– И круг восхитительным образом замкнется, – заявил Офир. – Я даже не стану его предупреждать, что приеду, пусть это будет для него сюрпризом. Отличная идея, тебе не кажется?
– Без сомнения, – согласился я.
Меня изумляло, что попытки сближения всегда исходят от Офира, но меня трогал его наивный энтузиазм. Я желал ему успеха.
– Посмотрел бы ты на моего отца, когда он увидел меня с самолетом! – взволнованно сообщил мне Офир по телефону в субботу вечером.
– Он удивился?
– Он был потрясен.
– А потом?
– Что потом?
– Ну, с самолетами?
– Э-э… понимаешь… Мой самолет слегка задел его, а он стоил десять тысяч шекелей. И оба упали. Отец сказал, что мне, пожалуй, лучше уйти. И что обломки он соберет без моей помощи. Но, честное слово, когда он меня увидел… у него было такое лицо… Он сказал, что ценит мой поступок. Очень высоко ценит. Короче, сегодня утром у меня родилась идея. Просто гениальная. Напротив его заправки открыли новую, и она переманивает его клиентов. Классическая проблема, которая решается средствами рекламы. Я поговорил с нашими дизайнерами, и они согласились сделать все бесплатно. Говорю тебе, ровно через месяц я организую ему такую кампанию, что он не только вернет себе старых клиентов, но и привлечет новых!
Офир полтора месяца корпел над этим проектом, придумал неотразимые по силе воздействия наклейки, плакаты, листовки и баннеры, но за день до официальной презентации…
У отца ужасно разболелась нижняя челюсть, и он попросил секретаршу записать его к стоматологу, а через час рухнул на ковер в своем кабинете и умер.
Инфаркт.
– Будь у него подписка на «Телемед», может, мы бы его спасли, – шепнул мне Амихай на похоронах.
Офиру оставалось лишь скользить игрушечным самолетиком над пропастью, всегда зиявшей между ним и отцом, и мучиться неразрешимыми вопросами: мог бы он с помощью гениальной рекламной кампании добиться успеха там, где потерпели крах все его предыдущие попытки, и почему вообще, черт возьми, он был должен готовить эту кампанию, почему отец не любил его просто так?
* * *
Когда я приехал в больницу к Офиру, остальные уже сидели у дверей его палаты.
Черчилль, Амихай с огромным магнитофоном в руках, печальная Илана и парень из рекламного агентства, разговаривавший по мобильному.
В воздухе пахло куриным супом. По телевизору, включенному на первый канал, мужик в белом фартуке объяснял, как готовить говяжьи фрикадельки в соусе терияки.
Мои ноги вросли в пол. Я не мог двинуться ни вперед, ни назад. При виде друзей меня захлестнула теплая волна счастья, но одновременно к горлу подступила горечь от копившейся полгода обиды и охватило инстинктивное отвращение к Черчиллю.
Инициативу взял на себя Амихай, который подошел ко мне вместе со своим магнитофоном. Черчилль держался сзади, на безопасном расстоянии.
– С ним в палате мать, – объяснил Амихай. – Когда она выйдет, впустят нас.
– Как он? – спросил я, стараясь смотреть только на Амихая.
– Похоже, жить будет, – ответил он.
– А как… В смысле, что за нервный срыв с ним случился?
– Два месяца назад ему предложили повышение по службе. Топ-менеджерскую должность. Он к ней не рвался. Несколько раз говорил нам, что не хочет никем руководить. Что после семи лет работы в восьми разных агентствах пришел к выводу, что реклама только манипулирует людьми, заставляя их покупать ненужные им вещи, и, если он сам не верит в важность своей работы, как он может убеждать в этом других?
– Понятно, – сказал я, глуша в душе разочарование от того, что не участвовал в этих разговорах. – А что было дальше?
– А дальше начались странности, – сказал Амихай, щелкая кнопками магнитофона. – Две недели он выедал нам мозг рассказами о «манипуляции», а потом позвонил Черчиллю и сказал: «Ну все, чувак, поздравь меня».
– Я, конечно, сказал «Поздравляю», – наконец вступил Черчилль, избегая смотреть мне в глаза, – но было бы неплохо, если бы я знал, с чем именно. И тут он гордо заявляет: «Ты разговариваешь с новым креативным директором „Шерацки-Шидлацки“».
– Ну и ну! – удивился я.
Черчилль с Амихаем кивнули.
– Погодите, но что же все-таки с этим нервным срывом? И вообще, что это такое – нервный срыв?
– На профессиональном жаргоне это называется «психотическим эпизодом», – вступила печальная Илана. – Почти пятьдесят процентов мужчин в Соединенных Штатах хотя бы раз в жизни переживали нервный срыв. Кроме того, следует помнить, что огромное число мужчин никому не сообщают о том, что у них был срыв.
– Это ведь твоя специальность? – повернулся я к ней.
У Иланы загорелись глаза. Щеки раскраснелись. Мне показалось, даже грудь слегка приподнялась.
– Вам должно быть известно, – спокойно и авторитетно сказала она, – что в последнее время Офир находился в состоянии сильного стресса. С учетом эмоциональной нестабильности, корни которой тянутся из детства, подобный исход был практически предопределен.
– Конечно, – согласились мы.
Я заметил, что Черчилль набрал в грудь воздуха, намереваясь ей возразить, и я заранее догадывался, что именно он скажет: «Каждый мелкий преступник оправдывает свои правонарушения жестоким обращением в детстве, и этот детерминизм – последнее прибежище негодяя. Но возьмите пример Австралии, которая была заселена каторжниками и детьми каторжников. Так вот, вопреки предположениям, основанным на детерминистской гипотезе, уровень преступности там один из самых низких в мире…»
Но он проглотил свою тираду.
– Есть и хорошая новость, – продолжила Илана. – В большинстве случаев нескольких дней покоя достаточно для того, чтобы последствия нервного срыва, аналогичного тому, который пережил Офир, исчезли без следа. Не вижу причин, почему бы с ним произошло по-другому.
Из палаты вышла мать Офира. Она направилась прямо ко мне, минуя остальных. Она много лет проработала администратором в больнице, но год назад решила пойти на курсы менеджмента. Ее нынешний спутник жизни активно ее отговаривал, с насмешкой повторяя, что бессмысленно в ее возрасте начинать осваивать новую профессию и что в любом случае она потом не найдет себе работу. Но она не сдалась, даже когда выяснила, что единственные курсы, на которые она могла записаться, набирают группу в одном из далеких кибуцев. По просьбе Офира я помог ей сориентироваться в лабиринте академической бюрократии, и с тех пор она питала ко мне особую приязнь.
– Как хорошо, что вы пришли, – сказала она.
– Мы за него беспокоимся, – ответил я («быстро же ты вернулся к этому мы!» – мелькнуло у меня).
– Идите к нему. Он вас ждет.
* * *
Офир лежал на койке, белый, как одиннадцатиметровая отметка. Из-под одеяла торчали его ступни, плоские и длинные, как ласты. Светлые кудри, из-за которых девчонки считали его жителем мошава и наследником фермы, доставшейся его родителям от их предков, прилипли к голове. На его лице застыла незнакомая мне печаль.
Я наклонился его обнять. В последний раз он прижимался ко мне так, что кололись кости, на похоронах своего отца.
– Ну я и развалина! – сказал он, когда я его отпустил.
– Есть немного, – улыбнулся я.
– Что-то во мне поломалось. Что-то существенное поломалось к хренам.
– Не дури! – сказал Амихай.
– Не гони! – подхватил Черчилль.
– У каждого из нас свой изъян, – сказал я. – Просто потому, что все мы люди, все мы человеки.
– Я соскучился по твоим перлам, – устало улыбнулся мне Офир.
– Я тоже по тебе скучал.
– Знаешь, – шепнул он мне, – ты малость перебрал. Ты правильно на нас разозлился. Но не на полгода же?
Я кивнул, соглашаясь.
– Жалко, очень жалко, что ты перестал ценить то, что имеешь, – продолжал упрекать меня Офир, и складывалось впечатление, что он относит эти слова и к себе. – Нет, правда жалко, потому что ты даже себе не представляешь… – И, не допев до конца свой знаменитый припев, он уснул.
Нет ничего удивительного в том, что чужие разглагольствования действуют на людей усыпляюще. Однажды я и сам задремал во время инструктажа на тему «Параллельная работа», проводимого командиром нашего соединения, из-за чего был немедленно отчислен с офицерских курсов. Это поставило крест на блестящей военной карьере, которую мне пророчил отец – правда, только он один. Но я в жизни не видел, чтобы человек отрубился посреди собственной речи, не успев закрыть рта.
Медсестра, высокая и тощая, как пробирка, объяснила, что у Офира упадок сил. И что сейчас он больше всего нуждается в отдыхе.
Амихай поставил магнитофон на тумбочку и спросил, можно ли включить для Офира одну запись.
– Не думаю, что это разумно, – сказала медсестра, бросив на магнитофон враждебный взгляд.
– Ну почему же? – возразил Амихай. – Мы специально принесли эту запись, чтобы его подбодрить.
– Извините, но нет. Это против больничных правил.
Амихай со скорбным видом убрал магнитофон. (Возможно, именно в этот день семя, из которого проросло то, что двумя годами позже прославило его на весь Израиль, упало в благодатную почву. Возможно…)
Но на лицах печальной Иланы и Черчилля читалось огромное облегчение.
Только потом, в кафе на нижнем этаже больницы, они объяснили мне, от чего нас спасла медсестра. Амихай нашел у себя на антресолях старую коробку, в которой хранилась кассета с записью песенки, сочиненной Офиром на мотив Big in Japan и посвященной нашему учителю химии. Мы спели ее на выпускном. Амихай хотел, чтобы сейчас мы выстроились возле койки Офира и исполнили ее еще раз («Что там в колбочке, Шимон, /Коньячок или не он? /Ой, там неон /И на блюдечке лимон!»).
– Мы сделаем это, как только его выпишут, – сказал я (присутствие печальной Иланы помешало мне поднять его на смех).
Через две недели мне позвонил Амихай. Офира выписали. В четверг мы вчетвером встречаемся и смотрим матч с участием «Маккаби». А, да, он послал мне на электронную почту текст песни «Что там в колбочке, Шимон» – на случай, если я забыл слова. Желательно, чтобы до того я пару раз ее спел. Чтобы мы не оконфузились.
Мы не оконфузились.
Потому что в четверг мы ничего не пели.
Во вторник Офир подал заявление об уходе, забрал из банка все деньги, которые скопил за семь лет работы в рекламе, купил билет на самолет, одолжил у Черчилля большой рюкзак и забронировал номер в хостеле на первую ночь.
В терминале аэропорта в Лоде он рассматривал рекламные плакаты, оценивая их качество.
В терминале Аммана он смотрел на них уже меньше.
В терминале Дели не обратил на них никакого внимания.
Все это он взволнованно рассказал нам по телефону.
– С другой стороны, – говорил он, – в Индии полно обкуренных израильтян. И воняет навозом. И горелым маслом. А шум! Вы даже себе не представляете, до чего здесь шумно! Вот, послушайте! – Он повернул телефон в сторону улицы.
Через океан до нас донесся рев мотоцикла.
– Слышали? Но это еще что. Вы бы послушали коров! А еще они держат маленьких детей в глиняных горшках, представляете? Специально держат их в горшках, чтобы у них деформировались кости, а потом отправляют их попрошайничать. Ну не ужас?
– Ужас.
– Убейте меня, но во всем этом не больше духовности, чем в поносе, – с возмущением сказал Офир и добавил, что, если и дальше будет то же самое, он переедет на острова, в Таиланд. Или вернется домой. Он еще не решил. Но пока для него важно поддерживать с нами связь. Потому что ближе нас у него никого нет. Он пообещал звонить каждый первый четверг месяца, как только закончится матч с участием «Маккаби». И хорошо бы мы все трое были вместе и ждали его звонка.
Мы с Черчиллем были уверены, что он не позвонит. В путешествии трудно придерживаться строгого графика. Особенно в Индии. Но Амихай настоял, что мы должны дать мальчику шанс. И в первый четверг следующего месяца мы собрались вместе и посмотрели игру. Ровно через десять минут раздался звонок.
Так родился ритуал, который мы соблюдали почти целый год. Каждый первый четверг месяца мы собирались и смотрели на игру «Маккаби». Амихай специально для меня покупал холодный персиковый чай, Черчилль по дороге заезжал в магазин и привозил гору арахиса, миндаля и семечек, а я приносил бутылку ликера (один студент, чья семья владела фирмой по импорту алкоголя, платил мне за переводы натурой). Мы обходились без травки, потому что обычно ее добывал Офир, и после его отъезда никто не брал на себя этот труд. К тому же Амихаю надоело ругаться с печальной Иланой из-за тошнотворного, как она выражалась, запаха, который мы оставляли после себя в доме. Лично мне не нравилось, что курение косяка из запрещенного действа превратилось чуть ли не в обязаловку. Что до Черчилля, то он, хоть ни за что бы в этом не признался, вздохнул с облегчением. Каждый раз, когда мы пускали по кругу косячок, он разрывался между желанием затянуться и постоянным страхом, что сейчас к нам ворвется полиция, застукает нас за нарушением закона и положит конец его многообещающей юридической карьере.
Пока шел матч, мы разделились на три лагеря: Амихай болел за «Маккаби», потому что «они представляют нашу страну в Европе», Черчилль – за их соперников, потому что «„Маккаби“ – клуб-монополист, на который надо жаловаться в соответствующую комиссию»; я сохранял нейтралитет. В отличие от футбола баскетбол всегда казался мне слишком организованной, слишком вежливой, слишком похожей на меня игрой и никогда не будил во мне сильных чувств. Поэтому я спокойно пил свой чай, подливал остальным ликер и ждал окончания трансляции. И звонка Офира. Амихай заранее приобрел телефон с динамиком, чтобы все могли говорить одновременно, а главное – слышать Офира, который испытывал острую потребность выговориться, рассказать обо всем, что он пережил, иначе у него возникали сомнения, что «все это было на самом деле»; его не волновало, что каждый звонок обходится в целое состояние, потому что «зря, что ли, он семь лет батрачил в рекламе, если не может потратить собственные деньги».
Так, звонок за звонком, месяц за месяцем, мы наблюдали, как он меняется.
Странная вещь. Когда твой друг рядом с тобой, когда ты видишь его каждый день, происходящие с ним изменения настолько незначительны, что ты их не замечаешь. Но когда он далеко…
Началось с того, что он стал говорить медленнее. Как будто каждое произнесенное им слово обладало глубоким смыслом, требовавшим долгого раздумья (это не считая технической задержки при прохождении сигнала, что иногда приводило к сумбуру. Офир после каждого слова делал паузу, и мы, уверенные, что он договорил, ему отвечали, но наши реплики доносились до него с опозданием, смешивались с его собственными последними словами, которые до нас тоже доходили с опозданием).
Затем он все чаще стал говорить о природе. Рассказал, что провел два дня на берегу озера в долине Парвати, созерцая цветок лотоса. «Только приблизившись к природе, – утверждал он, – ты способен ощутить подлинные вибрации мира и вступить с ним в общение. В Хайфе у нас хотя бы была гора Кармель, было море. С тех пор как мы переехали в Тель-Авив, мы потеряли связь с землей. С воздухом. С деревьями. Но подобное отдаление от природы противно нашему естеству». По его мнению, в больших городах было что-то нездоровое. Постоянный фоновый шум, который мешает нам слышать собственный внутренний голос.
– Брось, Офир, – не выдержал Черчилль. – Города отвечают потребности людей собираться вместе. Кроме того, если город так плох, почему он процветает?
Я был согласен с Черчиллем, тем не менее, вроде бы без всякой связи со звонком Офира, в следующий Шаббат мы отправились в поход на Кармель. Мы прошли берегом речки Келах до каменного моста, а на обратном пути завернули в парк «Маленькая Швейцария», где не были уже много лет. На подошвы наших ботинок налипла грязь и сосновая хвоя; мы сочиняли легенды о происхождении слова ktalav, которое обозначает земляничное дерево; мы дышали ароматами сосны и дуба и не без удивления убеждались, что осень – это не только набор звуков, но и время года.