Последнюю фразу Толстой опускает (без каких-либо объяснений) и переводит:
"И сказал им Иисус: или вы никогда не читали в писании: тот, что выбросили камень строители, тот и стал державой свода. Держава эта от Бога и удивительна на наш глаз. Поэтому говорю вам: вы лишитесь Царства Бога, и дастся оно тем, которые творят плоды его"(24.525-6).
Смысл притчи, по каноническому тексту Евангелия, в том, что Царство Божие отнимается у евреев и передается христианам. Что, по Толстому, лишь "частное значение", в силу которого утрачивается "глубочайшее значение" притчи. Значение же этой притчи в том, что она разъясняет те условия жизни, в которых человек поставлен на земле.
"Положение людей в мире подобно положению работников в чужом саду. Работать нужно, жить нужно. Хочешь, не хочешь, будешь работать, будешь жить; и будешь жить не для себя, а как ни живи, как ни работай, всё будешь работать на других, как в чужом саду. Если не признаешь хозяина сада, того, кто послал тебя сюда, и не сделаешь того, что он велел, то хозяин прогонит, убьет и пришлет других".
Мысль эта так важна, что Толстой тут же еще раз повторяет ее:
"Севец сеет
*)
*) Припомните ранее высказанное основное положение человеческой жизни у Толстого: "Бог сеет, а человек жнет"(24.328)
"Все земное – чуть ниже продолжает Толстой свою мысль – есть как начало постройки дома, который мы не можем окончить, и значение ее есть только возможность жизни в Боге, которая не уничтожается. Надо пользоваться этой возможностью; в этом одном – жизнь истинная. Хорошо ли, дурно ли это, нравится ли нам это, или не нравится, находим ли это, по нашим понятиям, справедливо или нет, – это все равно, это так, и другого ничего нет"(24.531-2).
Но для того, чтобы "признавать хозяина" и "пользоваться возможностью", надо верить.
Христианство держится на Вере. Ученики просят Христа увеличить в них веру. "Господь сказал: если бы вы имели веру с зерно горчичное и сказали смоковнице сей: исторгнись и пересадись в море, то она послушалась бы вас" (Лк.17;6). Толстой утверждает, что тут неправильно переведено и искажен смысл, что зерно горчичное тут не образ самого малого, а образ Царства Божьего, которое внутри людей.
"Вера, подобная зерну горчичному, есть вера в то, что самое незаметное в вас – жизнь, дух – есть зародыш
*)
*) Отсылаю к "Золотому Зародышу", о котором говорилось выше.
Как же человеку узнать, когда он в Царстве Божьем и достиг несмертной жизни, а когда нет? Тогда, видимо, когда для него наступает «блаженное время», происходит «соприкосновение» с высшей жизнью, и он в самом себе постигает жизнь настоящую.
"Никто не может знать, когда и где случится это с человеком. И показать и доказать этого нельзя. Одно, что вы можете знать, это то, когда это совершится в вас, вы почувствуете в себе жизнь настоящую"(24.568).
Конечно, при особом на то желании любой – сам или с помощью опытных помощников, мастеров по этому делу – способен уверовать, что он чувствует в себе "жизнь настоящую". Однако результат работы, ее итог или ее цель, никогда не были для Толстого критерием исполнения учения. Основной пафос учения Толстого – процесс достижения, само движение к цели, подъем, произведенная внутренняя работа. Главное не в том, что "показать и доказать этого нельзя", а в том, что "никто не может знать, когда и где случится это с человеком", что произойдет это "всегда и никогда"(24.557) – и потому каждый всегда, в любой момент времени должен бодрствовать, как сторож, и, как девы со светильниками, всегда быть в готовности встретить "жениха".
Не ждать, а искать, стремиться, работать. В Евангельском стихе: "Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам" (Лк.11;9) поставлено ударение на результате действия, на том, что "будет дано", что "найдете", что "отворят вам". В толстовском переводе этого стиха: "Просите, и дастся вам; кто ищет, тот найдет, кто стучит, тому отворят"(24.545), ударение сделано на необходимости действия самого по себе, на том, кто просит, ищет, стучит.
Теоретически "спасение человека в нем самом, в его сыновности Богу"(24.624). Практически спасение человека – в его руках. "Нельзя же ожидать, чтобы Бог дал вам духа, спасающего от смерти, когда вы и не ищете, не просите Его"(24.568). Спасение – не вопрос Богословского рассуждения, а практический вопрос дел жизни каждого человека. Смысл ответа Иисуса на обращенный к нему вопрос о том, многие ли люди спасутся (Лк.13;23-27), Толстой разъясняет так:
"Для сына человеческого нет ни места, ни времени, и потому ни много, ни мало. Во всех брошено семя… Не рассуждать нужно о том, кто и как спасется, а нужно работать, биться, силою входить в двери, потому что те, кто будет рассуждать, те не войдут. Было время входить (то есть время земной жизни. – И. М.) – не вошел, дверь затворилась. И никакие рассуждения помочь не могут. Не рассуждать надо, а делать
*)
*) Это общий принцип, по смыслу совпадающий с любимым Толстым правилом: "Делай что должно, пусть будет". "Рассуждения" тут понимаются в самом широком смысле: "Если я буду соображать, что мне опасно или не опасно, буду думать о том, что в плотской жизни выйдет для меня из моего поступка, то я уйду от света во тьму, и тогда только я погибну, потому что кто ходит при свете, тот не спотыкается… То, что выходит разумным по нашим плотским соображениям, только это и есть тьма"(24.608-9). Вот так!
И окончательный вывод:
"Люди все разделяются тем, как они служат Сыну человеческому. И своими делами они разделяются надвое, как делят в стаде овец и козлов. Одни будут живы, другие погибнут. Те, которые служили Сыну человеческому, те и получат то, что принадлежало им от начала мира – жизнь, ту, которую они сохранили. Сохранили же они жизнь тем, что служили Сыну человеческому: голодного кормили, голого одевали, странника принимали, заключенного посещали. Они жили Сыном человеческим, чувствовали, что он один во всех людях, и потому любили его. Он один во всех. Те же, кто не жили Сыном человеческим, те не служили ему, не понимали, что он один во всех, и потому не соединялись с ним и потеряли жизнь в нем и погибли"(24.570).
Греческое слово, которое в тексте Евангелия переводится как "воскресение" в смысле оживления после смерти и повторного земного существования, Толстой везде переводит либо словом "пробуждение", либо словом "восстановление". Например, слова: "А о воскресении мертвых, не читали ли вы реченного вам Богом: Я Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова? Бог не есть Бог мертвых, но живых. Ибо у Него все живы" (Мф.22;31-32, Лк.20;38) Толстой переводит: "О мертвых же, что они пробуждаются, разве не читали слово Бога к вам? Он сказал: Я Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова. Бог не есть Бог мертвых, а Бог живых. Потому что Ему все живы"(24.612-13).
Другое место: "А сподобившиеся достигнуть того века и воскресения из мертвых ни женятся, ни замуж не выходят, и умереть уже не могут, ибо они равны ангелам и суть сыны Божьи, будучи сынами воскресения" (Лк.20:35-37). Перевод Толстого: "Те же, которые сделаются достойными той жизни и восстановления к жизни от смерти, не женятся и замуж не выходят, потому что они и умирать уже не могут, потому что они делаются волей Божией, делаются сынами Бога и сынами восстановления"(24.611).
Человек "мертвый", то есть живущей смертной жизнью, обладает своей волей, самоволием животной личности. Человек "живой", то есть живущей истинной (несмертной) жизнью, вместо вольности своей животной личности устанавливает своей волю Бога – и сам делается волей Бога. Впоследствии Толстой пользовался и понятием "воскресения", но всегда понимал его "как пробуждение жизни истинной в жизни плотской и соединение ее с Богом". То есть как духовное рождение.
"Для Бога нет времени, и потому, соединяясь с Богом, человек уходит от времени, следовательно, от смерти. Если умерший Авраам соединился с Богом, то он и остался с Богом. И если есть Бог, – то есть и Авраам. И если Иисус, как он сказал в беседе Евангелия от Иоанна гл.10, соединился с Богом, то он мог сказать, что прежде, чем был Авраам, он есть"(24.617).
*)Е.А. Торчинов. Религии мира. Опыт запредельного. СПб. Центр "Петербургское востоковедение", 1997г., с.312-13
13 (20)
Теперь, зная религиозные мысли Льва Толстого, мы сможем по-новому взглянуть на знакомый текст его рассказа о жизни и смерти Ивана Ильича. При таком чтении рассказа Толстого во всем видно намерение, которое автор и не скрывает, но это почему-то не мешает, не портит общение с писателем.
Толстой пишет о повседневной жизни так, что сквозь ее суетность проступает ее сокрытая существенность, и вся она обретает высоту и серьезность, которую человек обычно не ощущает в ней. С нами говорят о самом серьезном и мучительном, что есть в человеческой жизни, и говорят так, таким голосом, который не оставляет сомнений в праве писателя говорить с людьми об этом предмете. Толстой просто, легко и как бы без усилий раскладывает жизнь, которой мы все живем, и смерть, которой мы умираем. Это участь каждого в жизни, участь человека как такового. И как герой рассказа Толстого ощущал, что "что-то страшное, новое и такое значительное, чего значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичом, совершалось в нем", так и мы, читая, сознаем, что при нас совершается что-то новое и такое значительное, чего значительнее нет в человеческой жизни. Вот что так завораживает всех нас, читателей рассказа Льва Толстого.
Впрочем, тут не обошлось без некоторого рода аберрации читательского взгляда. Толстой пишет не только и не столько о том, что всегда бывает, с чем нельзя смириться и нельзя не смириться – о смерти в результате прожитой жизни, а о том, что должно быть с человеком по его учению – о восстановлении истинной жизни в смерти. Толстовский рассказ "Смерть Ивана Ильича" точнее было бы назвать "Восстановление (жизни) Ивана Ильича". И если Толстой назвал: "Смерть Ивана Ильича", то потому, что в рассказе речь идет о том, как Иван Ильич умирал и не умер, о том, как не стало смерти Ивана Ильича. Первые наброски к рассказу были сделаны Толстым как раз в то время, когда он завершал работу над "Соединением и переводом четырех Евангелий". Завершил же рассказ Толстой тогда, когда готовился работать над трактатом "О жизни", который первоначально и назывался "О жизни и смерти".
Иван Ильич у Толстого воскресает из мертвых. Иван Ильич постоянно искал в жизни легкости, приятности и приличия, но вдруг объявились смертные страдания, и он нежданно нашел в смерти жизнь.
Рассказ недаром начинается с того, как людьми встречена смерть героя. Все было "как всегда", и это всегдашнее течение "смертной" жизни состояло в полном несоответствии с тем, что произошло в последние мгновения жизни с Иваном Ильичом, и что никто из людей не заметил.
Уже на первых порах болезнь Ивана Ильича привела к тому, что и он, и его жена, и их дочь стали жалеть самих себя. Чувство жалости особенно нагружено Толстым в рассказе. Вследствие лжи остающихся жить "мучительнее всего было для Ивана Ильича то, что никто не жалел его так, как ему хотелось, чтобы его жалели". Один сын Вася "понимал и жалел" его. Да еще Герасим "жалел исчахшего слабого барина". Жалеть себя для Толстого – признак закостенения человека в животной личности. Жалеть другого для Толстого – пробуждение жизни Сына человеческого в человеке.
Ивану Ильичу казалось, что свет жизни уходит от него и наступает мрак. Смерть все больше и больше завладевала им. Дошло до того, что от тоски и мучений Иван Ильич звал смерть, но спохватился.
"Все то же и то же, все эти бесконечные дни и ночи. Хоть бы скорее. Что скорее? Смерть, мрак. Нет, нет. Всё лучше смерти!"
Вошла жена и целует мужа. "И прикосновение ее заставляет его страдать от прилива ненависти к ней". Вошла дочь – "сильная, здоровая, очевидно влюбленная и негодующая на болезнь, страдания и смерть, мешающие ее счастью", – и вид полуобнаженного молодого тела дочери заставил его страдать.
Такова экспозиция того, что происходит в рассказе.
Как-то раз, еще за месяц до смерти, Иван Ильич находился в мучительном забытьи.
"Ему казалось, что его с болью суют куда-то в узкий черный мешок и глубокий, и все дальше просовывают и не могут просунуть. И это ужасное для него дело совершается со страданием. И он боится и хочет провалиться туда, и борется, и помогает. И вот вдруг он оборвался и упал, и очнулся". Исхудалые ноги в чулках на плечах Герасима и та же боль. "Ему стало жалко себя". Он "не стал больше удерживаться и заплакал, как дитя. Он плакал о беспомощности своей, о своем ужасном одиночестве, о жестокости людей, о жестокости Бога, об отсутствии Бога. "Зачем Ты все это сделал? Зачем привел меня сюда? За что, за что так ужасно мучаешь меня?…" Он и не ждал ответа и плакал о том, что нет и не может быть ответа. Боль поднялась опять, но он не шевелился, не звал. Он говорил себе: "Ну еще, ну бей! Но за что? Что я сделал Тебе, за что?"
Потом он затих, перестал не только плакать, перестал дышать и весь стал внимание: как будто он прислушивался не к голосу, говорящему звуками, но к голосу души, к ходу мыслей, поднимавшемуся в нем".
Иван Ильич услышал голос своей души, голос Бога своего, Сына человеческого, своей высшей души, которая вступила в диалог с его животной личностью.
"– Чего тебе нужно? – было первое ясное, могущее быть выражено словами понятие, которое он услышал. – Что тебе нужно? Чего тебе нужно? – повторил он себе. – Чего? – Не страдать. Жить, – ответил он.
И опять он весь предался вниманию, такому напряженному, что даже боль не развлекала его.
– Жить? Как жить? – спросил голос души.
– Да, жить, как я жил прежде: хорошо, приятно.
– Как ты жил прежде, хорошо и приятно? – спросил голос. И он стал перебирать в воображении лучшие минуты своей приятной жизни. Но – странное дело – все эти лучшие минуты своей приятной жизни казались теперь совсем не тем, чем казались они тогда".
Так что же: вся жизнь – бессмыслица? Тут что-то не так:
"Если точно она так бессмысленна и гадка была, так зачем же умирать и умирать страдая?" И Толстой дает ему верный ответ:
"Может быть, я жил не так как должно?" приходило ему в голову. "Но как же не так, когда я делал все, как следует?" говорил он себе и тотчас же отгонял от себя это единственное разрешение всей загадки жизни и смерти как что-то совершенно невозможное".
За три дня до смерти Иван Ильич понял, что совсем пришел конец.
«Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в черном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках палача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал, что, не смотря на все усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что ужасало его. Он чувствовал, что мучение его и в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще более в том, что не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешало признание того, что жизнь его была хорошая. Это-то оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперед и больше всего мучило его».
Но какая-то невидимая сила заставила его хоть в последнюю минуту сделать работу жизни, признать то, что он не желал признавать – что «все то, чем ты жил и живешь, есть ложь, обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть». За час до смерти он все-таки признал это, и «там, в конце дыры, засветилось что-то. С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее направление".
На последних страницах рассказа Толстой постоянно подчеркивает необходимость отречения от себя в прожитой жизни, самоотречение от того, чем и как всю жизнь жила животная личность, признание того, что вся прошлая жизнь – неистинная, смертная жизнь – "не то". Если такое отречение от жизни животной личности происходит свободно, то это означает перенос ударения сознания жизни на высшую душу, восстановление единого во всех людях Сына человеческого.