Повести для детей. Восемь произведений в одной книге - Гайдар Аркадий Петрович 5 стр.


Голоса то приближались, то удалялись, но вот послышались близко-близко.

– И по погребам? И по клуням? – спросил чей-то резкий голос.

– Везде, – ответил другой. – Только сдается мне, что скорей здесь где-нибудь.

«Головень!» – узнал Димка, а незнакомец потянул руку, и чуть заблестел в темноте холодновато-спокойный наган.

– Темно, пес их возьми! Проканителились из-за Левки сколько!

– Темно! – повторил кто-то. – Тут и шею себе сломишь. Я полез было в один сарай, а на меня доски сверху… чуть не в башку.

– А место такое подходящее. Не оставить ли вокруг с пяток ребят до рассвета?

– Оставить.

Чуть-чуть отлегло. Пробудилась надежда. Сквозь одну из щелей видно было, как вспыхнул недалеко костер. Почти что к самой заваленной двери подошла лошадь и нехотя пожевала клок соломы.

Рассвет не приходил долго… Задрожала наконец зарница, помутнели звезды.

Скоро и обыск. Не успел или не пробрался вовсе Жиган.

– Димка, – шепотом проговорил незнакомец, – скоро будут искать. В той стороне, где обвалились ворота, есть небольшое отверстие возле земли. Ты маленький и пролезешь… Ползи туда.

– А ты?

– А я тут… Под кирпичами, ты знаешь где, я спрятал сумку, печать и записку про тебя… Отдай красным, когда бы ни пришли. Ну, уползай скорей. – И незнакомец крепко, как большому, пожал ему руку и оттолкнул тихонько от себя.

А у Димки слезы подступили к горлу. И было ему страшно, и было ему жалко оставлять одного незнакомца.

И, закусив губу, глотая слезы, он пополз, спотыкаясь о разбросанные остатки кирпичей.

Тара-та-тах! – прорезало вдруг воздух. – Тара-та-тах! Ба-бах!.. Тиу-у, тиу-у… – взвизгнуло над сараями.

И крики, и топот, и зазвеневшее эхо от разряженных обойм «льюисов» – все это так внезапно врезалось, разбило предрассветную тишину и вместе с ней и долгое ожидание, что не запомнил и сам Димка, как очутился он опять возле незнакомца. И, не будучи более в силах сдерживаться, заплакал громко-громко.

– Чего ты, глупый? – радостно спросил тот.

– Да ведь это же они… – отвечал Димка, улыбаясь, но не переставая плакать.

И еще не смолкли выстрелы за деревней, еще кричали где-то, как затопали лошади возле сараев. И знакомый задорный голос завопил:

– Сюда! Зде-есь! Куда вы, черти?

Отлетели снопы в сторону. Ворвался свет в щель. И кто-то спросил тревожно и торопливо:

– Вы здесь, товарищ Сергеев?

И народу кругом сколько появилось вокруг откуда-то – и командиры, и комиссар, и красноармейцы, и фельдшер с сумкой. И все гоготали и кричали что-то совсем несуразное.

– Димка! – захлебываясь от гордости, торопился рассказать Жиган. – Я успел… назад на коне летел… И сейчас с зелеными тоже схватился… в самую гущу… Как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..

– Ты врешь. Жиган. Обязательно врешь… У тебя и сабли-то нету, – ответил Димка и смеялся сквозь не высохшие еще слезы.

Весь день было весело. Димка вертелся повсюду. И все ребятишки дивились на него здорово и целыми ватагами ходили смотреть, где прятался беглец, так что к вечеру, как после стада коров, намята и утоптана была солома возле логова.

Должно быть, большим начальником был недавний пленник, потому что слушались его и командиры и красноармейцы.

Написал он Димке всякие бумаги, и на каждую бумагу печать поставили, чтобы не было никакой задержки ни ему, ни матери, ни Топу до самого города Петрограда.

А Жиган среди бойцов чертом ходил и песни такие заворачивал, что только – ну! И хохотали над ним красноармейцы и тоже дивились на его глотку.

– Жиган! А ты теперь куда?

Остановился на минуту Жиган, как будто легкая тень пробежала по его маленькому лицу; потом головой тряхнул отчаянно:

– Я, брат, фьи-ить! Даешь по станциям, по эшелонам. Я сейчас новую песню у них перенял:

Хоро-ошая песня! Я спел – гляжу: у старой Горпины слезы катятся. «Чего ты, говорю, бабка?» – «Та умирал же!» – «Э, бабка, дак ведь это в песне». – «А когда б только в песне, – говорит. – А сколько ж и взаправду». Вот в эшелонах только, – добавил он, запнувшись немного, – некоторые из товарищей не доверяют. «Катись, говорят, колбасой. Может, ты шантрапа или шарлыган. Украдешь чего-либо». Вот кабы и мне бумагу!

– А давайте напишем ему в самом деле, – предложил кто-то.

– Напишем, напишем!

И написали ему, что «есть он, Жиган, – не шантрапа и не шарлыган, а элемент, на факте доказавший свою революционность», а потому «оказывать ему, Жигану, содействие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам».

И много ребят подписалось под той бумагой – целые пол-листа да еще на обратной. Даже рябой Пантюшкин, тот, который еще только на прошлой неделе писать научился, вычертил всю фамилию до буквы.

А потом понесли к комиссару, чтобы дал печать. Прочитал комиссар.

– Нельзя, – говорит, – на такую бумагу полковую.

– Как же нельзя? Что, от ней убудет, что ли? Приложите, пожалуйста. Что же, даром, что ли, старался малый?

Улыбнулся комиссар:

– Этот самый, с Сергеевым?

– Он, язви его шельма.

– Ну уж в виде исключения… – И тиснул по бумаге. Сразу же на ней «РСФСР», серп и молот – документ.


И такой это вечер был, что его долго помнили поселяне. Уж чего там говорить, что звезды, как начищенные кирпичом, блестели! Или как ветер густым настоем отцветающей гречихи пропитал все. А на улицах что делалось! Высыпали как есть все за ворота. Смеялись красноармейцы задорно, визжали девчата звонко. А лекпом Придорожный, усевшись на митинговых бревнах перед обступившей его кучкой, наигрывал на двухрядке.

Ночь спускалась тихо-тихо; зажглись огоньками разбросанные домики. Ушли старики, ребятишки. Но долго еще по залитым лунным светом уличкам смеялась молодежь. И долго еще наигрывала искусно лекпомова гармоника и спорили с ней переливчатыми посвистами соловьи из соседней прохладной рощи.

А на другой день уезжал незнакомец. Жиган и Димка провожали его до поскотины. Возле покосившейся загородки он остановился. Остановился за ним и весь отряд.

И перед всеми солдатами незнакомец крепко пожал руки ребятишкам.

– Может быть, когда-нибудь я тебя увижу в Петрограде, – проговорил он, обращаясь к Димке. – А тебя… – И он запнулся немного.

– Может, где-нибудь, – неуверенно ответил Жиган.

Ветер чуть-чуть шевелил волосы на его лохматой головенке. Худенькие руки крепко держались за перекладины, а большие, глубокие глаза уставились в даль, перед собой.

По дороге чуть заметной точкой виднелся еще отряд. Вот он взметнулся на последнюю горку возле Никольского оврага… скрылся. Улеглось облачко пыли, поднятое копытами над гребнем холма. Проглянуло сквозь него поле под гречихой, и на нем – больше никого.


1925, 1934

Школа

I

Школа

Глава первая

Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах, огороженных ветхими заборами. В тех садах росло великое множество «родительской вишни», яблок-скороспелок, терновника и красных пионов. Сады, примыкая один к другому, образовывали сплошные зеленые массивы, неугомонно звеневшие пересвистами синиц, щеглов, снегирей и малиновок.

Через город, мимо садов, тянулись тихие зацветшие пруды, в которых вся порядочная рыба давным-давно передохла и водились только скользкие огольцы да поганая лягва. Под горою текла речонка Теша.

Город был похож на монастырь: стояло в нем около тридцати церквей да четыре монашеских обители. Много у нас в городе было чудотворных святых икон. Пожалуй, даже чудотворных больше, чем простых. Но чудес в самом Арзамасе происходило почему-то мало. Вероятно, потому, что в шестидесяти километрах находилась знаменитая Саровская пустынь с преподобными угодниками и эти угодники переманивали все чудеса к своему месту.

Только и было слышно: то в Сарове слепой прозрел, то хромой заходил, то горбатый выпрямился, а возле наших икон – ничего похожего.

Пронесся однажды слух, будто бы Митьке-цыгану, бродяге и известному пьянице, ежегодно купавшемуся за бутылку водки в крещенской проруби, было видение, и бросил Митька пить, раскаялся и постригается в Спасскую обитель монахом.

Народ валом повалил к монастырю. И точно – Митька возле клироса усердно отбивал поклоны, всенародно каялся в грехах и даже сознался, что в прошлом году спер и пропил козу у купца Бебешина. Купец Бебешин умилился и дал Митьке целковый, чтобы тот поставил свечку за спасение своей души. Многие тогда прослезились, увидав, как порочный человек возвращается с гибельного пути в лоно праведной жизни.

Так продолжалось целую неделю, но уже перед самым пострижением то ли Митьке было какое другое видение, в обратном смысле, то ли еще какая причина, а только в церковь он не явился. И среди прихожан пошел слух, что Митька валяется в овраге по Новоплотинной улице, а рядом с ним лежит опорожненная бутылка из-под водки.

На место происшествия были посланы для увещевания дьякон Пафнутий и церковный староста купец Синюгин. Посланные вскоре вернулись и с негодованием заявили, что Митька действительно бесчувствен, аки зарезанный скот; что рядом с ним уже лежит вторая опорожненная полубутылка, и когда удалось его растолкать, то он, ругаясь, заявил, что в монахи идти раздумал, потому что якобы грешен и недостоин.

Тихий и патриархальный был у нас городок. Под праздники, особенно в Пасху, когда колокола всех тридцати церквей начинали трезвонить, над городом поднимался гул, хорошо слышный в деревеньках, раскинутых на двадцать километров в окружности.

Благовещенский колокол заглушал все остальные. Колокол Спасского монастыря был надтреснут и поэтому рявкал отрывистым дребезжащим басом. Тоненькие подголоски Никольской обители звенели высокими, звонкими переливами. Этим трем запевалам вторили прочие колокольни, и даже невзрачная церковь маленькой тюрьмы, приткнувшейся к краю города, присоединялась к общему нестройному хору.

Я любил взбираться на колокольни. Позволялось это мальчишкам только на Пасху. Долго кружишь узенькой темной лесенкой. В каменных нишах ласково ворчат голуби. Голова немного кружится от бесчисленных поворотов. Сверху виден весь город с заплатами разбросанных прудов и зарослями садов. Под горою – Теша, старая мельница, Козий остров, перелесок, а дальше – овраги и синяя каемка городского леса.

Отец мой был солдатом 12-го Сибирского стрелкового полка. Стоял тот полк на рижском участке германского фронта.

Я учился во втором классе реального училища. Мать моя, фельдшерица, всегда была занята, и я рос сам по себе. Каждую неделю направляешься к матери с балльником для подписи. Мать бегло просмотрит отметки, увидит двойку за рисование или чистописание и недовольно покачает головой:

– Это что же такое?

– Я, мам, тут не виноват. Ну что же я поделаю, раз у меня таланта на рисование нет? Я, мам, нарисовал ему лошадь, а он говорит, что это не лошадь, а свинья. Тогда я подаю ему в следующий раз и говорю, что это свинья, а он рассердился и говорит, что это не свинья и не лошадь, а черт знает что такое. Я, мам, в художники и не готовлюсь вовсе.

– Ну, а за чистописание почему? Дай-ка твою тетрадку… Бог ты мой, как наляпано! Почему у тебя на каждой строке клякса, а здесь между страниц таракан раздавлен? Фу, гадость какая!

– Клякса, мам, оттого, что нечаянно, а про таракана я вовсе не виноват. Ведь что это такое, на самом деле, – ко всему придираешься! Что, я нарочно таракана посадил? Сам он, дурак, заполз и удавился, а я за него отвечай! И подумаешь, какая наука – чистописание! Я в писатели вовсе не готовлюсь.

– А к чему ж ты готовишься? – строго спрашивает мать, подписывая балльник. – Лоботрясом быть готовишься? Почему опять инспектор пишет, что ты по пожарной лестнице залез на крышу школы? Это еще к чему? Что ты – в трубочисты готовишься?

– Нет. Ни в художники, ни в писатели, ни в трубочисты… Я буду матросом.

– Почему же матросом? – удивляется озадаченная мать.

– Обязательно матросом… Вот еще… И как ты не понимаешь, что это интересно?

Мать качает головой:

– Ишь, какой выискался. Ты чтобы у меня двоек больше не приносил, а то не посмотрю и на матроса – выдеру.

Ой, как врет! Чтобы она меня выдрала? Никогда еще не драла. В чулан один раз заперла, а потом весь следующий день пирожками кормила и двугривенный на кино дала. Хорошо бы эдак почаще!

Глава вторая

Однажды, наскоро попив чаю, кое-как собрав книги, я побежал в школу. По дороге встретил Тимку Штукина – одноклассника, маленького вертлявого человечка.

Тимка Штукин был безобидным и безответным мальчуганом. Его можно было треснуть по башке, не рискуя получить сдачи. Он охотно доедал бутерброды, оставшиеся у товарищей, бегал в соседнюю лавочку покупать сайки к училищному завтраку и, не чувствуя за собой никакой вины, испуганно затихал при приближении классного наставника.

У Тимки была одна страсть – он любил птиц. Вся каморка его отца, сторожа кладбищенской церкви, была заставлена клетками с пичужками. Он покупал птиц, продавал их, выменивал, ловил сам силком или западками на кладбище. Однажды ему здорово влетело от отца, когда купец Синюгин, завернув на могилу своей бабушки, увидал на каменной плите памятника рассыпанную приманку из конопляного семени и лучок – сетку с протянутой от нее бечевой.

По жалобе Синюгина сторож надрал вихры мальчугану, а наш законоучитель отец Геннадий во время урока закона Божьего сказал неодобрительно:

– Памятники ставятся для воспоминания об усопших, а не для каких-либо иных целей, и помещать на памятниках капканы и прочие посторонние приспособления не подобает – грешно и богохульно.

Тут же он привел несколько случаев из истории человечества, когда подобное богохульство влекло за собой тягчайшие кары небесных сил.

Надо сказать, что на примеры отец Геннадий был большой мастер. Мне кажется, что если бы он узнал, например, что на прошлой неделе я ходил без увольнительной записки в кино, то, порывшись в памяти, наверняка отыскал бы какой-нибудь исторический случай, когда совершивший подобное преступление понес еще в сей жизни заслуженное божеское наказание.

Тимка шел, насвистывая дроздом. Заметив меня, он приветливо заморгал и в то же время недоверчиво посмотрел в мою сторону, как бы пытаясь определить – подходит к нему человек запросто или с какой-нибудь каверзой.

– Тимка! А мы на урок опоздаем, – сказал я. – Ей-богу, опоздаем. На урок, может быть, еще нет, а уж на молитву – обязательно.

– Не заметят?! – сказал он испуганно и в то же время вопросительно.

– Обязательно заметят. Ну что же, без обеда оставят, только и всего, – умышленно спокойно поддразнил я, зная, что Тимка беда как боится всяких выговоров и замечаний.

Тимка съежился и, прибавляя шаг, заговорил огорченно:

– А я-то тут при чем? Отец пошел церковь отпирать. Меня дома на минутку оставил, а сам – вон сколько. И все из-за молебна. По Вальке Спагине мать приезжала служить.

– Как по Вальке Спагине? – разинул я рот. – Что ты!.. Разве он помер?

– Да не за упокой молебен, а об отыскании.

– О каком еще отыскании? – с дрожью в голосе переспросил я. – Что ты мелешь, Тимка? Я вот тебя тресну… Я, Тимка, не был вчера в школе, у меня вчера температура…

– Пинь-пинь… тарарах… тиу… – засвистел Тимка синицей и, обрадовавшись, что я еще ничего не знаю, подпрыгнул на одной ноге. – А ведь верно, ты вчера не был. Ух, брат, а что вчера было-то, что было!..

– Да что же было-то?

– А вот что. Сидим мы вчера… первый урок у нас французский. Ведьма глаголы на «этр» задавала. Леверб: аллэ, арривэ, ант-рэ, рестэ, томбэ… Вызвала к доске Раевского. Только стал он писать «рестэ, томбэ», как вдруг отворяется дверь и входит – инспектор (Тимка зажмурился), директор… (Тимка посмотрел на меня многозначительно) и классный наставник. Когда мы сели, директор и говорит нам: «Господа, у нас случилось несчастье: ученик вашего класса Спагин убежал из дому. Оставил записку, что убежал на германский фронт. Я не думаю, господа, чтобы он это сделал без ведома товарищей. Многие из вас знали, конечно, об этом побеге заранее, однако не потрудились сообщить мне. Я, господа…» – и начал, и начал, полчаса говорил.

Назад Дальше