– Что это? – спрашивает Дима, показывая на ветровое стекло, на виднеющуюся среди зданий зелень.
– Это Селецкий парк. Иногда мы приезжали сюда на школьные экскурсии.
– А! – Несколько минут спустя он показывает рукой на что-то еще. – А что вот это?
Дима так радуется, осматривая город, будто он и сам здесь на экскурсии со своей школой, будто мы вместе приехали сюда на каникулы. В госпитале нас готовили к этому, говорили, что по возвращении домой у нас могут возникнуть странные чувства, но такого я не ожидала. Внутри у меня все сжалось, во рту металлический вкус.
– Это замок? – Дима показывает на самое нарядное из виденных нами зданий.
– Это вокзал. Раньше по выходным там открывался рынок. Мы называем Сосновец… – Я замолкаю, потому что даже это воспоминание, не имеющее никакого отношения к делу, вызывает у меня душевную боль. – Мы называем его Сковородкой.
Мой прекрасный безобразный город. Сосновец не похож на красивые города вроде Кракова, в который мама возила меня на праздничные обеды, когда наступал мой день рождения. В Сосновце промышленные магнаты строили свои заводы: здесь выплавляли чугун, варили сталь, изготавливали канаты и краски. Улицы в городе широкие, здания функциональные, в воздухе полно дыма. Главное здесь – польза, а не шарм. Кто может любить город, который прозвали Сковородкой?
Моя семья любила его. Мы и не подозревали, что наша любовь к городу настолько безответна.
Я знаю, что многие в Польше оказывали сопротивление немецким войскам: Армия крайова, Национальные вооруженные силы, Еврейский воинский союз – все они боролись против оккупантов. Я знаю – я услышала об этом позже, – что в Варшаве было восстание, что город более шестидесяти дней воевал против нацистов, поэтому-то Варшавы, можно сказать, больше и нет, немцы покарали город, стерев его с лица земли.
Но мне также известно, что, когда немцы вошли в Сосновец, многие жители города уже отлично выучили нацистское приветствие.
Окружающий пейзаж становится более знакомым, теперь все вокруг напоминает мне о моей семье. Мы проезжаем мимо библиотеки, во всяком случае, раньше в этом здании была именно она. А вот рынок, на котором мы покупали провизию в ту неделю, когда произошло вторжение. Было самое начало сентября, и наши буфеты и кладовые стояли пусты, поскольку мы только что вернулись из отпуска и с каникул. В магазине основные продовольственные товары, такие как хлеб, были уже раскуплены, и оставались только деликатесы. Например, блины, чтобы делать блинчики с мясом. Стеклянные банки с вареньем из ревеня, стоящие рядами за спиной растерянного хозяина магазина.
– Мы купим все, – тихо сказала мама.
И в первые две недели немецкой оккупации мы питались так, словно у нас был праздник.
* * *
Джип объезжает вокруг здания из красного кирпича с арками, украшенными по краям известняком, и я не дожидаюсь очередного вопроса Димы. – Это дворец Дителя, – говорю я. – Хайнрих Дитель первым стал строить в Сосновце текстильные фабрики.
Когда я произношу слова «дворец Дителя», мое сердце начинает биться чаще и пересыхает во рту. Значит, скоро мы подъедем к моему дому. Именно по этой дороге ходил мой отец, когда направлялся на свою фабрику.
Я всматриваюсь в дворец Дителя и вижу, что на его воротах вывешен не флаг семьи Дитель – на них развевается красное знамя с желтыми серпом и молотом и пятиконечной звездой.
– Наверное, тебе надо сюда, Дима. – Я показываю на советский флаг.
Его лицо светлеет.
– Да. Я остановлюсь здесь, а потом отвезу тебя к твоему дому, хорошо?
Меня охватывает паника, сердце колотится еще быстрее.
– Нет! Сначала мне нужно добраться до моего дома.
У него вытягивается лицо.
– Это займет всего несколько минут.
Я подавляю раздражение и уже берусь за ручку двери.
– И до моего дома всего несколько минут.
– Но, Зофья. – Кажется, моя невесть откуда взявшаяся храбрость ошеломила его – она ошеломляет и меня саму.
– Тебе надо идти туда. Уверена, что ты хочешь доложить о своем прибытии старшим офицерам.
«А мой брат, возможно, уже дома, и я не могу ждать. И не хочу встречаться с ним на глазах у других».
– Ты будешь беречь себя, пока меня не будет? – неохотно спрашивает он.
– Я могу записать адрес, и ты сможешь приехать ко мне, когда закончишь свои дела.
В конце концов я уговариваю его. Я не лгала – до моего дома и вправду всего несколько кварталов, а если срезать путь по проулкам, идти придется и того меньше, и именно это мои ноги делают сами – я бегу, бегу по камням, и моя нога, на которой ампутированы пальцы, болит. Я не могу бегать; я уже несколько лет слишком слаба для этого, однако я все-таки бегу, и мое сердце разрывается в груди.
И вот я уже почти на месте. На белой табличке написано название улицы: «МАРЬЯЦКАЯ».
Это короткая улица, в основном состоящая из многоквартирных домов. Наш дом стоит на ее середине, он четырехэтажный и выстроен из розоватого песчаника.
Я тысячу раз репетировала этот момент. Что я сделаю, если на месте окажется наш старый швейцар. Что я буду делать, если там другой швейцар, который не знает меня.
Но у входа никого нет. Никто не останавливает меня, не мешает войти, и я толкаю дубовую входную дверь. В вестибюле все тот же мраморный пол. Та же мерцающая лампочка. «Я дома».
Возле ряда почтовых ящиков я останавливаюсь. Засунув руку в наш ящик, я нащупываю латунный ключ – он приклеен скотчем там, где никто бы его не нащупал, если бы не знал, где искать. Тяжелый фигурный ключ падает в мою ладонь, а скотч рассыпается, превратившись в бурые хлопья.
Может быть, Абек уже дома и ждет меня. Мое сердце трепещет, полное надежды, пока я бегу по лестнице вверх. Огонь в печи. Чистое белье на кроватях.
Едва я дотрагиваюсь до дверной ручки, как дверь открывается.
B
– Абек! – Я вбегаю в прихожую. – Абек? Ты тут?
Прямо передо мной, в гостиной, я вижу мебель, но ее мало, и она не наша. Посреди комнаты расстелен ковер, слишком современный, бабе Розе он был бы не по вкусу. На нем стоят не знакомый мне шезлонг и несколько хилых на вид стульев.
Должно быть, я нахожусь не в той квартире, не на четвертом, а на третьем этаже. Должно быть, я опять все перепутала.
Но нет, отсюда я вижу в середине пола гостиной три круглых пятна от воды. Не могли же они перебраться в нижнюю квартиру. Шесть лет. Я не была в этом доме уже шесть лет. Я не перепутала квартиру. Просто с тех пор, как я покинула ее, собственная ее жизнь шла своим чередом.
Я дома. Я дома. Звук, слетающий с моих уст – это нечто среднее между вскриком и всхлипом.
Воздух здесь остался таким же, каким и был, жарким и душным. Мама всегда говорила, что это неизбежный минус проживания на верхнем этаже. Что это? Неужели я чую едва различимый запах табачного дыма от сигареты, которую тетя Майя всякий раз выкуривала на ночь? Я опускаю взгляд и обнаруживаю, что, сама того не сознавая, сняла обувь. Я не делала этого уже давным-давно. Даже по ночам. Я спала, держа обувь в руках, чтобы ее не украли, чтобы быть готовой бежать. «Это потому, что сегодня четверг. По четвергам мама всегда мыла полы».
Мои ноги не забыли, что нужно разуться, а руки не забыли положить узелок с едой туда, где раньше стоял комод.
– Это я, – не забывает сказать мой голос, и, возможно, в этой квартире мой голос вспомнил, что прежде он был выше. Что он был резче, и в нем звучала уверенность.
Сейчас единственным ответом ему становится эхо.
Сначала комната Абека. Я пытаюсь сосредоточиться, идя к самой маленькой из комнат, находящейся в конце коридора. Мои ступни липнут к натертому мастикой паркету из древесины грецкого ореха – раньше здесь лежала ковровая дорожка, – я толкаю резную дверь. Небесно-голубые стены – немцы не стали менять их цвет. Белая отделка, занавески на окне.
Но это единственное, что мне знакомо. Мебели тут нет. Пропала даже кровать. В углу лежит груда мятого постельного белья, но я не могу сказать, спал ли здесь кто-то в недавнем прошлом, или же белье бросили те, кто украл кровать. Когда я подношу к носу простыню, от нее слегка пахнет плесенью. Стенной шкаф Абека пуст. Нет ни книжек с картинками, ни коллекционных машинок, ни одинокого, случайно зацепившегося за дверцу носка.
Пройдя назад, я захожу в соседнюю комнату – это была спальня моих родителей – затем в комнату бабы Розы, и в каждой пустой комнате чувствую, что моему мозгу хочется разлететься на куски.
Моя комната, та, которую я делила с тетей Майей. Ее стены обшиты панелями из темного дерева – пока дедушка не умер, здесь был его кабинет. Отсюда тоже пропали кровати. Я оглядываю стены – когда-то я наклеила на них рекламные плакаты железнодорожных компаний с изображениями достопримечательностей. Кто-то пытался их соскрести, но я все еще могу различить половину Эйфелевой башни.
Если Абек побывал здесь, он бы оставил мне что-то именно в моей комнате – письмо или какой-то знак. В этом я уверена. Что-то, говорящее: «Я тут был. Подожди меня». И я подбираю валяющееся у плинтуса заплесневелое полотенце, трясу его, затем провожу кончиками пальцев по подоконнику в надежде на то, что в раму засунут листок бумаги.
В моем стенном шкафу висят голые деревянные вешалки, а на верхней полке лежит не знакомый мне мягкий саквояж. Я беру его, переворачиваю, но из него ничего не выпадает. Он пуст, и у него сломана застежка – потертая багажная принадлежность, которую те, кто здесь жил после нас, даже не потрудились забрать с собой.
Они оставили мне хлам. Они не оставили мне ничего. Они не оставили ничего нам с братом. Теперь эта квартира кажется мне одновременно и хорошо знакомой, и чужой. Как что-то может казаться сразу и чрезмерным, и недостаточным?
На полу стенного шкафа стоит деревянный сундук, он прячется в уголке, как будто его поместили сюда нарочно, а не просто оставили второпях. Мое сердцебиение учащается, и я падаю на колени.
Сундук тяжел, он царапает пол. И тут со стороны парадной двери доносится знакомый шум. Там кто-то есть.
– Абек!
Я бегу по коридору обратно и резко останавливаюсь, добежав до прихожей. Перед открытой дверью стоит женщина, тонкая, как тростинка, с половой щеткой наперевес. Увидев меня, она вздрагивает и смотрит поверх моего плеча, словно желая убедиться, что я здесь одна.
– Пани Войцик? – говорю я. Это моя соседка. На ее лице я замечаю морщины, которых не было, когда мы виделись в последний раз, ее волосы поседели. – Пани Войцик, я Зофья. Зофья Ледерман.
Ее глаза моргают, но она не ставит щетку на пол – только чуть-чуть опускает ее. – Зофья?
Я подхожу ближе. Пани Войцик я знала хуже остальных наших соседей по этажу, но сейчас ее вид радует меня едва ли не до слез. Она из прошлого. Единственное полученное мною свидетельство того, что хотя бы часть моей прежней жизни может существовать и теперь.
– Да, это я. А о ком подумали вы?
– Я думала, это бродяги, самовольно вселившиеся в дом.
– Значит, вот кто здесь жил?
– Какое-то время здесь жила приятная немецкая пара, но потом…
– Похоже, они уехали.
– Да, незадолго до того, как все закончилось, а потом здесь бывали только бродяги. Мне приходилось их гонять, поскольку из-за них в доме становилось опасно жить. – Она смотрит на меня, как будто ожидает, что я каким-то образом объясню появление этих бродяг, и, когда оказывается, что я не могу ничего объяснить, вздыхает. – Как бы то ни было, ты вернулась.
– Да, вернулась, – зачем-то повторяю я.
Она ставит щетку сбоку от себя и оглядывается по сторонам, замечая скудную мебель, поломанные стулья.
– Здесь мало что осталось, верно?
– Думаю, бродяги вынесли мебель.
Она пожимает плечами.
– Или сожгли. Здесь бывало холодно.
– Ах, вот оно что, – произношу я, и мы пристально смотрим друг на друга. Я больше не знаю, как мне говорить с моей соседкой. «Как там ваши маки? По-прежнему растут и цветут? Ваши собаки все так же здоровы?» Когда я видела пани Войцик в последний раз, она гуляла с ними по улице, и тут немецкий военный потребовал, чтобы я показала ему свои документы. Он потребовал того же у какого-то мужчины, и этого мужчину схватили за подмышки и увели. «Пани Войцик, у вас на глазах схватили еще много людей? Как вы пережили остальное время войны?»
Пани Войцик, похоже, также не знает, что сказать. После неловкого молчания она кладет руку на дверную ручку и поднимает брови, смущенно прощаясь.
– Подождите, – говорю я. Когда она снова поворачивается ко мне, ее движения кажутся мне усталыми. – Пани Войцик, до меня сюда кто-то приходил? Я имею в виду не бродяг, а человека из моей семьи.
Я не могу заставить себя произнести имя Абека, но мне также не хочется объяснять, почему остальные члены моей семьи больше не вернутся сюда никогда.
Она уверенно качает головой.
– Нет, ты первая. И я узнала тебя с трудом.
– Это точно? Сюда не приходил мой брат?
– Я не видела тут никого из вашей семьи. Если честно, я не думала, что кто-то из вас вернется.
Она снова замолкает, крутя дверную ручку, но так и не переступая порог. Как будто пытается придумать, что еще может мне сказать.
– У нас здесь больше нет мусорщика, – говорит она наконец. – Если тебе надо что-то выбросить, приходится выносить это на улицу и там сжигать. Если не сжигать объедки, до них добираются собаки и крысы.
– Спасибо.
Я вспоминаю свои хорошие манеры и провожаю пани Войцик до лестницы, а потом запираю дверь, чтобы в квартиру больше не смогли войти непрошеные гости.
Мне надо перенастроить себя, заставить мозг перестать опять ходить по кругу. Стены квартиры гудят воспоминаниями о бродягах, которые приходили сюда и жгли мебель моей семьи вместо дров, потому что было холодно, потому что им больше негде было жить, потому что они были бродягами. Поэтому-то они и жгли мебель и поэтому-то стены и гудят.
«Нет. Перестань».
Я возвращаюсь к своей комнате и останавливаюсь в дверях. Я что-то делала, когда пришла пани Войцик. Что же я делала? Пани Войцик подошла к двери, а я в это время… сундук в углу стенного шкафа.
Это сундук для приданого. Полированный клен, на крышке вырезан цветок. Может быть, это сундук тети Майи? У меня осталось какое-то смутное воспоминание о чем-то похожем – тот сундук стоял у нее под кроватью, и он был полон полотенец, скатертей, постельного белья и носовых платков, на которых были вышиты ее инициалы, а рядом оставлено место для инициалов будущего мужа. Замок сундука заржавел, и мне не сразу удается его открыть. Но в конце концов я откидываю крышку, и у меня перехватывает дыхание.
Внутри сундука лежит то, что осталось от моей жизни.
Когда мою семью выгнали из этой квартиры в гетто, нам разрешили взять лишь то, что мы могли унести. Мы смогли взять только практичную одежду и только самую необходимую посуду. И фотографии. Фотографии были так ценны, что мы забрали их, вынув из рамок, так что я знаю – в этом сундуке их нет.
Но остальное лежит здесь. Слои одежды, переложенные папиросной бумагой, то, что мы не могли унести, но не хотели отдавать в чужие руки. Мамино свадебное платье. Платье, которое я надевала на мой тринадцатый день рождения. Все это сохранила «приятная немецкая пара», они наверняка были нацистами. Значит, вот что считается добротой, если ты нацист?
На швейной фабрике «Хромицкий и Ледерман» своими вышивками славилась баба Роза, но иголкой и ниткой неплохо владела и я. Через несколько лет я могла бы и превзойти ее. Большая часть работы выполнялась на швейных машинках, но вышивки мы делали руками. Баба Роза говорила, что благодаря им у наших покупателей появляется такое чувство, будто приобретаемая ими одежда не куплена, а сшита на заказ, такое чувство, будто о них заботятся особо. Хромицкий и Ледерман, аккуратным курсивом вышивали мы.
А когда я шила одежду для моей собственной семьи, мне иногда случалось вышивать на ней что-то особенное, что-то незаметное, спрятанное под этикеткой или внутри шва. Имя Майя, вышитое темно-синей ниткой и строчку из любовного романа, который она не должна была давать мне читать. Дата свадьбы бабушки и дедушки, вышитая на скатерти, которую мы подарили им на юбилей.