Вечером мне на почту пришло письмо от Вольфа. Я уже не дивился тому, что он нашёл мой приватный ящик, о котором знают только близкие, – после нашей беседы мне казалось, что мы были в многолетней внутричерепной переписке. Он писал, что изучил мою медицинскую карту и единственным вариантом остаётся самоубийство. Что ж, в моём возрасте и с моим детством в белых, пахнущих хлоркой коридорах неврологии другого я и не ожидал. Записку нужно поставить на таймер, чтобы в запасе был примерно час, после чего как можно скорее идти к нему. Во вложениях был снимок карты с петляющей глухими дворами линией маршрута от моего дома до его подвальчика. И да, мне надо не забыть о вещах. Вернее, о том, что о них нужно забыть.
На третий день я даже не вышел из дома. Сидел на полу в коридоре и смотрел наши первые репетиции. Звук больше напоминал работу миксера, наполненного ножами, но, черт возьми, – это были лучшие моменты моей жизни. Тургруппа у подножия Эвереста; улыбчивые, стоящие в обнимку альпинисты, которых понемногу разнимет холод – пресыщенности, меркантильности, бессмысленности.
И пора было уже прервать этот ностальгический вояж, но взгляд зацепился за глянцевый уголок на полке со статуэтками. Это был какой-то загнувшийся во всех смыслах музыкальный журнал, номер трёхлетней давности, а в нём – статья о нашем последнем альбоме. Руки сами потянулись к нему и открыли нужную страницу.
«Куда приползла Большая Черепаха?
Когда-то давно, когда к небу были ещё устремлены антенны радиоприемников, а их динамики хрипели перегруженными гитарами смелых новичков, на небосклоне отечественной музыки загорелась новая звезда – "Покатай Меня, Большая Черепаха". Ребята, насмотревшись советских мультиков и наслушавшись ню-метала, скрежетавшего тогда, в начале нулевых, в плеере каждого подростка, сколотили группу, которой было суждено "в Европу прорубить окно". Престижные награды, на которые раньше, казалось, российскому музыканту и озираться было как-то неприлично ("Грэмми" за лучший рок-альбом и триумф на "MTV Video Music Awards"), первые строчки в мировых чартах, туры в лучших традициях Жюля Верна, контракт с "Universal Music". Они, что называется, попали в струю.
В одном из интервью лидер группы Иван Царёв (которого продюсеры для более эффективной экспансии западных рубежей переименовали в Айвана Сара), объясняя смысл названия группы, рассказывал: "Как-то после репетиции мы с ребятами сидели у меня. Чтобы, так сказать, закрепить результат [чего именно, не уточняется (прим. ред.)], мы крутили одну за другой кассеты с советскими мультиками. Когда шёл тот, про львёнка и черепаху, мы все просто выпали: а где фраза "Покатай меня, большая черепаха"? Толик предположил, что это какие-то политические игры, но какие конкретно и в чью пользу, ответить затруднился. Арсенизатор заявил, что это все проделки путешественников во времени – тогда ещё шёл в кино "Эффект бабочки". Но одно мы поняли точно – ностальгия порой играет с нами злую шутку. А мы решили сыграть на ней палочками и медиаторами".
С тех пор прошло уже двенадцать лет и семь альбомов, последний из которых вышел на днях. И вот вопрос: а не стала ли "Большая Черепаха" таким же ностальгическим глюком на наших retina-экранах?
И, увы, новый альбом ПМБЧ – это лишь двенадцать признаний в любви мейнстриму спустя много лет после расставания. Унылых, душных, как те, что пишутся ночью по пьяни. Слушая их, невольно вспоминаешь Есенина:
"Милый, милый, смешной дуралей,Ну куда он, куда он гонится?"А он, точнее, она никуда и не гонится – это-то и досадно. Большая Черепаха медленно ползёт по ржавым рельсам заученных приёмов, сонно подмигивая старым поклонникам, пропуская вперёд, как в Эзоповой басне, скоростных звёзд-однодневок – она ведь все равно первой придёт к финишу. Жаль только, что финиш это карьерный – ребята уже не раз были замечены на корпоративах. Ну что поделать, львята выросли, пошли на работу, а катать-то кого-то надо"…
Дальше глаза уже забегали по строчкам.
"…пластиковый звук… сэмлпы из тех, что предлагает юзеру только что скачанный секвенсор… четыре аккорда, потерявшие былую цепкость, и теперь их беззубое шамкание отзывается только мыслью "Где-то я уже это слышал…"»
Словесный понос, сгущённый до режуще-твёрдого каламбура. Переплёт затрещал, надрываясь, но я сдержался. Слишком много чести этому литературному швейцару. Я подошёл к окну, уставившись на трупно-жёлтое здание Литинститута, где он мог открывать двери в мир Большого Слова ещё не оперившимся словоблудам. И спорить с ним как-то расхотелось.
Уже вечером, больше назло ему, я позвонил Лере. Мы не разговаривали уже три года. Неправильно набран номер. Писать ей я не хотел – разговор хотя бы нужно стирать только из головы. Ну, будет зато убедительная картина моей предсмертной агонии.
В три часа ночи, поставив записку на четыре двадцать, я вышел из дома и, не ощущая ног, будто они, как и должно трупу, окоченели, пошёл тёмными улицами. По стенам коридора вместо единичек уже ползли заголовки утренних новостей.
Вольф ждал меня на входе, у стойки администратора.
– Ну что, мертвячок, – похлопал он меня по плечу, мраморному от напряжения, – пойдём тело смотреть.
Мы оказались в комнате, похожей на кабинет патологоанатома. Жужжащие лампы, глянцевая плитка на стенах, всюду оцинкованные тазики и столики на колёсах. Но именно что похожей, потому что всё в ней – особенно отельные халаты на крючках у двери – выдавало декораторскую халатность. Ячейки холодильников, не подписанные и, кажется, даже не открывающиеся; запах, слишком мягкий, чтобы выедать дух разложения, и большой железный стол посередине – со сливом и краном, даже не подключённым к водопроводу. На нём лежал я. Жёлтый, весь какой-то лакированно блестящий. Мы были похожи, как две капли воска.
– Биоразлагаемый, – похвастался Вольф и тут же кинулся ловить меня, кренящегося набок.
– Одобряю… – борясь с тошнотой, проквакал я и вперёд Вольфа вышел из комнаты.
На столе у Вольфа лежало красневшее от своей лживости свидетельство о моей смерти и ещё более красный липовый загранпаспорт.
– Первое – для близких – ну, или тех, кто тобой займётся. Получат они его, естественно, только в ЗАГСе. А это, – указал Вольф на загран, – для тебя – в рай полетишь под другим именем. – Слово «рай» он сказал так буднично, как бы проскользнув мимо него, что у меня больше не осталось сомнений в том, что это вполне реальная точка на карте. – И напоследок… чистая формальность. – В руке у него откуда-то взялся кубок, изящно изогнутый, потускневший и словно бы запотевший от дыхания времени.
– Что это? – спросил я.
– Мёртвая вода. Да не боись, только звучит страшно – это просто дистиллированная водичка, пей давай, вот так.
Деревянные папуасы, как и раньше, стояли по углам, и я даже устыдился своих былых сомнений в их благонадёжности. Да и все в кабинете было по-прежнему за исключением одной детали, которую в прошлый раз я почему-то не приметил. На стене за высоким бордовым креслом Вольфа висела картина. Кажется, это был Васнецов. Иван-царевич вместе с Еленой Прекрасной мчится на Сером Волке через лес. Он презрительно косит глаза и, кажется, едва удерживает руку Елены, понуро смотрящей в никуда, от фейспалма. Только, в отличие от оригинала, весь лес позади них утопал в белоснежных огнях. Приглядевшись, я увидел, что это вспышки фотокамер. А потом сверху постучали. Кажется, лопатой.
– Просыпайся, китайский деликатес, ха-ха-ха, – хохотал Вольф, и верхние частоты его голоса срезало дубовой крышкой.
– Ты сказал, это просто вода. – Шевелить я пока мог только губами.
– Да, вода. И немного тетродотоксина из фугу. Чтоб крепче спал, х-хе. – Он как-то проказливо усмехнулся или, скорее, фыркнул, издав при этом короткий рык. Весь взъерошенный, распаленный работой, сверкающий по́том в лунном свете. Я снова почувствовал тело – по нему бежали мурашки.
– А зачем была вся эта история с куклой? – понемногу складываясь, чтобы подняться, спросил я.
– Как показал опыт, клиентам лучше заранее не знать о погребении. Сам подумай: какой-то Вольф из подвала предлагает тебе полежать сначала в морге на опознании, потом в гробу. Внушает доверие? Ну да, отвлекающий манёвр, – устал он петлять. – Но поверь, это самое неприятное, что с тобой случилось на пути к загробной жизни.
Меня похоронили на Ваганьковском кладбище. Старомодно.
Когда мы уже шли по центральной аллее, мимо шедевров похоронной мысли, я не удержался:
– А Лера была?
– Э-э… нет, она в отъезде. Но прислала подругу. Олесю, кажется…
– Понятно… – Должно быть, на похороны она пришла в костюме стервятника – доедать то, что так долго сживала со свету. Но мне вдруг стало уже совсем не до неё. Я подумал: а ведь все и вправду могло закончиться так. Деревянный крест, хоть я не верил ни в каких богов и вообще хотел, чтобы меня сожгли, а прах развеяли по ветру; уханье падающей земли, его короткое эхо в интернете и… всё.
Калитка была открыта, а охранника с собаками, кажется, отправили в ближайший Макдоналдс. За воротами нас ждал чёрный джип «вольво». Начищенный до блеска, последней модели, но все-таки «вольво». Тогда я понял, что для Вольфа имидж дороже роскоши.
– Он отвезёт тебя в аэропорт. Нарядный такой полетишь!.. – кивнул он на мой костюм, новый, купленный специально к похоронам за неимением у меня клерко-парадного опыта, но с грубо зашитыми разрезами, через которые меня одевали.
– А ты?..
– Не-ет, я, конечно, гондольер, но до определённой черты. Дальше пилоты, а мне ещё надо других переправлять. Билет и документы у водителя, а, как прилетишь, тебя встретят. Ну, давай, хорошего полёта!
Город почернел за тонированными стёклами и, прижавшись к ним головой, прислушавшись к оттаивающим мыслям, я вспомнил отчего-то, что машина у ворот стояла всего одна и что сейчас морозная ночь. Наверное, Вольф пошёл откапывать кого-то ещё.
Я все ещё был слаб, поэтому всю дорогу спал. Меня разбудил свет от стеклянно-волнистого здания аэропорта, бьющий в лобовое стекло. Мы приехали в «Домодедово». Мне всегда он нравился больше, чем «Шарик». В нем чаще встретишь это умилительное семейство Петровых, отправляющееся в долгожданный отпуск в Турцию: крепкий папа в красно-белом спортивном костюме «Bosco» (кепочка опционально), мать не отстаёт – вельветовый костюм цвета сирени, и дети: старший, в папу, рослый, крупный, в телефоне, и младшенькая, совсем тоненькая, две русые косички. Смотря на них, я представляю себе их жизненный уклад, и его тепличная банальность согревает меня, промёрзшего в экзистенциальных фракталах.
Когда мы подъехали к нужному терминалу, водитель, не оборачиваясь, протянул мне бумажки, мы молча расстались и я, ёжась от холода, быстро зашагал ко входу.
Меня теперь звали Елисей Арсеньев, а летел я на Бали. Что ж, довольно пошловатое загробье. Но, как говорится, дареному гробу…
Я зашёл в туалет, посмотрел в зеркало – и немного опешил. Лицо, бледно зеленое, как-то отупело растянулось, как развязавшаяся маска. Чувствовал я себя нормально, разве что немного зябко было… Ну, по крайней мере, шансы во всех смыслах пролететь увеличивались. Я вполне мог сойти за того «похожего чувака», при виде которого ты уже лезешь в карман за телефоном, чтобы сфотографировать, но тут замечаешь досадные различия, однако всё равно фотографируешь – хотя бы мем можно запилить из разряда «уже не тот».
На регистрации, паспортном контроле и досмотре меня пропускали как будто даже в спешке, словно бы стыдились быть единственной преградой между кощеем и витамином D.
Промявшись где-то с час на железных скамейках в зале ожидания, когда небесная кромка уже синела вдали за чёрными лесом, я, наконец, сел в самолёт.
Где-то к полудню мы прилетели в Доху – там была пересадка. Белые и только белые машины, стеклянные, до небес, обелиски денежному богу, на которые нельзя смотреть под страхом ожога сетчатки, – и какой-то внутренний сквозняк, открывающийся при взгляде на этот комфорт, так бездарно выливающийся через край, на эту сбывшуюся мамону, за которой больше не укроешься от бренности жизни. Я из принципа не соглашался выступать здесь, в Катаре, когда нас приглашали на фестивали и частные тусовки, хотя мы с ребятами теряли на этом кучу денег.
Нас отвезли в роскошный пятизвездник (других здесь, кажется, и нет) – вылетали мы только через восемь часов. Можно было пройтись, полюбоваться Персидским заливом или кинутыми, занесёнными песком спорткарами, но я предпочёл остаться в номере, за плотными портьерами и под кондиционером.
На рассвете следующего дня наш самолёт приземлился на Бали. На выходе из аэропорта меня встречали с табличкой – естественно, с новым именем. Это был местный – поджарый, смуглая, с едва заметным синим отливом, кожа, в чёрной майке на бретельках и с высветленным хэиром. Его звали Антон, и он неплохо говорил по-русски. В маленьком юрком джипе, на котором мы куда-то ехали, играло «Кино». Между песнями, которым Антон довольно забавно подпевал, он сказал, что фанатеет по Цою, да и русскому року вообще. А ведь запарились, нашли где-то этого славянофила.
Дорога петляла уже в лесу, потемнев за густой растительностью, но это не настораживало, а даже наоборот – как будто расслабляло: с позапрошлой ночи на меня все сильнее, словно похмелье или боль после заморозки, наваливались мысли о необратимости моего решения. Но сейчас былой мир, серьезный и взрослый, – мир, где я мертв, – померк за гигантским тропическим листом, уступив место новому, в котором рядом сидит белобрысый балиец и завывает: «М-м-м, восьмиклассница-а-а».
Вскоре за деревьями показался аэродром, похожий на те, южноамериканские, с которых в США, если фильмы не врут, приносит отменный колумбийский снег.
Мы миновали сетчатый забор и подъехали к маленькому ржавому ангару. Антон вошел внутрь, попросив немного подождать. Взлетно-посадочная была полоской раскатанной земли, где-то метров двести в длину. Стрекотали цикады, в воздухе стоял землисто-влажный аромат. Я поднял голову к небу. К просторному чистому небу, сгущавшемуся вокруг солнца до морской синевы. Сонная мягкость и какая-то почти скрипучая свежесть разлились внутри.
Ангарные ворота разъехались, за ними затарахтел винтом самолётик, сильно напоминавший тот, на котором Стюарт Литтл улетел с помойной баржи, модифицировав его найденными там деталями. После бодрящего сафари по взлетной полосе мы взмыли в воздух.
Пока мы летели, Антон ни с кем не переговаривался, даже гарнитуру не надел, да и в целом вёл себя так, будто рейс наш осуществлялся на детском самолетике-аттракционе на пневматической ножке. Я же серьезно встревожился. С моим страхом воды и всех её обитателей, умереть в джунглях или в открытом океане – не одно и то же.
Но где-то спустя час полёта под крылом, наконец, показалась земля. Она показалась, и я понял, что все эти духовные центры, усеивающие Азию, все их практики и учения – лишь бессознательное гало вокруг светила, простершегося там, внизу. Она показалась, и я увидел конец того лунного трапа, который иногда подъезжает к окнам психиатрических больниц, чтобы забрать оттуда особо одаренных. Она показалась, и я узрел, куда падают погасшие звезды. А затем в салоне стало вдруг очень громко, потому что открылась задняя дверь. Антон протянул мне пакетик с какими-то навороченными берушами и чёрным стеклянным квадратиком, указал на желтый рюкзачок, лежащий под моим креслом, а потом, улыбнувшись во весь кривозубый рот, – куда-то вниз.
Часть II. птичка
«Всем привет! Это мой первый пост»… Ну, ясно же, блин, что первый – а то не видно… Так, ладно: «Всем привет! Это группа, посвящённая моему творчеству. Ну, точнее, будущему творчеству. Немного обо мне. Я Лада, мне семнадцать, учусь в школе, немного рисую, немного пою»… Что это мы, застеснялись?.. «…пою, пишу песни, играю на фортепиано и виолончели»… Не, виолончель убираем – скучно. «Ну, ещё немного рисую и фотографирую. Завтра, в первый день каникул, я выложу здесь подборку моих первых акустических опытов»… Ну же, смелее! «…мой первый альбом, состоящий из акустических песен. Записывала всё на диктофон, так что»… Хорош оправдываться. «…но уверяю вас, получилось очень живо и лампово. С псевдонимом ещё не определилась, а пока пусть будет это "ладно"». Лаконично и по-самоедски. «В общем, много всего намечается, но без вашей поддержки я не справлюсь – жду вас завтра здесь! Всех с Наступающим! И да, вот вам для разогрева сингл. Буду рада вашим…
"Продолжить в редакторе?"»