В тот же день мы свалили с хазы-чумазы.
Через неделю Недобрый переехал в собственную квартиру в одном квартале в Уэмбли, со своим маленьким сыном и дочерью. Говорит мне, он выиграл попечительство над ними, но деталей не рассказывает. Я помогаю им переехать, перетаскиваю стулья и картонные коробки с хаты его мамы, разгружаю машину. Летняя жара липнет к коже так, что хочется содрать ее, но боишься, что будет больно. Недобрый говорит, можешь тут ночевать, когда захочешь, Снупз.
Как-то вечером мы оттягиваемся у него в гостиной, дуем шмаль и чеканим рэп под музыку. Перед этим мы говорили о Тупаке и других рэперах, умерших молодыми, и Недобрый говорил, что это списывают на аварию, или передоз, или разборки, но на самом деле это все мутят иллюминаты. Они его убили, говорит Недобрый, принесли, блядь, в жертву, ага, они хотят поставить нас на колени всякий раз, как мы набираем силу. А затем он мне рассказывает, что черные люди – это боги, упавшие на Землю, и от воды в атмосфере Земли их зеленая кожа поржавела, и что все это началось в Древнем Египте, Кемете, где эфирные оптики – эфиопы из учебников истории – построили пирамиды. Затем из своих пещер выползли арийцы и украли все наше дерьмо, говорит он. Я говорю, что в курсе, уже слышал.
Он говорит, хочу тебе кое-что показать. Выходит из комнаты и возвращается, держа в перчатках синий целлофановый пакет с чем-то тяжелым. Надень перчатки, говорит он. И вынимает черный «Узи» МАК‐10 и дает мне. «Узи» такой тяжелый, что оттягивает мне запястье, типа, я даже не могу держать его ровно одной рукой. Это тебе не кино, где он кажется совсем легким, то есть, «Узи» МАК‐10 – это же реальный автомат, сплошь цельнометаллический и с длинной обоймой, торчащей из рукоятки. Скажу честно, едва я взял его в руки, я ощутил мощь, типа, хочу спустить курок и скосить кого-нибудь, чисто чтобы прочувствовать эту силу. Недобрый улыбается, пока я навожу «Узи» по комнате, а затем говорит, что будет рассказывать мне, как правильно ковать железо.
Я отдаю ему «Узи», и он убирает его обратно в пакет. И тут в дверь стучит его дочка и говорит, папа, так что Недобрый сует пакет под стол и подходит к двери, стягивая перчатки. Он говорит, чо те, принцесса, открывая дверь и подхватывая ее на руки. Она трет глаза, смотрит на меня, хмурится и быстро отворачивается, обнимая Недоброго за шею, и розовые заколки-бабочки на концах ее косичек задевают его по зубам, когда он говорит, хочешь попить, принцесса? Девочка качает головой и прячется у него на груди. Он начинает плавно покачивать ее, а сам смотрит на меня и говорит, даже не думай ковать железо в тачке, записанной на тебя или как-то с тобой связанной. Лично я за мотики, птушта на них можно по-всякому вилять по лондонским улицам, переулкам, тротуарам и так далее, а если ты в коне, всегда рискуешь застрять в какой-нибудь пробке. Всегда сжигай рабочую технику, тока в таком месте, где огонь не видно. Погодь, отнесу ее назад, в кровать, говорит он и выходит из комнаты. Я смотрю в окно и вижу, как белый серп луны медленно опускается в дрейфующую темноту.
Недобрый заходит в комнату, натягивая перчатки. Подбирает пакет с «Узи». Когда избавился от рабочей техники, идешь на хазу, где занычены новые шмотки и бензин. Сжигаешь все, что было на тебе, когда ковал железо. Насрать, если даже на тебе любимые мульки. Достанешь новые. Сжигай все, даже носки с трусами. Не, серьезно, старик, слушай, что говорю. До того, как надеть новые шмотки, вымойся бензином, не забудь промыть пальцем все складки в ушах, ноздри тоже и волосы. Надо смыть все следы пороха. Когда будешь дома, клади новую одежду в стирку и прими долгий душ, выскреби несколько раз все тело, и никому ни слова о деле. После этого он уходит из комнаты, и меня обнимает одиночество ночи. Я засыпаю на диване, весь в поту от жары, а руку мне оттягивает призрачный «Узи».
За неделю до того, как мне идти в универ, мы с Недобрым разругались, поскольку он задолжал мне девять сотен с тех пор, как мы толкали дурь. Прошло почти две недели, а он мне не скинул никакой лавэ. В итоге я ему набираю и выхожу из себя, и говорю, каким надо быть понторезом, чтобы не наскрести девять сотен, у тебя же двое мелких, которых ты кормишь и одеваешь, типа, как ты вообще их содержишь? Он заводится и говорит, знаешь что, забудь про деньги, ничего ты не получишь, и лучше мне не попадайся, у меня для тебя большой МАК. Конечно, он знает, что у меня тоже ствол, знает, что ему меня просто так не прижать. Я говорю, значит, у тебя для меня большой МАК? Не забывай, я знаю, где ты живешь, старик, говорю я и слышу момент колебания, словно оглушительную тишину. Затем он говорит, ты спятил, Снупз, я с тебя шкуру спущу.
Значит, у тебя для меня большой МАК, да? Больше ни слова, и я кладу трубку.
Ствол уже был при мне. В один из тех дней я решил забрать его к себе, засунув в тугие джинсы, одетые под свободные треники, чтобы ничего не выпирало. Яйца реально вспотели. Не та погода для такого дерьма. Глушитель я оставил у мамы на хате, завернутый в футболку, в обувной коробке, где держал лавэ. Я набираю своему корефану, Уколу, с которым мы дружбаны с тринадцати лет, когда ходили в дом творчества на Хэрроу-роуд, и он вечно что-то мутит, но так шифруется, что ни его девушка, ни родаки ни за что не прочухают. Укол берет трубку, и я говорю, братан, я хочу скосить одного мракобеса, и рассказываю, что случилось, и он говорит, давай наедем на этого брателлу, ствол у тебя есть? Я говорю, ага, и он говорит, давай пересечемся в Паддингтоне через пятнадцать минут. Когда я туда прихожу, он ждет меня на мотоцикле, с двумя шлемами, и мы начинаем перетирать, как это сделаем.
Но что-то меня останавливает от убийства Недоброго. Я начинаю вспоминать, что он мне рассказывал о том, как ковать железо, чтобы все сошло с рук. Начинаю освежать все правила, которым он меня учил, шаг за шагом и понимаю, что запутался. Укол протягивает мне шлем, но у меня в уме крутится, черт, я не смогу, слишком стремно, что, если одно, что, если другое, или сегодня просто не тот день, и тут же вспыхивает мысль, может, ты не готов к убийству, и вспоминается дочка Недоброго с ее заколками-бабочками, и я тут же ее отгоняю и смотрю в пустоту широко открытыми глазами, а затем слышу, как Укол говорит, эй, Снупз, ты чего, хочешь это сделать или что? И тогда я думаю, ну, нет, не так, не сегодня. Я не готов сесть за убийство за девять сотен, пусть даже очень хочу выпилить Недоброго, особенно после того, как мы с ним так сдружились, а потом за один разговор стали врагами. Мракобес ебучий.
Первогодки
Универ – это показ мод. Особенно для первогодок. У Капо куртка «Айсберг» с Даффи Даком. У меня новенькая куртка «Авирекс», черная кожа. Брателлы подровняли стрижки. Цыпочки пахнут шампунями и увлажнителями. Все, похоже, накупили себе мульки за неделю до универа и ходят таким размеренным шагом, чтобы не морщить обувь. Особенно кроссовки «Найк ВВС». Мусульманочки в чистеньких платочках, глаза с томной подводкой, очень эффектной. Белые люди не из Лондона, которым не терпится съесть свой первый комплексный обед Идеально Жареная Курица в Майл-энде. Какие-то ушлепки тырят книжки из книжного в универе, засунув под длинное мешковатое пальто, а потом впаривают за гроши студентам снаружи. Кузен Капо, Бликс, второкурсник, так что нам уже есть с кем тусить. Он нам показывает, куда можно сходить, выкурить косяк, вдоль канала, за одной студенческой общагой. Знакомство с учебным курсом, с лекциями, со студентами. Капо получает квартиру с Бликсом неподалеку от универа. Иногда я у них ночую. На учебу я настроен серьезно. Не собираюсь прогуливать лекции, забивать на задания. Все на моем курсе покупают полное собрание Шекспира. Все равно как Библию.
По одному из предметов мне задали эссе на три тысячи слов на тему «Искусство и истина в работах Аристотеля и Платона». Я одолеваю эту планку и дописываю эссе у Капо, ночью, накануне последнего дня, куря косяк за косяком и накачиваясь энергетиком, пока небо не светлеет и птицы начинают петь. Поспать мне так и не пришлось. Утром глаза у меня красные от курева и, богом клянусь, руки дрожат от кофеина. Тело холодное. Я иду и сдаю эссе. Через неделю мой профессор раздает проверенные работы, и у меня отлично – более того, это высшая отметка в моем классе. Вот так и проходил у меня первый курс: я флиртовал с цыпочками в библиотеке, встречался с Йинкой, писал эссе, читал книги, обсуждал литературу и всякое такое на семинарах… и делал движи.
После первого большого движа я пошел и купил грилзы на обе челюсти, из белого золота, с камнями сверху по краям. Чтобы как-то отметить то утро, когда я вломился на хату к одному бандосу в районе Гроува и… это была конкретная жесть. Сейчас расскажу.
Я съехал от дяди Т, когда пошел в универ, поскольку мне было нужно оставаться на востоке, чтобы ходить на занятия и передвигаться с места на место, не платя за жилье. Но в первую четверть, всякий раз, как выдавались дни без семинаров и лекций, а таких было немало, я ехал на запад и частенько ночевал у мамы, чтобы рано утром пересечься с Дарио и приглядеть хату, куда можно вломиться, когда хозяева будут на работе, или типа того. Мы выбирали их наугад. Положись на чуйку, улучи момент, когда никто не смотрит, – и вперед: с наскока ебашишь ногой по двери, пока шарашит адреналин.
Мой братан Дарио. Мелкий, четкий и спокойный, точно камень. Часто носит бандану, в ушах крупные гвоздики с цирконами, которые он вечно теряет и покупает новые, хотя мог бы спокойно купить и с брюликами, учитывая, сколько лавэ мы подняли на движах. Клянусь, братан, говорит он, я их только так теряю. Когда он говорит, слова слетают с его губ, словно спасаясь бегством, и ты слышишь их у себя в уме, уже после того, как он их сказал. Вечно мутит с телками выше себя и такими тучными, что его голова утопает в их сиськах, словно он и вправду их малыш.
В то время Дарио мутил с одной телкой, жившей в районе Гроува, и ее батя был, судя по всему, реальный бандос. Она то и дело говорила Дарио о пачках денег у них на хате, а однажды рано утром она увидела на кухне, как папа чистит волыну. Когда она сказала Дарио, что папы на выходных не будет, он позвонил мне и сказал готовиться.
Тем утром, когда мы идем на дело, я на взводе, мышцы дрожат под напором адреналина, пока мы приближаемся к нужному кварталу в клавах-пидорках и перчатках. Мы входим в здание – ждем, пока кто-то выйдет, и придерживаем дверь, – и поднимаемся лифтом на двадцать второй этаж. Дико высоко. Оттуда видать весь Лэдбрук-гроув, раскинувшийся до самого города, теряясь вдалеке. Дарио забыл номер квартиры, но помнил, что она через две двери от 152‐й. Две направо или две налево, сказал он. Мы выбрали ту, что справа. Квартиры выходили в узкий коридор, так что места для разбега почти не было. Мы натянули клавы. Дарио открыл почтовый ящик, прислушался и сказал, там никого. Дальше, как обычно, считаем до трех и ебашим ногами по двери, ближе к замку. Если я говорю, что эта дверь держалась как вкопанная, я не преувеличиваю. Мы долбили по ней снова и снова, то есть нам уже было похую, не услышит ли кто, пока рама не начала отделяться от стены. Но замок все равно не поддавался. Бетон сверху раскрошился и осыпался кусочками, поднимая облако пыли. Еще один удар с наскока – и, как в замедленной съемке, словно крупный зверь, утыканный стрелами, дверь застонала, отделяясь от стены, и рухнула внутрь, на пол квартиры. Едва вбежав туда, мы поняли, что ошиблись.
Там была грязная кухонька, ванная с черной плесенью на потолке и комната, служившая спальней и гостиной. В комнате стоял диван, застеленный белой простыней, а на полу – буддистский алтарчик с китайскими иероглифами по белому пластику и обугленными благовонными палочками. Больше ничего.
Затем раздались голоса – кто-то шел по коридору – черт-черт-черт, так что я метнулся на кухню, схватил два здоровых ножа, дал один Дарио, и мы прижались к стене, ожидая, не сунется ли какой дебилоид в квартиру.
Потом я сказал Дарио, что был готов к реальной мокрухе. Я бы полоснул любого, кто бы ни вошел, а он сказал, я знаю, я видел, как ты двигался, Снупз, ты просто сразу врубил автопилот, а я рассмеялся и сказал, как иначе, братан. Кто бы там ни шел по коридору, они прошли мимо. Я понял, что они увидели дверь и все поняли, поскольку голоса стихли у проема, и один сказал, вах, дверь снесли, а другой сказал, атас, и они удалились.
Так что мы вышли, оглядели коридор, бросили ножи в квартиру, вернулись к двери 152 и отсчитали две в другую сторону. Получалось, что это черная дверь с латунным номером 150 над колотушкой. Я тут же понял, что эту дверь мы вынесем легко. Дарио был уверен, что цыпочка в колледже, а ее родаки уехали на выходные, так что нам никто не помешает. В худшем случае придется связать девчонку, если она будет дома, но это фигня.
Дверь вылетела с первого удара. Квартира оказалась намного больше. Там никого не было. Мы обошли комнаты и нашли нычку в родительской спальне, в обувной коробке: пачки и пачки по пятьдесят фунтов, перетянутые оранжевыми лентами. Мы запрыгнули на кровать, подбросили в воздух деньги и стали обниматься, вопя и смеясь. Наверно, смотрелись мы дико: в черных трениках с бетонной пылью на коленях, в перчатках, с черными клавами на головах, скачем на этом толстом белом одеяле в белой спальне, а кругом валяются розовые пачки полтинников. Мы сосчитали деньги, и вышло тридцать косых. Тридцать штук на двоих. Мне тогда и двадцати не исполнилось.
После того движа Дарио купил билет в Канаду и прожил там месяц у знакомых, поскольку нам надо было залечь на дно. Телкин папа определенно выпилил бы нас – то есть он бы убил нас только так, если б узнал, кто это сделал, – так что я в то время жил в Южном Килли, у Пучка, или на востоке, у Капо.
С тех пор моя жизнь стала другой.
Теперь, когда бы я ни завидел, что рядом со мной тормозит фургон или проезжает мимо, я весь напрягаюсь и сжимаю в кармане перо, ожидая, что кто-то выскочит и попробует схватить меня. Иногда я думаю, почувствую ли пули, когда в меня будут стрелять, или успею нырнуть за тачки на парковке. Теперь многое стало другим. То есть это совершенно другой уровень по сравнению с тем, когда мне было пятнадцать и я отжимал у всяких шкетов мобилы и бумажники. Теперь, когда я ощутил реальное бабло, мне захотелось больше.
Вот почему однажды в пятницу, выйдя с последнего семинара – мы обсуждали поэзию и почему поэты поступают так, а не иначе, – я иду в Хаттон-гарден с моим корешем Капо, к ювелиру по имени Крисмас. Он единственный в Хаттоне, кто еще делает грилзы, и я ему заказываю два отдельных зуба из белого золота с белыми брюликами, и Капо заказывает один зуб – платим за все полтинниками. Еще я прикупаю часы «Аква-мастер» с алмазной крошкой по краю, птушта все на районе сверкают такими, а к ним беру золотую цепь.
Так что на первом курсе я сижу на семинаре по Шекспиру в черном костюме «Найк» и с клевыми грилзами, после лекции по Ромео и Джульетте, и говорю, что месть – это чистейший инстинкт, нравится вам это или нет. Месть – это проявление любви, подлинной чистой любви, как когда Ромео замочил Тибальда, птушта Тибальд замочил его кореша Меркуцио, говорю я классу, и, если кто-то изнасиловал вашу мать, вы ощущаете абсолютную потребность и страсть к убийству, самое естественное побуждение отомстить, даже если через долю секунды включатся ваши моральные установки, и ваши инстинкты притупятся в согласии с общественными нормами – и свет в классе дробится бессчетными гранями на брюликах у меня в зубах.