Пильдина возьми, машины начальству подает, а чего на людей кидается? Турнули без пенсии, это обидно, здесь любому посочувствуешь. Правду сказать, жесткий был служака, обычно его посылали, когда на транспорте надо было брать или из другого города доставить, из Лодейного Поля доставлял, из Киришей, из Луги. Не любит он меня, никогда не здоровается, будто не знакомы. Знакомы, еще как знакомы. На этой самой фабрике в тридцать пятом году он в электроцехе работал, а больше по комсомольской части старался. Сын сапожника, образования кот наплакал, вот и ударился в комсомол. Думал, заметят. Заметили. Пришла на фабрику разнарядка: двоих в Межкраевую школу НКВД, Гороховая, 2, место знаменитое. Подали двух кандидатов, второй не прошел, а Пильдина взяли. В 36-м взяли, а уже в 37-м по причине острейшей нехватки кадров досрочно выпустили, хотя курсы, вернее школа, были двухгодичные. Понадобился народ для дела, и очень остро, вот и ограничились одним годом обучения. И в школе он отличился. Была там какая-то волейбольная команда, о ней и не слышал никто, а Пильдин, тут уж ничего не скажешь, играл классно, и в распасовочке, и у сетки. Команду сделал – гремела… Но где гремела? В наших кругах. Хоть люди и молодые, еще никому не известные, а как-никак бойцы незримого фронта, так что приходилось им играть просто со своими старшими товарищами с Литейного и с командами из воинских организаций. Народ молодой, азартный, разделывали они своих старших товарищей под орех. У команды – авторитет. Кто капитан? Капитан – Пильдин. Кстати, его и в Ленинграде оставили, и звание капитанское довольно быстро получил, из ихнего выпуска вообще первый, и еще до войны нацеливался на ответственные дела и выполнял их резко. Глушанина надо было, например, брать, секретаря Новгородского горкома. До войны Новгородской области не было, а у Глушанина этого с местным товарищем из НКВД были контры какие-то, то есть взаимная неприязнь, и поручить ему брать Глушанина как бы неэтично, подозрения на месть могли возникнуть, личные счеты… Нет, в Новгород не посылали. Не знаю, уж прибыл Глушанин или вызвали его в Ленинград на совещание, дело обычное, а у нас как раз был культпоход в Малый оперный, с женами, с буфетом, редкое даже по тем временам мероприятие. Во втором антракте вышли покурить прямо на площадь, тепло, каштаны цветут, стоим, курим, погода отличная, настроение… Подкатывает наша «эмочка», прихватили Пильдина и вперед!.. Оказывается, был уже и ордерок сделан, и в Смольном прямо с совещания ему этого новгородца и выдали.
Межкраевая школа, кстати, как раз рядом с Исаакиевской площадью была, так что на вечернюю прогулку ходили с песней вокруг германского посольства. Любимая у них была: «Стоит на страже…» Неловко с песней получилось. Текст помнишь?
Песня лихая, маршировать легко, только летом как раз 37-го полетела вся военная головка, вместе с ней исчез и «товарищ Блюхер», потом слышу, через некоторое время опять поют. И «упор» остался, и «Отпор» остался, а вместо «Блюхера» пели «дальневосточная, краснознаменная», даже еще лучше.
На Исаакиевской до самого начала войны у посольства флаг со свастикой висел. Я, к слову сказать, с графом Шуленбургом лично и за руку… Он ехал поездом из Финляндии в Москву, тогда же было, в 37-м. Назначают меня в гласную охрану, а гласная – значит в форме. Встречали его на Финляндском вокзале, нас всего четверо было, а сколько в негласной, я этого знать не мог. Выходит из вагона типичный такой немец, ни с кем не спутаешь. Его встречают, мы – как полагается, «коробочкой», до него, ну, как до тебя, даже ближе. А он, хоть и граф, и солидный такой, а улыбается и со всеми за руку. И мне руку протягивает, улыбается и что-то еще говорит по-немецки. Я не понял, мы тогда усиленно эстонский, латышский и литовский учили, на немецкий нас не ориентировали. Мне потом пересказали слова Шуленбурга, оказывается, он пошутил: «Прогнали, – говорит, – графов, а теперь вон как охраняете». Ну, я, чтобы дураком не выглядеть, улыбнулся, и оказалось очень даже уместно, Шуленбург, наверное, подумал, что я его и без переводчика понимаю. В сорок четвертом Гитлер повесил его на крюк за подбородок. Знал бы, что Шуленбург еще в сорок первом предупреждал Сталина о готовящемся нападении и даже дату называл, висеть бы ему на крюке тремя годами раньше. Вот тебе и граф! Он же официально послом был в СССР, а себя при Гитлере пешкой не считал, имел свое мнение, жизнью рисковал, хотел войну с нами предотвратить, понимал, что Германия об нас зубы сломает, и пошел фактически на предательство, на государственную измену с точки зрения Гитлера. На что он только рассчитывал, вот самоуверенность к чему приводит…
Меня в гласную часто брали, за габариты – рост пятый, размер пятьдесят четвертый, спина, как щит у «максима»…
А если к Пильдину вернуться, был у нас с ним один эпизодик, был… Давай-ка сейчас ты без меня здесь посиди у телефонов на всякий случай, я территорию обойду, а вернусь и расскажу, занятный эпизодик…»
IV
«На проспекте здесь, чуть подальше, в сторону Льва Толстого, к площади, сразу за столовкой арка, а за аркой мастерская, где шариковые ручки заправляют. Заходил? Ну!.. Обратил внимание, помещение небольшое, и только один вход, с улицы, и витрина во всю стену, дверь и витрина, помещение метров 18–20 квадратных, не больше, и никаких тебе тылов… Вот за этой витриной на виду у всех прохожих мы с Пильдиным две ночи провели и один ясный день. Вот тебе и незримый фронт! Останавливайся все, кому не лень, стой перед этой самой витриной и разглядывай… Разглядывали, только трудно сказать, понимал кто или нет, что они видели. Вообще-то большинство людей редко понимают то, что у них на глазах происходит, как любил говорить Казбек Иваныч: «Наш человек привык ушами видеть!» Да, за витриной этой картинка, конечно, странная, только мало ли странных картинок в наше время было…
Сорок восьмой год, июнь месяц, суббота. Поезд такой-то, вагон такой-то, место такое-то. Снять на станции Тосно и доставить: рост чуть ниже среднего, комплекция спортивная, возраст 37, волосы слегка вьющиеся, нос правильный, губы-одежда и т. д. Впрочем, до волос вьющихся еще далеко было, не успели отрасти. Но вот особые приметы: «кисти рук маленькие».
И правда, когда брали, я как раз обратил внимание, что это за примета «кисти рук маленькие»? Оказался довольно крепкий молодой мужчина, сложение хорошее, правда, одежда на нем очень свободно висела, морда даже широкая, симпатичная, а кисти рук, как у девочки… Дали нам ЗИС. ЗИС-101 отличнейшая машина, не то что «эмочка», в «эмке» сидишь торчком, как кот на боровах, а в ЗИСе прямо как на диване… Примчались мы в Тосно часам к шести, на станцию, через полчаса примерно подошел поезд. Минуту он там стоит… Нет, вру! Нам его как раз остановили, на минуточку. У него в Малой Вишере была первая остановка, но туда мы уже не успевали. Сняли мы этого, «кисти рук маленькие». Группа наша три человека: Хунт Вальдемар, эстонец, человек изумительно хладнокровный и сдержанный просто поразительно, как грузинский князь, вообще-то он по-русски не очень хорошо, вернее, не очень быстро понимал, отличный был парень, вторым номером был я, и за старшего группы Пильдин, он уже был в майорах, хотя у него шесть классов, а у меня почти оконченное среднее. Все идет спокойно, не предвещает никаких неожиданностей. Где-то около девяти вечера приезжаем в город, везем его во внутреннюю тюрьму, в полит-изолятор, а там его – не принимают! Представляешь?! Не принимают. Здесь надо отдать должное, работы было много, страшно вспомнить, брали иногда по 500–700 человек за ночь, но все исключительно по закону, как полагается, порядок был! Был порядок исключительный. Если коммунист, то без санкции райкома не арестовывали, если райкомовский человек, то санкция обкома непременно. Не надо думать, что мы вот так сами по себе работали. Чтобы без санкции райкома арест? Или обыск без ордера? Да не было этого никогда. И не могло быть такого! А уж чтобы в изолятор кого-то без санкции и соответствующего документа… Только здесь случай оказался особый, можно даже сказать, исключительный. Ни санкции, ни постановления. Брали по звонку, по телефонному звонку, по личному указанию, оперативно. Пильдин рассчитывал, что к нашему возвращению все будет оформлено, а тут суббота… трудно сказать, что там произошло, но бумаг нет, а у нас устное приказание, кому его предъявишь? Ну, Пильдин грудью на начальника тюрьмы, то есть изолятора, пошел: «Принимайте арестованного, лично отвечать будете!..» А тот тоже не из робкого десятка, да что ему майор, если он умел и с генералами на басах разговаривать: «Будете горло драть, я вас сейчас приму! Как я его оформлю? Как он у меня будет проходить? Мне ж его на содержание ставить надо! Куда я его занесу?!» – и все в таком духе. Поорали они друг на друга, понервничали. Мы сидим на Каляева в машине, выходит Пильдин, как пес побитый, а злой, как собака. Можно было в дежурку сунуться, попросить, но дежурил Вакатимов, хороший «друг» Пильдина, терпеть его не мог, «волейбольным майором» называл, так что нечего было и мечтать. Шофер-то не из оперативки, не дежурный, его тоже, как и нас, схватили по-быстрому, видит, такое дело, попросил нас покинуть… Мы покинули, что делать. Оказались вчетвером попросту на панели. Пильдин еще полчаса побегал, попытался кого-то найти, куда-то звонить, но – дробь!.. Что делать? На той стороне, за Невой Финляндский вокзал, на трамвае ехать с арестованным вроде неловко, потопали ногами через Литейный мост, 397 шагов, у меня меряно. Пильдин стал дежурному от транспортной милиции объяснять: поскольку снят задержанный с поезда Октябрьской дороги, а Финляндский вокзал тоже Октябрьской, он вроде обязан… А ушлый такой капитан попался, сразу понял, что-то тут не так, спрашивает: «Зачем же сюда вели, поместили бы на Литейном, и Кресты рядом, и на Лебедева…» По-человечески можно было бы договориться, а Пильдин в амбицию пошел: «Я не обязан отчитываться, товарищ капитан!» Напирает на капитана. А тот ему: «У меня здесь гостиницы нет и нет комнаты отдыха, товарищ майор!» Напирает на майора. Зачем это все, ведь уверен, можно было по-хорошему договориться. Так нет, снова мы оказались на улице.
Дело к ночи, хоть ночь и белая, и довольно тепло, но как-то не по себе. Хоть домой веди! Только приведи такого, будешь потом всю жизнь объяснительные писать… У меня портфель арестованного, у Вальдемара чемодан. Хороший чемодан, с кожаными ремнями… Арестованный и Пильдин налегке. А кругом граждане гуляют, молодежь, песни то там, то сям, речные трамвайчики по Неве… А мы как псы бездомные.
Пошли, говорю, на улицу Скороходова в Петроградский райотдел милиции, как-никак я там перед войной поработать успел, может, по старой дружбе пойдут навстречу. Но навстречу не пошли. Здесь это было, на бывшей Большой Монетной милиция была в доме церковного причта лицейской церкви. Напротив райкома дом, этот самый. Там готовы были помочь искренне, но не смогли. Все осторожные такие, пугливые, трясутся за свою шкуру, а о деле в последнюю очередь. Видите ли, для нашего задержанного нужно отдельное помещение, нельзя же его в общую камеру, а у них в тот вечер все было забито, суббота… Думаю, связываться не хотели. А может, и еще что… Комитетчики вообще-то на милицию свысока поглядывали, сверху смотрели, ну и милиция тоже, бывало, любила посмотреть, как другой раз комитетчики кувыркаются…
Бредем по Кировскому проспекту почти бесцельно и вот у дома 14 натыкаемся на дворника, и так проспект вычищен и прибран, последние пустые трамваи в парк Блохина и в парк Скороходова подбираются, а тут дворник с метлой и совком – лошадка райпищеторговская оказию оставила, а он тут как тут, в белом фартуке такой, солидный. Мало дворников-мужиков после войны было, все больше бабы, а этот с таким видом, будто ни войны, ни революции… Пильдин – раз ему удостоверение: задержан опасный преступник, немедленно предоставить помещение для содержания до понедельника. Этот и вопросов задавать не стал. Пошли они тут же вместе управдома поднимать, подняли, он и открыл им красный уголок жэковский. Этот самый, где сейчас шариковые ручки заправляют. Только что стол красным покрыт, а так – одно название красный уголок: два стула, две обоймы по три откидных сиденья из какого-нибудь клуба, из украшений – лозунг коротенький, плакат о подписке на заем и портрет товарища Кагановича. Но главное – окно во всю стену и прямо на тротуар, и некуда укрыться, ни занавесок, ни штор.
И то рады, хоть крыша, наконец, над головой и есть на что присесть, уже ноги гудели.
Арестованный всю дорогу молчал, ни единого слова не проронил, только когда расположились, говорит: «Дайте мне портфель, я есть хочу». Достает оттуда котлетки домашние, бутербродики и бутылку коньяка… Так мы под покровом белой ночи, как товарищи по несчастью, эту бутылочку и раздавили…
Что за птица арестованный? Ерундовая, в сущности, история.
Был, оказывается, у него роман не роман, но какие-то печки-лавочки с дочкой одного… в общем, фамилию называть не буду. Папаше это не понравилось, женишок где-то что-то ляпнул лишнее, дали ему как «язычнику» всего-то пять лет, и в Воркуту. При освобождении в сорок восьмом предупредили честно: появишься в Ленинграде, получишь еще пять. Ну, а этот схитрить хотел, билет себе организовал транзитный через Ленинград, так что вроде бы он и был в Ленинграде, и как бы не был. Списался с родней, чтобы она его на вокзале встретила-проводила, там между поездами три часа всего-то и было… Пока наши созванивались, ставили в известность, ждали решения, вот и получилось, что пришлось фактически поезд догонять, и ни тебе санкции на арест, ни ордера по-человечески выписать не смогли… Нехорошо, тут уж надо признаться. С другой стороны, билет у него был то ли в Пензу… нет, вру, в Инзу, под Саранск. Сам посуди, не оттуда же его потом на пересуд возвращать? Но, что нехорошо, то нехорошо… Кто не работает, тот не ошибается, были ошибки, были…
Да, сидим мы, словно на витрине выставленные, комната маленькая, спрятаться, укрыться некуда, окно огромное, чистое… Останавливаются парочки, смотрят… Прохожие хоть и редкие, а все-таки появляются, суббота, и погода хорошая, белые ночи, гуляет народ. Ну что в нас такого?! Четыре мужика, в конце-то концов, на столе закуска, картинка вроде бы самая обыкновенная, я заметил: сначала большинство смотрят, улыбаются, а потом быстренько-быстренько отходят, и по лицу будто мокрой тряпкой провели, улыбочка сходит. Он в штатском, мы в штатском, один дремлет, двое разговаривают, обыкновенное дело, а народ даже немножко шарахается. Или нервы у людей после войны в Ленинграде ни к черту стали? Пережил, конечно, народ много. В сорок восьмом году в городе еще пустовато было…
Ладно. Этот в уборную запросился, задержанный. Имеет право. Я Пильдину говорю, здесь же рядом, на трамвайной остановке роскошный общественный гальюн, на углу Горького и Кировского.
Кстати сказать, гальюн знаменитый, овеянный легендой. Построен он был в виде виллы, с выкрутасами, с башенкой, со шпилями, кладочка узорчатая, черт знает что! Замок из немецкой сказки. А история, говорят, такая. На том месте, где мы сейчас сидим, был увеселительный сад, и принадлежал он хозяину Центрального рынка Александрову. Богат он был до невозможности, ну, если туберкулезную больницу со всем оборудованием городу подарил, на свои деньги, в порядке благотворительности, она и сейчас стоит, мы там флюорографию проходим… Да знаешь ты ее, красный дом, последний на проспекте перед мостом через Малую Невку. Считался Александров миллионщиком. Вот про него и рассказывали, что приударил он за одной высокородной дамой, допустим, за баронессой! Та сначала ему хиханьки-хаханьки, надежду подавала, принимала, как говорится, ухаживания, а как до дела дошло – ни в какую! Уж не знаю, как он ее там добивался-уламывал, не купчишка лабазный, не в смазных сапогах, настоящий капиталист, манеры, автомобили, Европа!.. А та не дает, и все! Состоялся у них решительный разговор, она ему напрямую – мужик! Ты, говорит, мужик, а я – баронесса! И весь разговор! Ручку, пожалуйста, но только вот посюда, а дальше ни-ни… Утерся господин Александров. И что интересно, дамочка, говорят, не такая уж неприступная была и замужем бывала неоднократно, и от этого ему особенно обидно. Отомстил. Жила она в доме в начале проспекта, рядом с виттевским особняком, там дорогие квартиры были, а у нее окнами на угол Каменноостровского и Кронверкского по-тогдашнему. Обратился отвергнутый ухажер к городским властям: продолжаю, дескать, заботиться о народном здоровье, могу соорудить в саду Народного дома общественный туалет типа сортир на свои деньги. Отцы города, так тогда горсовет назывался, с благодарностью принимают дар, предмет необходимый и место бойкое. А проект потряс роскошью – замок не замок, терем не терем… А был этот «замок» точной копией загородной виллы этой самой баронессы, неприступной для удачливых выходцев из простого народа. Вот и любуйся, как любой житель города пользуется твоим гостеприимством!
Ну, она, ясное дело, тут же съехала, квартиру поменяла, поселилась у Николаевского моста, мост лейтенанта Шмидта. А он и там гальюн под окнами! Правда, попроще. Она, бедная, на другую сторону Васильевского шарахнулась, к Тучкову мосту, а он и там «виллу общего пользования» ей под окна…
К чему рассказываю?
Соловьев после войны в Ленинграде пропасть была. Даже в садике у Александринского театра имени Пушкина, это же прямо напротив елисеевского магазина, на Невском! А здесь, в саду Нардома, для них просто был рай. И вода рядом – Кронверка и кусты…
Поют, перекликаются, красотища!
Ночью любой звук становится особенным, вес у него другой, чем днем, и оттого, что ночью звук редкость, задумываешься над ним, смысл в нем ищешь. Возьми воробья, ерундовая птица, днем они верещат, разве слушаешь, а вот под утро они такой концерт зададут… Я иногда с большим интересом слушаю, слушаю и задумываюсь над жизнью тех, у кого свой голос и коротенький, и не очень интересный, а вот как вместе сойдутся, как вместе заголосят, так и любого соловья забьют. Сила! Соловей тоже, я тебе скажу, птица не фасонистая: спинка с ржавчинкой, пестринка на груди, чуть волнистая, правда, будто рябь по воде от легкого ветерка, носик остренький, тельце веретенцем – вот и вся птица!.. Очень скромная птица, потому что цену себе знает. Большинство певцов ищут себе место повозвышенней, тот же скворец, он тебе на пеньке или на изгороди никогда петь не будет, даже синица, иволгу возьми, на дерево взлетит да еще на самые норовит верхние ветки, а этот на кустике, на сучке каком-нибудь неприметном пристроится, а то и вовсе на пеньке, а ему и не надо вверх, его и так и слушают, и слышат… А запоет – будто небо раздвигается, будто земля шире становится… Слышал я южного соловья, ну и что? У нашего северного голос литой, крепкий, чистый, а как щелком пойдет, так словно гвоздики ледяные тебе в душу забивает, ей-богу, дыхание останавливается, будто это не в его груди, а в твоей, ночной прохладой переполненной, песня теснится и наружу рвется. Красота!