженном донце,
над коей рой мух оголтело кружит.
Повсюду сквозит и шуршанье песчинок,
и сгустки, окалины вязких плевков,
опалость последних в природе тычинок,
увядшие пестики, сырость углов.
Промозглость погоды приносит печали,
бессрочность размолвок дарует тоску.
На туфлях, штанинах, заборах, эмалях
холодные брызги от броса к броску.
А вечером, ночью картина готичней.
И всё отвыкает от гульбищ, жары.
Все девы оделись теплей и приличней, -
и только лишь в этом заслуга поры.
Размятые груши на мокром асфальте.
Озябшая живность в раскисших дворах.
Упавший с верёвки белейший бюстгальтер
вбирает трясинную жижу впотьмах.
Тут каждая туча – кривой дирижабль.
Горчичные запахи, хмурость и слизь.
Застойные будни и скользкий октябрь.
Унылая осень, как, впрочем, и жизнь.
Предноябрьство
Мой город обиженный, битый и старый,
бетонный и чуть корабельный, густой,
обшарканный, пыльный, чудной и усталый
легко заселяет предзимний застой.
Округа, как будто кастрюля со щами,
мозаика, пазл, игра, винегрет,
какие рябят пред цветными очами,
внося в безотрадье новейшество бед.
В пейзажи картинок добавились краски,
что сохнуть не могут от частых дождей.
И мат начался, и закончились ласки,
обиды воспряли от чувств и плетей.
Осенняя пакля, очёсы травинок
вписались в сыреющий уличный вид.
Размазы у рта от недавних жиринок
меня убеждают, что каждый тут сыт.
Окурки, как гильзы, летят, опускаясь.
Тревожит сторонний простуженный сап.
Как куколок, кутает всех, не сминаясь,
ворсистый, простой, согревающий драп.
Тут морось накрапом, тоской увлажняет
окрестности, крыши, овалы голов,
а пасмурность грустью за миг заражает
умы несчастливых извечно полов.
Опять унимаю брезгливость и чванство.
От дур и поэтов глинтвейном разит…
И я, наблюдая всё это поганство,
стучу каблуками по сорной грязи…
Двое в поле
Ах, ветви и волосы так далеки!
Тебя не обнять средь раздолья собою.
Я чую, что душами очень близки
сейчас и бывалой доселе порою.
Семейные травы меж нами лежат.
Не вытащить корни из плотного грунта,
чтоб в ясном порыве к тебе добежать.
Ах, так безуспешны мечтанья о бунте!
Тут любят свободно, вкушая и жмясь,
животные, птицы, цветы и народы,
текущие воды, друг к другу стремясь,
к озёрам, прудам и морям, и болотам.
Я только листочком сумею достичь
подножий твоих или веткой при буре,
иль, молнию выждав, горенье постичь,
и пеплом досыпаться к дальней фигуре.
Я кроною песни вседушно пою,
чтоб помнила в этой невстрече тягучей.
Весною пыльцу тебе нежно пошлю!
Надеюсь, от ветра и пчёлок получишь.
И мне ты цветочную плеву хранишь,
что скоро вся будет наполнена проком.
Но, знаешь, росточек, возросший малыш,
как мы, будет вечно забыт, одиноким.
Любимый фонарь
Дороги-асфальты, как жжёный картон.
Тревожат дожди, убыванье наличных
и пахнущий где-то вдали ацетон
среди изобилия хлынувшей дичи
на русую голову, плечи, в лицо,
в летящую, с мая ожившую, душу
поэта, что рубит пером подлецов
и помнит о деве, какой не стал мужем,
о той, что искал (иль уже не искал)
от пары потерь тёплых уз, завершенья.
А тут под ногой ещё смазался кал
оставленной кучи чужих отложений.
А взор окружают старухи и пни,
и птичьи скелеты, и лаи собачьи,
тычки от чужих, полубрань от родни,
зазывы шалав и бандитов всезлачных.
Но год уж белейший фонарь перед ним -
её замечательный образ сияет,
молчит, улыбаясь, как ласковый мим,
и к лучшему путь, темноту освещает.
И лирик шагает, а в нём тихий знак -
ярчайшее пламя любви к ней без дыма.
И кажутся страсти, невзгоды и мрак
с лучистым попутчиком бренно-пустыми…
Просвириной Маше
Военное звучание
Сгорают на флагах девизы,
гудят все расщелины ран,
свистят опустелые гильзы
и дула, как дудочки, чан.
Ветра испускаемых духов
рождают оркестр в тиши,
что слышится хищному уху.
Так гибнут солдаты в глуши,
на рытвинах прежнего боя,
ушедших отсюда врагов,
наевшихся кровью, разбоем
средь хат и горящих стогов.
И, жизни свои довершая,
бойцы предпоследне хрипят.
Спокойность к себе приглашают
ослабшие тельца ребят,
вплетают кривые дыханья
в витающий воздух вокруг.
Разрознены жесты, порханья
и шёпот, смолкающий звук.
Не слышат их Господа уши
за ходами волка и крыс,
за взмахами ястребов, мушек,
что публикой тут собрались…
Немощный
Костыльное горе устало хромает
(с бегущими толпами явно не в такт)
и грузные муки грехом объясняет,
все их обозначив как ценник расплат.
Цепочка спиралью на сморщенной шее,
сапожная ширь на костлявых ногах,
большой балахон, будто знамя на рее,
и жалобь молвы и руганья в слогах.
И сердце уже колоколит о кости,
всё реже и тише, качанье глуша.
Смиряет Бог звонницу хладною горстью.
И в свечку души ветер дышит, туша.
Вот так вот блуждает подраненный чем-то
и взгляды идущих пугает всегда.
Наверное, ждёт пожаления, цента,
подмоги от тех, кого знала беда.
Ведь только они соучастны, знакомы
с забытостью, пытками и немотой,
в которых вселялась хвороба иль кома,
в которых живёт ком недобрый, густой.
Дитя человечье стремится куда-то,
старея, дряхлея, как лист октября,
бредёт к умиранью иль лечащим датам,
ссыхаясь, мокрея иль даже горя.
А солнце всё также сияет, как здравым,
тенями листочков играя с землёй…
Уходит куда-то без помощи, славы,
с поникшей, пока что живой, головой…
Вавтобусная красотка
Юная ласковость в этом лице,
с точками родинок возле предщёчий,
кое-где в чуть конопатой пыльце.
Стройность пленительна так же, как очи.
Рыже-каштановый облик волос
мило струнился в косичном завязе,
что собирал тот поспешный расчёс,
взор мой увлёк несказанно и сразу!
Будто осыпана взвесью лучей,
самым красивым осенним сияньем.
И предо мною предстала ничьей
в чёрном и синем, стальном одеяньи.
Чуть изумрудный, голубенький цвет,
с маковым дымом младого дурмана,
с малою серостью взгляда ответ,
с лёгким раздумьем, без доли обмана,
тайно, с опасливым видом, умом,
с вольным, застенчивым всеинтересом,
цепко касался меня этим днём
женским участием, перистым весом.
Мимо неслась золотистость поры,
краски, сигналы не знали вниманья.
Хаты, высотки, мирские дары
пусто мелькали за окнами тканью.
Только лишь наша творилась игра,
как забытьё двух влюблённых животных.
Но очерёдно-входная орда
вдруг разлучила обыденно, скотно…
Черепки – 17
От трёх дефекаций поносного свойства
корёжит кишки и святое лицо.
Забыл о покое и сне, и геройстве,
ведь жжёт от потоков анала кольцо.
***
А ветер – это вой
деревьев и людей,
у коих грусть и боль
среди повторных дней…
***
Всеверье хозяйским рукам и приказам,
принятие глажки, карательных мер,
страшилки о волке, врагах пучеглазых
роднят кобеля и жильца СССР.
***
Я буду протянут спиральной гирляндой
иль тонкой, огромной, горячей струной
сквозь жуткость воронки с кругами по Данте
за все прегрешенья, что были со мной.
***
Трусы заменив через месяц,
"Old Spice"ом подмышки протру,
подмыв свой мозолистый перец,
к тебе на свиданье пойду.
***
Кто думал, что станет бесплодной иль шл*хой,
шахтёром иль вором, убийцей персон,
иль мразью, бомжом, инвалидом по слуху