Что до гриппа, то первая его настоящая пандемия (то есть эпидемия, охватившая больше одной части света) датируется 1580 годом. Начавшись предположительно в Азии, она перекинулась на Африку и Европу, а затем (вероятно, но точно не подтверждено) и на Америку. Здесь важно сделать оговорку. Определить первичный очаг и маршруты распространения гриппа по планете через столетия после пандемии непросто и, как мы еще увидим, любые категорические заявления историков о географическом происхождении вируса следует воспринимать настороженно. Особенно это относится к наметившейся самое позднее в XIX веке склонности европейцев, некогда наславших мор на Новый Свет, считать, что всякую новую заразу им приносит недобрый ветер, дующий из Китая или, как альтернативный вариант, с молчаливых просторов евразийских степей.
В современной литературе предполагается, что первая пандемия гриппа прокатилась по Европе с севера на юг за шесть месяцев. В Риме было зафиксировано около 8000 летальных исходов, то есть смерть в буквальном смысле взыскала с римлян «десятину» душами, унеся жизнь каждого десятого жителя Вечного города. Такая же судьба постигла и несколько испанских городов[21]. Затем последовал антракт длиною в два с лишним века, а после него в XVIII столетии – две пандемии гриппа. На пике второй из них, пришедшемся на 1781 год, в Санкт-Петербурге тяжело заболевало по 30 000 человек в сутки. К тому времени люди привыкли называть грипп звонким итальянским именем «инфлюэнца»[22]. Отчеканил его кто-то из особо остроумных итальянцев еще в XIV веке, как бы намекая на «влияние» небесных светил на человеческие судьбы, но повсеместно оно прижилось лишь столетиями позже. Так оно у нас и сохранилось, ясное дело, хотя, как и в случае с описаниями характеров – «меланхолик», «флегматик» и т. д., – заложенный в основу этого слова глубинный смысл давно улетучился.
Но настоящий расцвет массовых заболеваний пришелся на XIX столетие, когда их возбудители достигли, можно сказать, зенита своего эволюционного успеха и установили господство над всей планетой. А все дело в том, что это был век промышленной революции и сопровождавшей ее бурной урбанизации, наблюдавшейся практически повсеместно во всех частях света. Появившиеся во множестве крупные города сделались идеальным рассадником массовых заболеваний, которые выкашивали горожан настолько стремительно, что те не успевали восполнять убыль посредством самовоспроизводства, и городам требовался постоянный приток молодых и здоровых крестьян из сельской местности. Войны также влекли за собой эпидемии. Вооруженный конфликт обрекает людей на голод и тревогу, срывает с насиженных мест и загоняет в антисанитарию полевых лагерей и к тому же лишает их доступа к медицинской помощи, поскольку подавляющее большинство врачей, фельдшеров и медсестер подлежат мобилизации. В результате мирное население оказывается крайне уязвимым перед лицом инфекции, а как только эпидемия разгорится, люди массово бегут от нее кто куда и разносят болезнь по городам и весям. В результате всех без исключения военных конфликтов XVIII–XIX столетий число умерших от всевозможных болезней превышало боевые потери сторон.
В XIX веке разразились две пандемии гриппа. Первая вспыхнула в 1830 году и, судя по дошедшим до нас описаниям, по тяжести протекания заболевания не уступала пандемии «испанки». Вторая пандемия так называемого «русского» гриппа началась в 1889 году предположительно в Бухаре (современный Узбекистан) и стала первой в истории, в ходе которой велся достаточно строгий учет заболеваемости и смертности, поскольку к тому времени ученые наконец-то открыли для себя, насколько мощным оружием в борьбе с болезнями является статистика. Стараниями этих первых в истории эпидемиологов мы теперь доподлинно знаем и то, что русский грипп тогда унес около миллиона жизней, и то, что пандемия прокатилась по миру в три волны. Мягкая первая волна была лишь буревестником перед свирепой второй, после которой мягчайший – легче первого – третий вал показался чуть ли не штилем. У многих на фоне гриппозной лихорадки развивалась пневмония, которая чаще всего и приводила к летальному исходу, а еще эта зараза выкашивала не только и не столько стариков и детей, как это бывает при типичном сезонном гриппе, сколько людей в расцвете сил, в возрасте от 30 до 50 лет. Врачей также очень беспокоило, что у многих пациентов, благополучно переживших скоротечную острую фазу, затем развивались осложнения в форме различных нервных патологий и психических расстройств, включая депрессию. Одним из таких пациентов был, не исключено, и норвежский художник Эдвард Мунк, поскольку высказывались предположения, что его знаменитая и многократно им по-всячески заново писанная и переписанная картина «Крик» явилась именно что криком помутненного гриппом разума. Сам художник писал в дневнике: «Я шел по тропинке с двумя друзьями – солнце садилось, – неожиданно небо стало кроваво-красным, я приостановился, чувствуя изнеможение, и оперся о забор – я смотрел на кровь и языки пламени над синевато-черным фьордом и городом – мои друзья пошли дальше, а я стоял, дрожа от волнения, ощущая бесконечный крик, пронзающий природу»[23]. Вот только писалось это уже по завершении пандемии и, как хотелось тогда надеяться, тысячелетней истории битвы человека с гриппом. В следующем-то, XX веке, казалось тогда, всесильная наука найдет управу на массовые заболевания и покончит с ними раз и навсегда[24].
Глава 2
Монады Лейбница
Однако вышло так, что нам и в XXI веке приходится жить в мире, охваченном пандемией ВИЧ/СПИДа, и сама мысль о том, что наука способна навеки победить инфекционные заболевания, отдает бредом сумасшедшего. Но на заре XX столетия в это свято верили очень многие (по крайней мере на Западе). Главным основанием для столь наивного оптимизма служила главенствовавшая тогда в западной медицине «микробная теория», согласно которой чуть ли не все недуги являются следствием заражения организма человека теми или иными «болезнетворными бактериями». Поначалу, когда за два с лишним века до этого нидерландский оптик и натуралист Антони ван Левенгук изобрел и построил микроскоп, рассмотрел под ним каплю воды из ближайшего пруда и обнаружил, что она кишмя кишит всяческими микроорганизмами, научное сообщество даже умилилось многообразию форм жизни, сочтя всех этих одноклеточных безобидной эктоплазмой и даже не подозревая об их мощном болезнетворном потенциале. Лишь в середине XIX столетия Роберт Кох в Германии и Луи Пастер во Франции уловили взаимосвязь между микробами и болезнями – и премного преуспели на этом пути. Излишне перечислять все открытия обоих этих великих мужей, достаточно упомянуть, что будущий нобелевский лауреат Кох открыл названную его именем туберкулезную палочку, опровергнув общепринятое мнение, что чахотка у «поэтов и романтиков» передается по наследству, а Пастер и вовсе доказал несостоятельность гипотезы о возможности спонтанного возникновения живых организмов из неживой материи.
В сочетании с давно усвоенными идеями гигиены и санитарии микробная теория задала новый вектор борьбы со множеством массовых инфекционных заболеваний и положила начало их искоренению. Были развернуты мощные кампании за водоочистку и санитарию. Начались программы всеобщей обязательной вакцинации, хотя и не без сопротивления со стороны граждан, что и не удивительно, ведь малообразованным людям до сих пор претит мысль о том, что для защиты от неведомой заразы нужно позволить себе эту заразу привить. Так или иначе, все эти усилия принесли вполне конкретные результаты. Если во все века до этого число сопутствующих жертв болезней военного времени многократно превышало боевые потери воюющих сторон, то теперь эту пропорцию удалось перевернуть. Оружие стало более смертоносным, это да, но ведь и военврачи научились гораздо лучше справляться с инфекциями. Казалось бы, как-то даже неловко было в такой ситуации рапортовать об успехах, но именно в военно-полевых условиях медиками были впервые апробированы практические методы профилактики и лечения инфекционных заболеваний, разработанные исходя из микробной теории, и лишь затем их опыт просочился из военной медицины в гражданскую. Благодаря этому, кстати, города в начале XX века наконец-таки достигли заветного самовоспроизводства населения.
Вера в науку и рационализм в последние десятилетия перед Первой мировой войной, казалось, не знали границ. Восторг от открытия связи между бактериями и болезнями еще не схлынул, и ученые лихорадочно искали возбудителей всех и всяческих недугов, которыми только страдали люди. Илья Мечников, одержимый «бесом науки» русский, которого Пастер привлек к работе в своем парижском институте, даже сетовал, бывало, на то, что бактерии кругом сплошь старые знакомые. Нобелевскую премию в 1908 году Мечников получил за давнее открытие им фагоцитоза, механизма пожирания отвечающими за иммунитет кровяными тельцами-фагоцитами проникающих в человеческий организм вредоносных бактерий и спор. Он же, правда, высказал и гипотезу, согласно которой процесс старения обусловлен жизнедеятельностью «вредных» кишечных палочек, выделяющих токсины, способствующие развитию атеросклероза, чем навлек немало насмешек на свою голову. Со временем Мечников настолько уверовал в то, что сказочное долголетие болгарских крестьян, якобы массово доживавших до ста с лишним лет, вызвано регулярным употреблением ими простокваши, что буквально помешался на этой идее и годами употреблял простоквашу на «полезной» болгарской закваске в неимоверных количествах вплоть до самой своей смерти в 1916 году в возрасте 71 года[25]. (В наши дни считается, что в микрофлоре кишечника «вредные» бактерии отсутствуют как таковые, хотя бесполезных предостаточно, а полезные должны присутствовать обязательно, но в меру.)
Вирусы, однако, по-прежнему оставались загадкой. По-латыни vīrus значит «яд», «отрава», и к XX веку люди именно так любую вирусную инфекцию и воспринимали. В опубликованном в 1890 году романе «Трущобы» бразильский писатель Алуизиу Азеведу писал: «Бразилия – это такой ад, где каждый расцветающий бутон и каждая жужжащая падальная муха несет вирус разложения». Вероятно, он все-таки имел в виду все те же ядовитые миазмы, для красного словца назвав их «вирусом». Но ученые к тому времени начали ставить под вопрос такое определение. Что эти вирусы вообще собою представляют – токсины или микроорганизмы? Капли жидкости или твердые частицы? Живые они или мертвые? Первый вирус был открыт в 1892 году русским ботаником и микробиологом Дмитрием Ивановским при попытке выявить возбудителя «табачной мозаики», поражавшей листья табака. Собственно вирус Ивановский за отсутствием в то время микроскопов достаточного разрешения рассмотреть не мог, а просто установил экспериментальным путем, что имеется некий возбудитель этой болезни пасленовых, на порядки меньших размеров, чем все известные бактерии, а потому невидимый и неотфильтровываемый.
Все в том же 1892 году, когда русский грипп еще бушевал в Европе, а Ивановский открыл существование вирусов как явления, немецкий бактериолог Рихард Пфайффер, ученик Коха, объявил о выявлении бактерии – возбудителя гриппа. Да-да, именно бактерии, получившей название Haemophilus influenzae, или «гемофильной гриппозной палочки Пфайффера», и она действительно способна вызывать острые инфекции дыхательных путей, но только не пневмонию (таким образом, Пфайффер увековечил свое имя ошибочно данным бактерии названием не то в качестве предостережения будущим ученым, чтобы не слишком спешили с выводами, не то просто в порядке анекдота из истории науки). Но ведь никто тогда даже не подозревал, что грипп – порождение вируса, сущности настолько неуловимой, не поддающейся классификации и пребывающей за гранью зримого восприятия, что и в 1918 году никто о вирусной природе гриппа по-прежнему не подозревал. Фактически к 1918 году вирусы едва-едва успели отвоевать себе крошечный уголок в картине мира в восприятии естествоиспытателей, которые отнюдь не спешили обращать свои взоры в направлении этого закута. Во-первых, никто воочию этих вирусов не видел, а во-вторых, никаких тестов на их выявление не было и не предвиделось. Этих двух фактов более чем достаточно для понимания причин, по которым испанский грипп стал для мира столь сильным потрясением. Понимание случившегося начало приходить лишь после того, как пандемия схлынула, но и то не сразу, и к этому мы еще вернемся. Даже Джеймс Джойс в своем дотошном до мелочей модернистском романе «Улисс», вышедшем в 1922 году, писал: «Эпидемия ящура. Известен как препарат Коха. Сыворотка и вирус»[26], – и едва ли при этом имел больше представления о том, что такое вирус на самом деле, нежели Азеведу за тридцать лет до него.
Ученики Пастера и Коха тем временем настолько популяризовали микробную теорию заболеваний, что она повсеместно вытеснила представления Галена. Психологически переход к новому и весьма тревожному восприятию болезней дался очень непросто и был сопоставим разве что со сломом восприятия болезней, спровоцированным за две с лишним тысячи лет до этого Гиппократом, когда от людей также потребовалось объять необъятное и постигнуть непостижимое. Когда на Лондон в середине XIX века обрушились две волны холеры, жители города привычно списали их на зловонные миазмы, поднимающиеся от переполненной сточными водами Темзы. Однако, проделав блестящую работу сродни детективному расследованию и нанеся на карту города все выявленные случаи с летальным исходом, лондонский врач Джон Сноу вычислил источник заразы, – им оказалась конкретная водокачка в центре города, – а затем методом дедукции пришел к выводу, что холера разносится не по воздуху с миазмами, а распространяется с водой. Свое заключение Сноу опубликовал в 1854 году, но лишь после «Великого зловония» 1858 года, когда из-за аномально жаркого лета испарения от полной нечистот Темзы наполнили лондонский воздух невыносимым смрадом, городские власти наконец озаботились проектом общегородской канализации с очистными сооружениями, поручив его главному инженеру-строителю города Джозефу Базэлджету. Обоснование? Нужно устранить миазмы, чтобы избавиться от холеры[27].
Микробная теория оказала глубокое влияние еще и на представления о персональной ответственности человека перед лицом болезней. Гиппократ, кстати, придерживался вполне современных взглядов на эту морально-этическую проблему. Люди, полагал он, сами повинны в своих болезнях, если ведут нездоровый образ жизни, предаются вредным привычкам или не соблюдают элементарных мер предосторожности, а вот возлагать ответственность за наследственные заболевания на тех, кто ими страдает, безнравственно и недопустимо. Однако и в этом случае у больных есть выбор. В качестве примера он приводит сыр: каждый волен включать или не включать его в свой рацион в зависимости от того, как этот продукт сказывается на здоровье человека в силу наследственности. «Сыр, – писал Гиппократ, – он ведь не всем людям вреден в равной мере; кто-то может набить им желудок под завязку без малейшего ущерба для себя, даже напротив, тем, чей организм его принимает, от сыра одна польза, ведь он чудесно укрепляет здоровье и силы. Другим же от сыра делается дурно»[28].
С наступлением Средневековья люди, однако, снова переложили ответственность за свое здоровье и болезни на богов (как вариант, на Всевышнего), после чего фатализм господствовал веками и никуда не делся даже с наступлением эры научно-технического прогресса. В 1838 году французская писательница Жорж Санд вывезла своего чахоточного возлюбленного Фредерика Шопена на Майорку в надежде на то, что благодатный средиземноморский климат облегчит страдания ее «бедного меланхоличного ангела». На исцеление она никак не рассчитывала, поскольку в ее понимании легочный туберкулез был неизлечим. Не приходило ей в голову и то, что она сама рискует его подхватить от своего спутника. А ведь к тому времени мысль о том, что туберкулез заразен, уже носилась в воздухе вперемешку с палочками Коха, и по прибытии в Пальма-де-Майорку пара обнаружила, что местные жители, равно как и курортники, от них буквально шарахаются и дела с ними иметь не хотят. В письме кому-то из друзей взбешенная Санд писала, что их выставили из гостиницы всего лишь из-за того, что туберкулез «до крайности редок в этих широтах и, более того, – ты только представь! – считается заразным!»[29]