Избранное
Сборник
Альберт Светлов
© Альберт Светлов, 2021
ISBN 978-5-0053-5552-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Полынь и донник (сб. «Окликая по имени»)
01 (роман «Перекрёстки детства»)
«Начиная какое-либо дело, никогда правильно не представляешь себе его действительных масштабов»
Сизиф. «К вершине»
Давно уже я обратил внимание, что целые периоды жизни практически стёрлись из моей памяти; и не то, чтобы они оказались потеряны, но рисовались размытым, невнятным, расплывчатым миражом, напоминающим контуры за стеклом, когда по нему хлещет сильный дождь. Вроде бы, смутные очертания предметов, находящихся на улице, и можно различить, к примеру, дом напротив не перестаёт быть домом, хотя, и смахивает теперь больше на серую застиранную скалу с глазницами пещер, вместо окон; или спортивная площадка, она ведь ни на йоту не стала менее приспособленной к ребячьим проказам, но видится, как жёлто—красный пещерный городок, обитают в котором, извлекающие неведомые нам сокровища из ближайшей глухой и унылой скалы, трудолюбивые горные гномы со сморщенными суровыми бородатыми мордочками, чьи головы увенчаны коричневыми остроконечными колпаками, а тела облачены в зелёные кафтанчики с ремешками, блистающими медными пряжками, с карманами на груди и на боках, закрывающимися на серебряные пуговички, сверкающие в огне ручных фонарей со свечами в центре, а ноги, покрытые чёрными сафьяновыми штанишками, обуты в кожаные сапожки с металлическими подковками на каблуках, цокающими при ходьбе в подземных тоннелях. Однако мазки прекрасного манто с волшебным бурым мехом не дают точного понятия о сокрытом за потоком ливня городе, покуда не сумевшем насладиться солнечным светом, не успевшем окунуться в бархат неба, чересчур редко не тревожимого шуршащим ситцем облаков, настолько привычных нашим широтам. Нет во всём этом резкости, предельной микроскопической резкости, создающей максимальное представление о явлении, рассматриваемом нами всесторонне в надежде постичь его форму и содержание. Вот и минувшее, распугивающее ворон ребятнёй, неуловимо трансформировалось в магический дымчатый полупрозрачный шар, со звучащей в нём иногда музыкой, то ли полузабытой, то ли вовсе ныне незнакомой, внутри коего подчас мелькали загадочные лица, кленовые переулки, сейчас не существующие, ибо неузнаваемо искажены они равнодушным, холодным и безразличным к ним и ко мне, временем. Порой я ощущал, будто и прошлое с его шармом ностальгического уюта у меня отсутствует; утеряно оно бесследно, прочно, и даже крошечных зацепок за него не сохранилось, а есть только неумирающее бесконечное «сегодня». Оно и завтра тоже будет – «сегодня», а само «завтра», превратившись во «вчера», окутает меня лёгким туманом, лишь добавляющим непрозрачности сему бесцветному пятну, стирающему, словно ластиком, остатки чётких глубоких линий – моему детству, моему утраченному без возврата детству.
Утраченному.
Без.
Возврата.
С весёлой бестолочью салок.
Так мне чудилось.
И я почти уверился в этом.
Глаза неба (сб. «Алхимия»)
03 (роман «Перекрёстки детства»)
«Дорогой друг, я теперь очень мало сплю. Во сне приходиться отвечать на вопросы, которых я стараюсь избегать, бодрствуя»
Маркиз де Норпуа «Письма»
Детство, да и вся моя последующая жизнь неразрывно связана с местностью, где я провёл свои первые семнадцать лет. И хотя потом я уехал в город, возвращался в родную деревушку редко и неохотно, но смог заново обрести её уже тогда, когда будущее утекало сквозь пальцы, а дни с каждым прожитым месяцем неслись стремительнее, напоминая реку, катящую меж заливных сочных лугов, важно нёсшую вперёд, в неведомое, отражающиеся в ней облака, набирающую на перекатах невероятную скорость, дробящуюся, рассыпающуюся отдельными струями, хлёстко бьющими по стопам путника. И качался в мёртвой воде звездопад… Открытие это, в некоторой степени, помогло мне вернуть то, чего я был лишён многие годы, чего не хватало, и к чему я бессознательно тянулся. Тянулся, высматривал, и не находил, ибо слишком поздно осознал, что в молодости человек так же одинок, как и в старости, несмотря на наличие рядом людей, называющих себя друзьями. «Я один. Всё тонет в фарисействе». Попытка преодолеть неизбывное одиночество в юности приводит к поискам любимой женщины, которой не страшно признаться в том, чем не поделишься с другими, рискуя обнаружить в её широко раскрытых глазах недоумение и непонимание; а на закате – к стремлению отыскать кого—то готового внимать тебе, и пусть, даже, элементарно, сделать вид, будто услышал твои откровения. Однако, по недоумённому пожатию плечами, по чуть дрогнувшим в сардонической улыбке уголкам плохо пробритых губ невольного собеседника, становится ясно: с возрастом ты не только не обрёл искомого, но и растерял найденное. И поэтому, остаётся лишь молча умирать. Не потому, что нечего сказать, а ведь, большинству тривиально нечего сказать, а просто оттого, что сказать некому. Некому из тех, кто в состоянии продегустировать шабли́ со льдом.
Порой я сомневаюсь, существуют ли они вообще.
Соната Вентейля (сб. «Без раскаяния»)
Ты приснилась мне пристроившейся мимоходом за скуластым роялем,
С остро отточенным непоседливым карандашиком за ушком.
На твоём безымянном пальчике, отмеченном чернилами с оброненного Цветаевой пера
В свете софитов тускло поблёскивала паутинка обручального колечка,
Подаренного восторженным поклонником двадцать лет назад.
А за моим ухом торчала мятая кубинская сигарета «Лигерос»
С ленточным фильтром,
Привезённая в надорванной пачке с золотистым корабликом
Из белых ночей перестроечно—бурлящего пенного Питера,
И карман твидового пиджака жгла фляжка с армянским коньяком.
Оглядывая пустой зал, ты кидала мне:
«Не уходи, я скоро», и что-то черкала в разложенной на коленях партитуре,
Пытаясь исполнить отредактированное.
Но рояль оказался расстроенным
И «до» малой октавы постоянно западала.
Ты возмущённо восклицала:
«Разве на корыте исполняют классику?!»
И торопливо переводила разговор на Менуэт
Из Дивертисмента Моцарта.
А я, отхлёбывая из фляжки, кивал, морщился и просил
Порадовать меня сонатой Вентейля.
После секундного замешательства ты ссылалась на потерю нот
И бережно опускала крышку на утомлённые клавиши.
А я взбегал на сцену, щёлкал пальцами, и меж ними сверкала фольга
Оставленного кем-то на соседнем сиденье пакетика кофе «3 в 1».
«Составишь компанию?» – галантно кланялся я.
Но вместо ответа ты повисала у меня на шее,
И целовала мои запечатанные временем веки до тех пор,
Пока я не просыпался от слёз.
07 (роман «Перекрёстки детства»)
«Весна раскрыла нам объятия, а мы взалкали её берёзового сока»
Мальвина.
Большая талая мутная вода конца марта, вырывавшаяся из-подо льда, бурлившая и звеневшая под аккомпанемент оголтелого пения обезумевших от ультрафиолета и запахов обнажившейся земли, шнырявших туда—сюда воробьёв, предвещала каникулы, сотни разъединяющих вёрст, а оттепель позволяла скинуть опротивевшие за зиму шубы, валенки и шапки—ушанки. Мы с томительной надеждой вслушивались в усиливающуюся капель, с наслаждением окунались в пьянящие лучезарные ванны апреля и засыпали в сумерках соловьиного предлетья, надышавшись ароматов цветущих яблонь, черёмух и сиреней. По дорожке детства нас вела необъяснимая радость, пробивавшаяся через закономерные мартовские и апрельские заморозки с метелями, снегопадами, низкими тучами, не дающими увидеть солнце, с ночными температурами в минус двадцать. Мы знали: впереди – беззаботная летняя нега, тонкая трость с борзой, сиеста продолжительностью почти в три месяца, и до сорванных связок умоляли, чтобы она, где—то споткнувшаяся и присевшая в сугроб передохнуть, поскорее вскочила, отряхнулась и направилась прямиком к нам.
И вот вожделенное время, нисколько не смущавшееся доставленными нам мучениями в ожидании его появления, наступало. Хотя…. Постойте, вначале шествовали майские праздники. Да, поначалу – Первомай, а после и 9-е. Не скажу, сколько из них омрачалось холодом и дождями, кстати, обычными в наших местах; в памяти они сохранились со сверкающими тёплыми восходами, с безоблачными просторными небесами и поздними рубиновыми одиночными облачками, предсказывающими завтра очередной бесконечный погожий день. И до чего ж не хотелось затем, когда выходные внезапно заканчивались, снова подниматься с рассветом и тащиться на осточертевшие уроки. Какая учёба, если в крови клокотало неперебродившее вино свободы и молодости, если нас подстерегали редкость встреч закатными часами, неведомые открытия и новые игры, непрочитанные книги и непросмотренные фильмы, в которых пятнадцатилетний капитан сражался с негодяем Негоро, а обаятельный мерзавец Сильвер в финале замирал на камбузе с отравленной стрелой в спине под крики белого попугая. «Пиастррры! Пиастррры!» Это и многое—многое другое становилось гораздо важнее алгебры и геометрии, вызывавших у меня ужас, и даже сейчас, по прошествии стольких лет, посещающих меня в ночных кошмарах; существеннее биологии и географии, ибо на горизонте маячила не книжная география, а вполне реальная, – география реки, поля и леса. И значительнее химии… Химии чувств, прямого, взыскательного взгляда, чаяний и разочарований, не сравнимой с пресностью органической, неорганической, не имевшей для нас практической ценности.
Оттого портфели с обрыдшими учебниками и дневником, потрёпанные страницы коего покрывали преимущественно не домашние задания, а замечания красной пастой с жалобами на невыполненные, пропущенные занятия, и отвратительную дисциплину, выражающуюся в полном отсутствии при частичном присутствии, в невосприятии излагаемого учителями материала и, подчас, в абсолютно бессмысленно—мечтательном взоре школяра, чудились нам гирями, препятствующими перемещению в иное измерение.
Но полагалось соблюсти ритуал свидания с летом, отчего и требовалось вести себя именно так, как принято у взрослых, именно такое поведение благосклонно принималось богиней природы, под чей, увитый хмелем алтарь иногда прятались свёрнутые, смятые в комок листики, вырванные из тетрадей. На них твёрдой дланью и возмущённым почерком выводились оценки, скрываемые от родителей, дабы они не разочаровывались в своих отпрысках и не применяли в воспитательных целях ремень.
Окружающее казалось опостылевшим и надоевшим, мечталось о нечитанных стихах, разбросанных в пыли по магазинам, об утре, не понуждающем вскакивать ни свет, ни заря, о солнечной погоде, ласковом ветре, друзьях, заскакивающих в гости, и застающих меня в готовности бежать купаться, либо напротив, чинно вышагивать с длинной удочкой, мешочком с хлебом и банкой красноватых шевелящихся червей, накопанных с помощью ржавых вил. А недели, словно назло, тянулись еле—еле, ковыляя на последний звонок подстреленным бойцом.
В юности поспешность не ощущается свойством их характера.
Между сном и явью (сб. «Гранатовый пепел»)
12 (роман «Перекрёстки детства»)
«Мёртвым не всё равно, если речь идёт о той памяти, что они о себе оставляют. Каждому хочется, чтобы после смерти его запомнили не таким, каким он был, а таким, каким мечтал быть»
Доктор Франкенштейн.
Справа от библиотеки располагался кабинет арифметики…. Тпруууу, кони привередливые! Не гоните, судари мои! Тут безотлагательно следует внести ясность, упомянув, что алгебру и геометрию я ненавидел всеми фибрами души и панически боялся, аж похлеще высоты. Великие математики, от Пифагора до Лобачевского, строго взирали с портретов на мои мучения, но исправить ничего не могли. Свою роль сыграла и прогрессирующая миопия. Я не видел полностью материала, при объяснении выводимого преподавателем на доске, хотя и занимал первую парту. Поэтому, продвигаясь тропой дремучей и лесной, не разумел в полном объёме, о чём шла речь. Задания контрольных работ, и те я шёпотом, обезьяньими ужимками и подмигиваниями выпытывал у соседа, а драгоценные минуты уходили. Оставалось – списывать у Панчо. Благо, он корпел над самостоятельными позади меня, а иногда и рядом, и в теоремах, вычислениях, молях, тангенсах, котангенсах и прочей тёмной непролазной чаще разбирался, дай Бог каждому. Кстати, зрение у Панчо тоже ушло в минус от беспрерывного чтения, ему также прописали очки.
Невероятно, после экзаменов мне случайно попалось в руки пособие поступающим в вузы, «Алгебра и начала анализа», 1976 года издания, уже с пожелтелыми страницами и потрёпанной обложкой. И вот я решил, маясь перед вёдреным закатом бездельем, поразмяться, полистать учебник, потренироваться. Сколь велико было моё удивление, когда я обнаружил, что не только усваиваю излагаемое в книге, но и в состоянии решать задачи, предназначенные контролировать усвоение формул.
Стёклышки я заработал ещё в младшей школе. Мама возила меня с направлением местного эскулапа в город, в детскую клинику, на приём к офтальмологу. Сельский доктор не знала толком, что предпринять дальше, почему—то сомневалась в диагнозе и нуждалась в его подтверждении. В результате январской поездки в Тачанск меня поставили на учёт и даже обронили фразу об операции. И, естественно, выдали рецепт на очки, сразу нами и заказанные.
Мне поневоле приходилось пользоваться ими на уроках, ведь руководитель нашего 3-го класса, Наина Феоктистовна, отправляла меня с занятий домой, за футляром с окулярами, ежели я их по рассеянности оставлял на телевизоре, либо не брал вполне осознанно. Сопротивлялся я отчаянно, и там, где отыскивал лазейку, обходился без них, ждал вестей от жаворонка, ловил тучи на бегу. Для подобного поведения имелись веские основания. Лежащие на поверхности – застенчивость, робость, боязнь выделяться и казаться ущербным.
Вдобавок на втором ряду сидела девочка, к которой я регулярно оборачивался, стараясь перехватить взгляд её серых глаз под длинными ресничками. Она безнадёжно мне нравилась, и я стыдился выглядеть слабеньким слепышом. В неё, в девчушку с косичками, с чуть вздёрнутым веснушчатым носиком, странной фамилией – Мильсон и студёным, зябким именем – Снежана, в скромницу и отличницу, постепенно выросшую в признанную красавицу и секс-символ параллели, я влюбился в десять лет. Нет, я тогда не понимал, конечно, своих чувств, не устремлялся навстречу призракам ночи в златотканые сны сентября… Но в присутствии Снежаны сердце у меня колотилось быстрее, кружилась голова, мерещилось, будто я способен летать, мечталось: если б нам подружиться, то…. Размышления на данную тему доводили до слёз, бесценная Снежка абсолютно не обращала не меня внимания. Со временем я осознал, что к чему, но легче не стало, а попыток подойти, заговорить не предпринимал из—за дурацкого малодушия и патологической скромности. Я краснел, волновался, судорожно заикался, слова застревали в горле, я давился согласными. По той же причине пересказать выученное стихотворение, ответить урок по биологии, географии, истории зачастую являлось для меня невыполнимой миссией. Я ежесекундно запинался, вызывая общее хихиканье.
Всё, на что меня хватало, – не на сверкающей эстраде писать записки с восторженными признаниями, стихами, и тайком вкладывать их в карман пальто или курточки Снежаны, прокравшись переменой в раздевалку. А утром, замирая от ужаса и восторга, следить за её реакцией. Чего я ожидал, на какую реакцию рассчитывал? Паззл не складывался, она по—прежнему равнодушно отворачивалась, а я мучился и изводил себя напрасными, безосновательными упованиями.