Впрочем, Сенчин не дает нам забыть, что и в «тучные» нулевые очень многие люди жили бедно. Едва ли не добрая половина героев этой книги трудится на собственных огородах, чтобы не тратить свою «зарплатку на базарные огурцы и перемороженную свинину». Даже выловленных на рыбалке карасей не поджарить – на масло денег не хватает: «Так его ж покупать надо! Бутылка-то тридцать пять, что ли, рубликов…»
Доцент Губин и его семья не голодают, но лишних денег нет. Возможность подработать довольно необычным (читатель этой книги узнает, каким именно) путем – очень выручает его.
Может, сгущает краски Роман Валерьевич? Бедность в тучные нулевые? Да, и в нулевые бедности было сколько угодно. Вот вам подлинные мемуары преподавателя, кандидата наук, серьезного ученого, который работал в нескольких коммерческих вузах Екатеринбурга: «В 2007-м у меня родился первый ребенок, и вот тогда начались проблемы всерьез. Начался натуральный голод. Не такой, конечно, как в блокадном Ленинграде, но все же пугающий своим отчаянием, которое меня начало охватывать. Голод – это когда начинаешь критически экономить на еде, а денег все равно ни на что не хватает. Когда не знаешь, что еще можно продать или у кого еще можно занять, чтобы купить детское питание своему малышу. И так продолжается неделя за неделей, месяц за месяцем. <…> На рубеже нулевых и десятых годов мне довелось от УрГУ поехать в Челябинск для проведения в местном госуниверситете тура региональной олимпиады абитуриентов по истории. Ко мне тогда для сопровождения приставили одного молодого местного преподавателя, кандидата наук, который всего на несколько лет был старше меня. Официальные мероприятия завершились быстро, большая часть дня прошла в разговорах с ним. Он был женат, жена работала в том же вузе. Университет “любезно” предоставил им комнату в общежитии с двумя койками. На пару они зарабатывали чуть более 20 тыс. рублей в месяц. И они твердо знали, что у них никогда не будет ни детей, ни своего жилья, ни полноценной семьи с собственным бытом и хозяйством. А будут только ежегодная борьба за физическое выживание, предполагающая крайнюю экономию на всем, бесконечная и все более возрастающая учебная нагрузка и бесконечные унижения».[5] Это тоже нулевые.
В рассказе 2001 года герои «За встречу» пьют разбавленный спирт, закусывая солеными огурцами и пирожками с картошкой. В середине нулевых Николай Дмит-риевич из рассказа «Тоже история» может оценить, хорош ли двойной эспрессо в столичной кофейне. Меняется стол, меняется жизнь, меняются привычки героев, их профессии, занятия. Остается неизменно лишь ощущение бессмысленности, неправильности жизни. Благополучие Никиты из повести «Конец сезона» эфемерно: ему уже тридцать два, многое в жизни он упустил. После тридцати пяти на работу не берут, осталось три года…
Герои Сенчина часто говорят о счастье, но счастья этого не находят. Оно еще более призрачно, чем благополучие: «Их счастливая пора, как оказалось, уместилась в несколько коротких осенних недель, когда они встречались урывками – то он поджидал ее после лекций возле университета, то она пробиралась в его театральную мастерскую» («Ничего страшного»). А потом муж уходит из семьи, и жена не знает, брошена она или нет, есть ли у нее муж? А у продавщицы из рассказа «Пусть этот вечер не останется…» и мужа-то нет. Вроде бы она любима, но будет ли у нее дом, семья, дети? Ей кажется, что, если будут, придет счастье. Увы, так бывает в добрых наивных фильмах, а не в жизни героев Сенчина. Среди его героев много семейных, но все они еще дальше от счастья, чем холостые и незамужние. Даже дети в этом мире обречены: «Жизнь сложилась как сложилась, Татьяне Сергеевне почти пятьдесят, внуку вот-вот четыре. Одна надежда, что у него все хорошо сложится. Слабая надежда, если откровенно признаться…»
Многие герои Сенчина заняты нетворческим физическим трудом. Ухаживают за огородами, сажают картошку, работают продавцами (одна из самых распространенных у него профессий, еще один знак времени), шоферами, милиционерами. Их работа нужная, необходимая, но как будто бесперспективная. Сколько ни старайся – все одно и то же. Вроде бы и стараются люди, надрываются даже, а ничего не меняется в жизни. В прошлом году пропалывали грядки, окучивали картошку, собирали урожай. И в этом году то же самое, и в следующем будет, если только какого-нибудь несчастья не случится. Труд его героев-интеллигентов, если вдуматься, гораздо хуже.
Что толку, если доцент преподает «в пединституте, рассказывая из года в год все одно и то же, а потом на экзаменах слушает сбивчивые пересказы собственных лекций…» Кому эти лекции нужны? Сенчин одним из первых ставит вопрос о бессмысленности высшего образования в современном обществе. В нулевые годы, как и еще прежде, в девяностые, высшее образование стало почти всеобщим. Только что кошки с собаками еще не обзавелись дипломами. Только вот вопрос – зачем? «На улицах Юрий Андреевич то и дело встречает знакомые лица тридцати-, двадцатипятилетних парней и девушек; и каждый раз как поленом по голове, когда узнает он в троллейбусной кондукторше бывшую бойкую девчушку, отлично прочитавшую доклад на тему “Областнические тенденции в литературе Древней Руси”». Жизненно, что уж там говорить.
Бессмысленность существования – одна из главных тем философии прошлого, двадцатого века, не потерявшая актуальности и сейчас. Вот этой бессмысленностью более всего мучаются герои Сенчина. Не только его, конечно. В точности описаний, в узнаваемости социальных типажей Сенчин подобен Эмилю Золя. Но русский Золя не останавливается на этом, превращаясь… в русского Сартра.
Жизнь продавщицы чайной колбасы или сигарет «Ява Золотая» может быть куда более трагична, чем, скажем, жизнь Антуана Рокантена из романа Сартра «Тошнота». Антуан куда более свободен. Он не должен тратить время и силы на опостылевший труд, только чтобы выжить, заработать на жилье и еду. Он может выбирать, что ему делать. Остаться в Бувиле или вернуться в Париж. Писать ли дальше о надоевшем ему маркизе де Рольбоне или начать роман. Трагедия Лены или Ирины глубже, их жизнь воистину беспросветна. Им романа не написать. Большинство героев Сенчина (включая и преподавателей, писателей, художников) не могут обрести счастье в творчестве. Им остается просто жить ради жизни, потому что так уж заведено. Потому что даже бессмысленная жизнь лучше, чем небытие. А в жизнь вечную герои Сенчина не то чтобы не верят, но как-то о ней не задумываются. Доказав бессмысленность жизни, писатель не приходит к жизнеотрицанию. Герой Сенчина скорее будет отрезать от собственного тела куски плоти и есть их, чем покончит самоубийством. Самоубийство – трусливый и противоестественный шаг.
Нулевые окончились не под бой кремлевских курантов 1 января 2011 года. Настоящий конец нулевых – это прекрасная и зловещая Олимпиада в Сочи в 2014-м. В Москве, во время эстафеты олимпийского огня, факел погас четыре раза. Олимпийский Мишка чем-то отдаленно напоминал украинского президента Януковича, которому оставалось жить в Киеве последние дни. А в день закрытия Игр странно было видеть постаревшего Путина, полного какой-то мрачной решимости.
Конец эпохи гламура, конец вовсе не беззаботной, но все же какой-то легкой, приятной жизни, что стала привычной именно в нулевые. Время дешевого доллара и дорогого рубля, заграничного туризма и холодильника, полного импортных деликатесов (свои только учились делать заново), шикарных машин и доступных кредитов. Вернулось время бунтарей и поэтов, добровольцев и наемников. Оказалось, что в России остались пассионарные люди, которые живут не ради выплаты ипотечного кредита, не ради квартальной премии или нового урожая картошки. Может быть – к сожалению, остались, без них жизнь была бы понятнее, проще и легче, но поучать историю нелепо. Мы можем лишь изучать ее законы, а не навязывать их. Так или иначе, колесо истории сдвинулось, наступила другая эпоха, о которой пока рано говорить. Нулевые – тучные, сытные, гламурные – отодвинулись в сумерки исторического прошлого. Между тем герои Сенчина перешли из нулевых в десятые, а теперь уже и в двадцатые. Их жизнь – погоня за ускользающим счастьем, поиск смысла в бессмысленности жизни – темы вечные, актуальные и во времена Чехова, и в недавно прошедшие нулевые, и в наши дни.
Сергей Беляков
НУЛЕВЫЕ
Проза начала века
За встречу
Полтора месяца, почти все каникулы, Андрей благополучно скрывался за забором в ограде. Погулять по селу, с приятелями встречаться в этот раз совсем не тянуло, даже в магазин сходить или в клуб, а рыбачил он прямо в огороде – метров двадцать берега пруда лежали на их участке…
Но как-то вечером, уже под самый конец августа, вышел за водой и влип. У колодца на лавочке трое парней разводили спирт.
– О, Дрюня! – первым узнал его долговязый, чернявый Олег – Олегыч, – парень лет двадцати, живущий на соседней улице. – Здоро-ово!
– Привет, – ответил Андрей без особой радости, примостил ведра на краю лавочки; вытер руку о штормовку, протянул парням.
В первое лето, когда он приехал сюда с родителями, почти сдружился с Олегом, еще с некоторыми, кто жил в околотке. Валялись на пруду, пили пивко, вечерами ходили на танцы или в кино или просто гуляли по улицам, к девчонкам подкатывали. Такая жизнь Андрею понравилась, деревенские парни оказались совсем не страшными, и его, бывшего городского, да тем более из другой, можно сказать, страны, из Казахстана, приняли в свою компанию, даже как-то выделяли, уважали.
Но спустя год Андрей почувствовал, что надо что-то делать. Менять. Каждый день и каждый вечер были одинаковыми, разговоры и дела у парней тоже повторялись почти с детальной точностью. И в июле он взял документы и поехал в город, неожиданно легко поступил в пединститут. И вот уже четыре года появлялся дома, в маленькой трехоконной избушке, в хоть и большом, но дальнем селе, спрятавшемся между хребтами Саян, на два летних месяца. В первое время еще по привычке радовался парням, загорал на берегу пруда, ходил на танцы, катался на вечно полуживом, трескучем, но никак не умирающем «Урале» – гордости и драгоценности Вовки Белякова, которого все почему-то называли Редис и Редя. А потом, приезжая, почти не выходил за ворота, при редких встречах с ребятами на их предложение «посидеть, пропустить», как мог, отказывался – «сейчас не могу, жалко, дела…»
И сегодня – то же.
– Пропустить не хочешь? – спросил коренастый, почти квадратненький, с короткой стрижкой, в старых, истресканных сапогах-дутышах татарин Ленур. – Пойла набрали вот, а хавчика нету. Возьми чего зажевать – и поторчим.
– Да холодно… – Андрей поежился. – Может, завтра днем?
– Да чё ты! В сторожке прекрасно, – мотнул головой Олегыч в сторону развалин пошивочного заводика в конце улицы. – Там печка, всё. Давай, Дрюнька! Да и надо ж – за встречу.
– И как житуха городская, расскажешь, – добавил Вица, третий в компании.
Ленур энергично-аппетитно взбалтывал двухлитровую пластиковую бутыль с разбавленным спиртом, даже язык чуть высунул. И Андрей согласился:
– Ладно, только воду сейчас отнесу.
– И возьми закусить. Хлеба хоть, лука!
– Мяска там…
* * *
Мама расщедрилась на соленые огурцы, несколько пирожков с картошкой, полбулки хлеба, пару головок лука. Отрезала сала с прожилками. Заодно, собирая пакетик, раз десять испуганно, будто провожая Андрея на опасное дело, попросила быть осторожней, скорей возвращаться… Андрей слушал ее с улыбкой: да, когда ребенок перед глазами, о нем, наверное, душа болит куда сильнее, чем когда знаешь, что он далеко и живет самостоятельно. По себе он знал, что вдали от родителей их существование представлялось разнообразным и спокойным, надежным, работа их – благодатной, а стоило приехать, увидеть, как и что – и дня хватало, чтобы захотелось сбежать…
И сегодня, с удовольствием вроде бы занимаясь делами, Андрей чувствовал грусть какой-то бесконечной и неисправимой безысходности. Выдергивал засыхающие, с отрезанными шляпками будылья подсолнухов, отщипывал ногтями бесконечные усы ягоды виктории, рвал сорняки, готовые высыпать на землю свои семена, и понимал, что такая работа никогда не кончится и на будущий год будет то же самое. Весной вскопка, посадка, летом прополка, полив, подкормка настоявшимся во флягах навозом, а под осень – собирание жиденького урожая, кучки ботвы, снова копка земли, чтоб померзли личинки, чтоб весной земля помягче была. И так – бесконечно. И если у него еще есть какие-то шансы изменить свою жизнь, то у родителей, кажется, уже всё… Когда-нибудь он похоронит их на здешнем маленьком кладбище, что лежит на опушке леса, а точнее – на границе села и дикой горной тайги…
– Ты где будешь примерно? – на прощанье спросил отец. – На всякий случай знать?
– В сторожке у пошивочного, скорей всего… Да я скоро вернусь. Просто надо же с местными отношения поддерживать.
– По идее-то надо, – отец кивнул невесело; у них с мамой это не особенно получалось – ни хороших знакомых, ни друзей тем более они за эти годы не нажили. Они здесь все-таки люди другого мира, городского. – Ну, счастливо…
Пока собирался – стемнело. Темнело тут быстро – стоило солнцу заползти за хребет, что чуть ли не нависал над селом, – и тут же наступала ночь. Будто выключали в чулане лампочку… Дни были даже в июне короткими. Поэтому и росло почти всё на огородах плохо. Только капуста не подводила, морковка, виктория и, конечно, картошка…
Олегыч, татарин Ленур и вечно смурноватый, слегка хромоногий Витя по прозвищу Вица ждали у колодца. Сидели на спинке лавочки, отпивали по глотку спирт из бутыли, запивали водой. Если бы не Андрей с закуской, наверняка так бы и рассосали все два литра, не заедая, или, что вероятней, полезли бы к кому в огород. Добыли чего-нибудь.
– Во, ништяк, ништяк! – Ленур увидел пакет у Андрея в руке.
– Прекрасно посидим, – добавил Олегыч и соскочил на землю. – Айда!
* * *
Пошивочный заводик находился в конце улицы с красивым названием Заозерная. Стоял несколько на отшибе; ворота виднелись по улице издалека, словно бы звали, манили работников к себе, машины с грузом или за грузом.
Два лета назад он еще вовсю функционировал, выпускал мешки из пеньки, давал работу двум сотням жителей, а позапрошлой зимой – сгорел. Сгорел дотла. Лишь каменный фундамент остался.
То ли случайно это произошло, то ли кто-то поджег. Родители рассказывали Андрею, что удивительно быстро сгорел, в полчаса. Головешки, как ракеты, по небу летали… Тушить никто не пытался.
И вот теперь осиротело ржавели на пригорке ворота (забор после пожара весь растащили), а чудом не съеденная огнем и пощаженная людьми сторожка служила местом выпивок и свиданий у молодежи…
– Во-о, ништя-ак, – улыбался Ленур, всё поглядывая на Андреев пакет. – Теперь можно…
– Прекрасно посидим, – добавлял Олегыч. – Не в обиду…
Сторожка имела почти жилой вид. Даже огарок свечи на столе лежал, а у железной печки лежали дровишки. Окно без стекол затянуто мешковиной.
Пока самый деловитый из парней Олегыч разбирался с закуской, Вица и Ленур пытались растопить печку. Привычно и беззлобно переругивались:
– Да куда ж ты, бляха, сразу коряги эти суешь? Дай разгореться.
– Ага, счас жар спадет, и эти хрен примутся!
– Вица, да ты долбон. Я и не знал!
– Гля, в торец схлопочешь, поскоть драная…
Андрей достал сигареты, присел на чурку возле стола. Теперь он слегка жалел, что притащился сюда. Зачем? Лучше бы провел вечер дома, в своей украшенной книжными стеллажами комнате, почитал, полистал бы энциклопедии, альбомы с коллекцией марок, которые собирал в детстве, караулил новые завозы в магазинчике «Филателия»…
– Айдайте, готово, – празднично объявил Олегыч. – Как в лучших домах.
– Н-но! – Вица, потирая грязноватые руки, устроился на пластмассовом ящике из-под колы.
Появились из тайника – щели в полу – три белых пластиковых стаканчика; один, треснувший, пришлось выкинуть. В оставшиеся потек спирт.
– Вица, Дрюнчик, глотайте первыми, а мы с Лёнчей, так и быть, во второй партии.
Ленур поморщился:
– Ты как в армейке базаришь. Кончай. Там тоже всё партии – на призыв, блин, на дембель…