Аркадий Недель: Согласен во многом, но сказители, в отличие от политиков, не преследуют цели взятия и удержания власти.
Дмитрий Доронин: Язык власти, речь власти – это не только разговоры между народом абстрактным и государством, это и постоянная конкуренция, отношения подавления, подчинения, доминирования конкретных групп. В Республике Алтай есть религиозная группа – несколько сотен человек, которые критикуют власть, занимают антибуддистскую позицию, стоят на своих традиционных религиозных представлениях, и им запрещают выступать где бы то ни было, а часть их печатных текстов зафиксирована как экстремистская литература. Им нельзя говорить на конференциях, на народных собраниях, их не пускают, но они говорят: «Среди нас есть народные певцы-сказители, с музыкальными инструментами, и мы можем петь горловым пением, давайте мы споем благословление вашему мероприятию». В этой ритуальной ситуации им не могут отказать, и вдруг они начинают петь не просто про Алтай, но и про то, куда их Алтай катится, куда катится страна, они в эту старую мифологическую форму горлового пения вкрапляют критику продажной местной власти, которая продалась Китаю, еще кому-то. Это еще один маргинальный пример, когда язык изобретается народом в пику власти. Сопротивление власти – это тоже разговор, коммуникация с ней. Нельзя разделять язык протеста и язык власти, одно не существует без другого, одно порождает другое. Мне мои информанты говорят: «А ты знаешь, почему их никогда не запретят? Потому что тогда не с кем будет бороться». Отношения взаимной игры, подавления, на это выделяются деньги, это как бы свои домашние диссиденты, которые имеют свою допустимую речь протестующих, свое «оружие слабых», по Скотту.
О Милане Кундере
Как политическая травма повлияла на творчество одного из крупнейших европейских писателей?
Пражская весна, политическая и творческая активность Милана Кундеры. Советские танки в Праге как главная историческая травма Кундеры. Писатель в Чехословакии и после эмиграции. Явная и тайная жизнь героев Кундеры. Мотивы скорби и крушения надежды в его прозе.
Политическое измерение Кундеры: он отрицает политику в писательском методе, но постоянно занят ее существованием в ткани бытия.
Героини Кундеры и женственность (чувственность) его письма. “Писатель стеснения и неуверенности”. Чехословацкий и французский период Кундеры. “Искусство романа” и “Торжество незначительности”.
Бродский и Кундера как политические и литературные антиподы. Что значит быть гражданином проигравшей страны?
Обсуждают: Анна Наринская, критик, куратор; Павел Пепперштейн, художник, писатель; Аркадий Недель, философ, писатель; Томаш Гланц, славист, критик, университет Цюриха; кинокритик, главный редактор журнала “Искусство кино” Антон Долин.
Елена Фанайлова: Милан Кундера в контексте 1968 года. Этот великий европейский писатель чешского происхождения, пишущий на чешском и французском, представляется мне крайне важной фигурой для всего европейского культурного мира, человеком принципиально важным по своим технологическим приемам и мыслям. Он, по моему впечатлению, не остается только в ХХ веке, но дает пищу для ума и сейчас. За что вы любите этого писателя и человека?
Анна Наринская: У меня две причины его любить. Одна – чисто ностальгическая. Когда мне было лет 14, это был еще расцвет советской власти, моим родителям их иностранные друзья привезли книжку на английском языке «Невыносимая легкость бытия». И вдруг я в первый раз увидела, как можно на это посмотреть извне. Ситуация тайной свободы, которая тогда была в Советском Союзе для интеллигенции, поскольку никакого смысла ни делать карьеру, ни иметь с государством хоть какие-то отношения нет, и ты свободен и политически, и коммерчески. Заработать денег ты не можешь, поэтому сидишь на кухне и обсуждаешь Льва Шестова или Эллу Фицджеральд, совершенно не важно, что – ты занят тем, чем хочешь. Кундера посмотрел на это для меня тогда внешне: это был первый раз, когда я поняла, как эта жизнь выглядит. Второе: там есть просто такой прогон, который я до сих пор помню: какой-то не главный герой, а другой, он меломан, слушает Баха и «Белый альбом» «Битлз», и для него это равнозначные явления культуры. И вдруг я, девочка, воспитанная в иерархической системе, где была великая классика и все другое, чем надо пренебрегать, почувствовала, что это так. Конфликт великого и человеческого – для меня очень важный конфликт. Этот человек разговаривает со мной.
Павел Пепперштейн: Я люблю Милана Кундеру прежде всего за то, что он чех, поскольку мне чехи нравятся. Я в Чехии довольно долго жил и застал Чехословакию эпохи нормализации, как это называлось на политическом языке тех времен, которые он часто описывает из позднесоветского времени, после 1968 года. Специфическая атмосфера, которая хорошо передается в его произведениях. И хотя Кундера об этом не пишет, там был своеобразный и необычный уют, который пропитывал чехословацкую позднесоветскую реальность, и одновременно он присутствует (или мне чудится) в прозе Кундеры.
Елена Фанайлова: Присутствует, конечно. Кундера – великий бытописатель, причем не на предметном уровне, а на антропологическом. Он описывает, как человек соприкасается со средой, с материалами, с воздухом, с улицами, кафе и простынями в своем доме.
Аркадий Недель: Язык Кундеры, с одной стороны, бытописание, а с другой – это почти астральное проникновение в глубокие, очень сложно вербализуемые, чувствительные пласты. Когда я занимался чешским, я удивился: неужели на чешском языке можно написать такое? Это потрясающе. Неужели чешский язык выдерживает такую прозу? Я сравнил бы Кундеру с Платоновым, который занимает, видимо, то же место в стилистическом мире. И более неожиданное сравнение – с японской средневековой прозой X–XI веков. Митицунано хаха, «Дневник эфемерной жизни», где описание глубоких личных переживаний, ощущений, которые практически не вербализуемы и не поддаются описанию.
Ей это удавалось, и Кундере это тоже удавалось. Я сказал бы, что Кундера – женский писатель.
Анна Наринская: У меня напрашивается Сэй-Сенагон или что-то в этом роде, очень похоже. На уровне манифеста он это заявляет в «Торжестве незначительности”, прекрасный текст. Я противник эйджизма в литературе, и мне ужасно нравится, что он такой старый, и так прекрасно пишет, в этом нет никакой усталости. Эта книжка очень похожа на фильмы Эрика Ромера. Ромер снимал в 80 лет, снимал про молодых, все его герои очень молоды, и у Кундеры в этой книжке нет ни одного его ровесника. Эта книга для меня – манифест близкой мне мудрости. Хотя, если бы я перед Кундерой произнесла бы слово «мудрость», он плюнул бы мне в физиономию, для него это совершенно ненавистное определение. Он говорит буквально то, что вынесено в название: что важного и неважного нет. Человек не стесняется и находит в себе силы так декларативно это описать. Это важные, замечательные, нужные сейчас слова.
Аркадий Недель: Я думаю, когда ты работаешь на таком уровне чувственности, ощущений, возраста нет и быть не может. Он описывает 20-30-летних, и себя таким ощущает. Возраст появляется на поверхностных уровнях ощущений. «Бессмертие» – это путеводитель по европейской литературе, совершенно разные вещи, в том числе телесные.
Елена Фанайлова: Я сказала бы, что он, возможно, не женский писатель, но это тип женской перцепции.
Аркадий Недель: У него женская глубина.
Анна Наринская: Есть распространенное утверждение, по-моему, Вирджиния Вульф это говорила, и не только она, что романом может считаться только текст, где описана женщина. Описать женщину со всеми демонами в ее голове, со всей ее неоднородностью – это задача. А романы Кундеры – это и есть женщины, с этим я совершенно согласна.
Аркадий Недель: Радикализирую это утверждение. Его роман – это женское тело, с которым что-то происходит, а он исследует повороты, ощущения, импульсы, реакции на внешний мир, омоложение и старение.
Антон Долин, кинокритик: Он пришел в мою жизнь со страниц журнала «Иностранная литература», это была «Невыносимая легкость бытия». Меня поразило сочетание нескольких, как мне казалось, несочетаемых вещей. Автор может одновременно рассказывать историю про узнаваемых, интересных нам персонажей, за которых мы переживаем, ждем, что с ними произойдет, испытываем к ним отвращение или любовь, и одновременно с этим говорить с нами, но это не лирические отступления Пушкина в «Евгении Онегине». Он разговаривает с нами, растворяясь в этих героях и в прозе, обращая зрителя на самого себя, подставляя ему зеркало. Это зеркало вызывает у читателя, зрителя рефлексию иного уровня, чем рефлексия вокруг персонажей и этого переживания. То, что другим писателям удавалось только за счет привнесения отступлений, ухода в сторону, у Кундеры странным образом находится внутри цельного текста. Кундера невероятно интересный, его интересно читать, за его мыслью интересно следить. Это увлекательность не за счет спуска смысла на более примитивный уровень. В этом отношении, кажется, у него есть только один такой брат в литературе – это Умберто Эко (в его прозе, а не в научно-популярных трудах). Высокий постмодерн подарил нам таких писателей, способных говорить увлекательно об очень сложных вещах, не упрощая их и не поступаясь увлекательностью.
Елена Фанайлова: Кундера считал своим любимым предшественником Франсуа Рабле. Он говорил о том, что его привлекают романы не классического, толстовского типа, а странным образом сочиненные романы, в которых есть и история, и отступления, и некоторое безумие героев. Именно это и делает настоящую литературу.
Антон Долин: Кундера не только написал несколько упоительно прекрасных романов, но и посвятил всю свою эссеистику теории романа. Для него роман есть высшее достижение европейской цивилизации, роман для него начинается с «Гаргантюа и Пантагрюэля» и «Дон Кихота». Тогда форма романа еще не устоялась, еще не было толстовского, диккенсовского, флоберовского, бальзаковского романа. И он с противоположной точки спектра, где роман уже закончился, изобретал его заново, будучи таким же свободным по отношению к жанру, каким были и Рабле, и Сервантес, и Дени Дидро. Его «Жак-фаталист» – любимейшая книга Кундеры, которую он превратил в пьесу. Вспоминаю прекрасное определение, которое Рабле дал себе сам, разумеется, в шутку: в переводе Любимова это называется «извлекатель квинтэссенции». Кундера – извлекатель квинтэссенции, в этом он наследует великим пересмешникам прошлого. Еще одна важная вещь и про Сервантеса, и про Рабле, и про Дидро, чего часто нет у великих писателей XIX века: это невероятное чувство юмора.
Аркадий Недель: По поводу отношения к классике, Рабле – да, но там был еще и Гете, там много важных для него персонажей. Романы Кундера еще и музыкальные.
Елена Фанайлова: У него музыкальное образование, он какое-то время работал в этой области.
Аркадий Недель: У него бетховенская стилистика, при том, что это роман-тело. Кундера не психологический писатель, у него нет описания, и в этом смысле он порывает с классикой.
Елена Фанайлова: Поговорим про контекст 1968 года. Меня интересует в Кундере то, чего почти нет в русской литературе, кроме, может быть, «Доктора Живаго» Пастернака, когда герой живет в ткани политической истории. Вроде бы личная драма героя, его эротическая история, но ты понимаешь, что подкладка – это политическая история.
Анна Наринская: Я не совсем согласна: у нас есть Домбровский, другие писатели, тут важно восприятие. Многие читатели думали не о том, о чем мы сейчас рассуждаем, а о том, насколько это рифмуется с советской жизнью, насколько это воспроизводит взаимоотношения человека с государством, для многих людей это было ужасно важно и новаторски. Приличный писатель в Советском Союзе не опишет информатора сочувственно. Например, у моих родителей на «Шутку», когда они впервые ее прочли, была прямолинейная реакция: можно ли вообще интересоваться миром этого человека? Я говорю о людях, которые ненавидели советскую власть, жили в тайной свободе, внутренней эмиграции. Эта книга была поразительна для меня тем, что она побеждала это их предубеждение. Была похожая реакция на книгу Джонатана Литтелла «Благоволительницы», когда многие говорили: почему мы должны хоть на минуту интересоваться психологией этого кошмарного эсесовца, стрелявшего в евреев в Бабьем Яру? Мне кажется, здесь вопроса правильности или неправильности не существует, а существует вопрос – летит или не летит. У Кундеры точно летит. Для меня сила искусства меряется возможностью пробивания брони этих людей, очень жестоких, потому что они всю жизнь прожили в абсолютном отказе. У Кундеры здесь есть востребованность, потому что он очень рифмуется с нашим опытом.
Елена Фанайлова: Политическая его ветка, связанная с 1968 годом, это примерно пять романов на чешском, и дальше он к этому обращается во французской части.
Павел Пепперштейн: 1968 год можно считать антропологическим событием, он его так и воспринимает. У меня это вызывает аналогию с мультиками Миядзаки, где всегда присутствует атомный гриб, он может быть в жутком виде или, наоборот, в виде прекрасного дерева. Таким же образом 1968 год постоянно присутствует, перенаряжаясь в разные одеяния, в романах Кундеры. Он возвел эту национальную травму в ранг травмы личной, что сделали одновременно с ним очень многие чехи. В этом смысле, несмотря на переезд во Францию, несмотря на переход на французский язык, он во многом национальный чешский писатель. Есть несколько возможных мотивов для этой травмы. Прежде всего, конечно, крушение одного из самых интересных политических проектов, которые возникали в ХХ веке.
Елена Фанайлова: Вы имеете в виду коммунистический проект глазами Дубчека, глазами молодых коммунистов, которые приходят в это время к власти?
Павел Пепперштейн: Леволиберальный, социалистический проект, чтящий свободу личности, свободу высказывания. Другое крушение, не менее важное для чехов, это крушение надежды и любви к России. Это эдипальная травма, потому что тот гигантский организм, которому к 1968 году уже, как минимум, лет 200 делегировались надежды, упования, который совсем недавно оправдал эти надежды, освободив от фашистов, вдруг совершил невероятно подлый, отвратительный поступок, предательство. Тема предательства – центральная тема Кундеры, более того, это центральная тема для чехов вообще.
Елена Фанайлова: Вспоминаю знаменитую полемику Кундеры и Бродского, который завязал ее в 1985 году, после эссе Кундеры. Кундера написал небольшое предисловие к «Жаку-фаталисту», к той интерпретации, которую он делал на театре. Среди прочего он говорил о том, что отказался от театральной интерпретации Достоевского, поскольку сентиментальная агрессивность и худшие национальные качества этого писателя не позволили ему им заниматься. Бродский разражается разгромной статьей, где говорит, что сочувствует Кундере, когда он встречается с русскими танками, но русская культура не отвечает за носителей военной машины. Бродского это раздражало невероятно. В интервью Адаму Михнику, когда тот затрагивает эту тему, он даже называет Кундеру «чешским быдлом», что вырывается из контекста и используется сейчас неоимперцами – вот какой наш Иосиф молодец. Это очень неприятный момент в истории литературы, но очень важный, он говорит о многих комплексах как Кундеры, так и Бродского.