– Да так, ерунда, – он попытался произнести это как можно убедительнее, потому что сам толком не понимал, что его гложет. Как еще он мог ей ответить?
– Что-то не похоже на ерунду, мистер.
– У меня отец умер, – наконец, выговорил он. В конце концов, это ведь действительно произошло. Правда, признавшись Эмме, никакого облегчения он не почувствовал. Напротив, даже вздрогнул от собственных слов, будто рядом, в темноте, кто-то неожиданно громко вскрикнул.
– О боже, – охнула Эмма. – Господи! – Затем, взяв себя в руки, она тряхнула головой. – Уоллас, мне так жаль. Прими мои соболезнования.
Он улыбнулся, потому что не знал, как следует реагировать, когда кто-то выражает тебе сочувствие. Ему всегда казалось, что люди, утверждающие, будто расстроились из-за него, на самом деле грустят по каким-то личным причинам. А его несчастье используют лишь как предлог, чтобы чувствовать то, что им хочется чувствовать. Сочувствие было каким-то фокусом, вроде чревовещания. Отец умер в сотнях миль отсюда. Уоллас никому об этом не говорил. Брат сообщил ему по электронной почте, потом позвонил. А после соцсети запестрели постами обеспокоенных или просто жадных до новостей родственников – мерзкая пена публичной скорби. «Странно как», – думал Уоллас, улыбаясь Эмме. Никакого сокрушительного горя он не испытывал. Чувства были примерно те же, что и когда кто-то из коллег неожиданно не появлялся утром в лаборатории. Нет, наверное, все же не совсем так. Скорее он не понимал, что ему чувствовать, и оттого старался не чувствовать ничего вообще. Так было проще. Честнее. В этом по крайней мере было что-то настоящее.
– Спасибо, – сказал он. А что еще остается говорить, когда попался в ловушку чужого сочувствия?
– Погоди-ка, – она обернулась через плечо. Парни по-прежнему сидели за столом, все теперь были заняты Глазастиком, а она, довольная, подставлялась под ласкающие ее руки. – Они что, ничего не знают?
– Никто не знает.
– Черт, – выдавила она. – Но почему?
– Ну, понимаешь, наверное, мне так было проще.
– Нет, Уоллас. Не понимаю. Когда похороны?
– Были несколько недель назад, – ответил он, и ее это, кажется, ошеломило. – Что?
– Ты ездил? – спросила она.
– Нет, не ездил. Я работал, – ответил Уоллас.
– Господи Иисусе. Тебя что, дьяволица не отпустила?
Уоллас рассмеялся, и смех его эхом разнесся над водой. Надо ж было такое вообразить. Чтобы он рассказал о смерти отца завлабораторией, а та не отпустила его на похороны. Его так и подмывало позволить Эмме и дальше так думать, потому что, в принципе, Эдит могла бы так поступить. Но тогда, рано или поздно, эта ложь дошла бы до Эдит, и ему пришлось бы разгребать последствия.
– Нет, – покачал головой он. – Она все же не настолько ужасная. В тот момент ее даже в городе не было.
Эдит была высокой, эффектной женщиной пугающего интеллекта. И ничего демонического на самом деле в ней не было. Скорее ее можно было сравнить с сильным жарким ветром, который вот уже четыре года дул Уолласу прямо в лицо и, в итоге, вконец его измотал.
– Не защищай ее, – прищурилась Эмма. – Она что, блин, запретила тебе ехать на похороны отца? Сука больная.
– Нет, – он все смеялся, согнувшись и схватившись за живот. – Все не так. Я просто был очень занят.
– Уоллас, но это же твой отец, – возразила Эмма. И смех умер у него на губах. Слова Эммы отрезвили его. Да, это был его отец. Уоллас об этом прекрасно знал. Проблема в том, что все эти люди, его друзья, да и вообще весь мир, полагали, что семья – это нечто особенное. Что ты должен испытывать к родне определенные чувства, те же, что испытывают они сами, если же ничего подобного ты не ощущаешь, то это неправильно. Как он мог смеяться над тем, что не поехал на похороны собственного отца? Что за чудачество? Уоллас вовсе не считал, что ведет себя странно. Что, смеясь, поступает плохо или неправильно. Однако все же нацепил на лицо маску тихой смиренной скорби.
– Черт возьми, – выдохнула Эмма. Похоже, она сильно за него разозлилась. Пнула водную гладь, и в темноту полетели отливающие серебром брызги. Затем обхватила Уолласа обеими руками. Он вздохнул и закрыл глаза. Эмма тихонько всхлипнула, и он обнял ее и прижал к себе.
– Все хорошо, хорошо, – убеждал он, но она лишь помотала головой и заплакала еще горше. Затем поцеловала его в щеку и обняла крепче.
– Мне так жаль, Уоллас. Господи. Если бы я могла хоть что-то изменить, – прошептала она.
Она так расстроилась, что Уолласа это встревожило. Разве возможно было искренне так сильно переживать за другого? Дрожать и всхлипывать, оплакивая утрату, которую должен был бы оплакивать он? Уоллас хотел бы заплакать – хотя бы ради Эммы. Но просто не мог. Их оставшиеся за столом друзья принялись вопить и улюлюкать, хлопать в ладоши и посылать в их сторону воздушные поцелуи.
Эмма сердито рявкнула на них, но они не услышали. Лишь Том вскочил и расправил плечи, словно почуяв что-то неладное. Обернувшись, Уоллас заметил, что он хмурится и гневно сверкает глазами. Том знал, что Уоллас гей. Знал, что между ним и Эммой ничего быть не может. Отчего же тогда он так на них пялился? Будто только что услышал анекдот и не понял, в чем соль шутки. Чувство юмора у Тома почти напрочь отсутствовало, и потому он частенько сам выглядел комично. Вечно лохматый, он круглый год ходил в трекинговых ботинках, хотя ни тут, в окрестностях города, ни в Центральной Оклахоме, откуда он был родом, и близко не было никаких гор. Вообще Том был довольно манерным парнем. Работал над докторской в области литературоведения и был накрепко привязан к тонущему кораблю академической науки. И все же Уолласу Том скорее нравился. Он всегда подсказывал ему, какую книгу прочесть. И болтал с ним о литературе, пока остальные обсуждали футбол и хоккей. Но временами Уоллас замечал, что тот смотрит на них с Эммой так, словно мечтает отрубить им головы.
– Ну хватит с них представления, – сказал Уоллас.
– Нет еще, – Эмма подалась вперед и поцеловала его в губы. Дыхание ее было теплым и сладким, словно она держала за щекой конфету. А губы оказались мягкие и слегка липкие. Поцелуй вышел быстрым, но произвел за столиком эффект разорвавшейся бомбы. Все заорали, кто-то направил на них фонарик, и получилось, что они, словно парочка из фильма, целуются у воды в луче света. Эмма, рисуясь, закинула руку назад и упала к нему на колени.
Уолласа раньше никогда не целовали. По-настоящему – нет. И ему вдруг показалось, что у него что-то украли. Эмма смеялась, уткнувшись лицом ему в колени. Том намотал на кулак поводок Глазастика и направился к ним.
– Какого хрена тут происходит? – злобно напустился он на Уолласа. – Ты что, думаешь, можно просто вот так взять и поцеловать чужую половинку?
– Это она меня поцеловала, – возразил Уоллас.
– Это я его поцеловала, – заявила Эмма так, как будто это все объясняло. Уоллас вздохнул.
– Эмма, мы это уже обсуждали.
– Он гей, – она выпрямилась. – Это не считается. Это все равно, что поцеловать девушку.
– Вот спасибо, – сказал Уоллас.
– Понимаешь?
– Нет, Эм. Так не пойдет. И мне неважно, гей он или нет – без обид, Уоллас…
– Но я правда гей.
– Все равно получается, что ты целуешься с другим, – продолжил Том. – Так не пойдет.
– Не будь таким пуританином, – сказала Эмма. – Ты что, внезапно в религию ударился?
– Хватит прикалываться, – рявкнул Том.
– У него отец умер. Я оказывала дружескую поддержку! – Эмма поднялась на ноги. Подол ее юбки – поношенной разноцветной тряпицы, явно купленной за гроши на барахолке – насквозь вымок. Уоллас набрал в грудь побольше воздуха. Том сверлил его взглядом.
– Серьезно, у тебя отец умер?
– Да, умер, – негромко протянул Уоллас.
– Чувак, мне очень жаль, – Том притянул Уолласа к себе и обнял. Лицо его раскраснелось, от тела шел жар. Темная борода щекотала Уолласу шею. Орехового оттенка глаза в темноте казались карими. – Я не знал. Это тяжело. Извини.
– Я в порядке, – отозвался Уоллас.
– Нет, не в порядке. И это нормально, – Том похлопал Уолласа по спине, кажется, очень довольный собой. Глазастик лизнула Уолласу руку, прошлась языком по костяшкам и ладони. Он присел на корточки и потрепал ее за уши. Собака положила лапы ему на плечи. От нее пахло чистой шерстью и косметической отдушкой. Эмма и Том поцеловались в знак примирения, а Глазастик тем временем вылизала Уолласу уши.
Они вернулись к друзьям и подсели к столику, за которым сразу сделалось тесно и пьяно. Пока Уолласа не было, принесли пиво, а для него кружку сидра.
– Это я тебе заказал, – сообщил Миллер.
– Спасибо за заботу, – отозвался Уоллас. Вышло неожиданно сухо, но Миллер только кивнул.
Над столом лениво нарезали круги толстые шершни. Временами один из них подлетал к чьей-нибудь кружке, и Ингве, защитник всего живого, ловил его пустым стаканчиком, относил к краю набережной и там выпускал на волю. К тому времени, как он возвращался за столик, над кружкой уже кружил новый шершень.
– Ненавижу пчел, – сказал Уоллас.
– Это вообще-то не пчелы, – попытался возразить Ингве.
– У меня аллергия на осиные укусы, – продолжил Уоллас.
– Осы и пчелы – это не…
– И у меня, – вставил Миллер. Он зевнул, потянулся и, забыв, что только что брал руками попкорн и начос, потер глаза. И тут же резко подскочил, едва не опрокинув стол. Уоллас, покосившись на опустевший контейнер, сразу понял, что произошло.
– Вот дерьмо, – буркнул Миллер.
– О нет.
– Ты в норме?
– Нет, Ингве, я не в норме, – рявкнул Миллер и припустил прочь по мощеной дорожке.
– Я помогу, – опередив Коула, вызвался Уоллас.
* * *
В толчее гуляющих белых Уолласу удалось разглядеть: здоровенного рыжего дядьку, тело которого было покрыто волосками, золотящимися в ярком свете фонарей у фуд-корта; двух мальчишек, катавших игрушечные машинки по столу и рукам своих подтянутых родителей с усталыми злыми лицами, так характерными для любителей фитнеса; занявших несколько столиков ребят из студенческого братства – в сумеречном полусвете казалось, что от них так и пышет здоровьем и блестящими перспективами; несколько компаний пожилых людей, чьи тела и жизни давно утратили юношескую свежесть, явившихся сюда, чтобы поймать последние проблески уходящей молодости, как ловят банкой привлеченных светом мотыльков. Расположившиеся на сцене музыканты, декорациями которым служило целое озеро, наигрывали что-то вроде карибского свинга, только в непривычно медленном темпе. Лет им на вид было примерно столько же, сколько Уолласу. Одетые в гавайские рубашки, с одинаковыми острыми носами и взъерошенными светлыми волосами, они были похожи друг на друга, как братья. Над местами для зрителей горело лишь несколько фонарей, но фуд-корт был освещен так ярко, что, подходя купить дорогущее пиво, крендельки или сосиски, ты словно попадал из ночи в день. Уоллас встал за мужчиной, плечи которого были покрыты золотистыми волосками, и, дождавшись своей очереди, попросил маленькую бутылку молока. Стоила она 3.50, и продавец, тощий бородатый парень с приплюснутым носом, недоверчиво глянул на него, прежде чем полезть в стоявший под прилавком холодильник.
Уоллас огляделся по сторонам в поисках Миллера. Тот не должен был далеко уйти. Стены павильона, освещенного мягким желтоватым светом, были стеклянными, и ему хорошо было видно все, что происходит внутри. Полы в павильоне были отделаны мрамором, придавая ему сходство с отделением банка. В центре, под раскидистыми ветками могучего дуба, танцевали люди. Прыгали, извивались, вращали бедрами. Два старика подходили к женщинам, пытаясь пригласить их на танец, но все лишь смущенно улыбались в ответ и качали головами. За одним из столиков сидели несколько студенток. Головастые, с развитыми мускулистыми торсами, они безмятежно заливисто смеялись. Старики подошли и к ним, и две студентки согласились потанцевать, а остальные принялись аплодировать. И по залу точно волна прокатилась – все начали оборачиваться на них, хлопать. Оживился даже оркестр – музыка завизжала, загремела, словно кто-то взрывал лопатой гравий. Звучало это вовсе не мелодично. Уолласу подумалось, что эти звуки и музыкой-то назвать нельзя. Однако обе пары танцевали как ни в чем не бывало, и вскоре их уже окружили другие. Два парня из братства, вскочив из-за стола, стали было пародировать танцующих, но быстро засмущались, отвернулись друг от друга и разошлись, уронив мощные руки. Уоллас загляделся было на все происходящее, но через минуту опомнился. По стеклу скользнула тень, и он увидел Миллера. Тот быстро шел через зал в сторону туалета. Уоллас тоже стронулся с места, и какое-то время они с Миллером шагали рядом, но по разные стороны стеклянной стены. Однако Миллер то ли не видел его, то ли делал вид, что не видит. Просто шел рядом, не замечая, словно во сне.
* * *
Уоллас нашел его у раковины. Миллер пытался промыть глаза, успев уже залить водой подбородок и футболку. Он морщился и ругался себе под нос. Кроме них в туалете никого не было.
– Давай помогу, – предложил Уоллас.
– Я такой идиот, – отозвался Миллер. – Напрочь забыл, что не помыл руки.
– Бывает, – сказал Уоллас и поставил на раковину бутылочку с молоком. Она еще не успела нагреться. Уоллас сполоснул руки под краном. В туалете пахло пивом и антисептиком, запах мочи совершенно не чувствовался. Под потолком неярко горели лампы. Пожалуй, для туалета тут было слишком чисто, и Уолласу стало не по себе. Столешница была сделана из какого-то дешевого черного камня. На пластиковой бутылочке выступил конденсат. Миллер, щурясь, разглядывал ее. Над раковиной висело большое вогнутое зеркало, и Уоллас с трудом отвел взгляд от их отражения. – Можешь чуть присесть и наклониться вперед?
Сначала Миллер не шелохнулся. И Уоллас решил, что снова себя выдал. Однако через пару мгновений он, словно приняв какое-то решение, послушался, медленно согнул колени и слегка развернулся так, чтобы его лицо оказалось над раковиной. Сейчас он был совершенно беззащитен. Отвинтив крышечку, Уоллас поднес бутылку к глазам Миллера. Руки у него дрожали. С горлышка сорвалась белая капля и приземлилась Миллеру на щеку, чуть ниже ресниц. Уоллас сглотнул. Он слышал, как тяжело Миллер дышит. Видел, как тот облизнул уголок рта. Из крана капало.
– Вот так, – сказал Уоллас. Наклонил бутылочку, и молоко полилось Миллеру на глаза, с переносицы в раковину потек белый ручеек. Миллер зажмурился. – Э, нет, так не пойдет. Нужно, чтобы глаза оставались открытыми. – Миллер хмыкнул. И открыл глаза. Струйки молока с мягким стуком ударялись о внутреннюю поверхность раковины. Вылив половину бутылочки, Уоллас обильно смочил два бумажных полотенца. И выжал воду Миллеру на глаза, карие, с синеватыми ободками. Белки у него уже покраснели. Миллер снова инстинктивно зажмурился, но вскоре открыл глаза. Уоллас промокнул его густые ресницы бумажными полотенцами. Затем снова промыл глаза молоком, сполоснул водой и опять промокнул.
– Ну-ну, – негромко приговаривал он. – Все хорошо.
– Ну хватит. Нечего надо мной прикалываться.
– Я не прикалываюсь, – возразил он. Наоборот, он пытался быть ласковым. – Со мной однажды тоже такое было. Мы с бабушкой и дедушкой собирали перцы, а мне захотелось спать, и я потер глаза руками. – Уоллас усмехнулся, вспомнив, какой он тогда был жалкий, несчастный, с раздутыми, как грейпфруты, глазами. Он опустил взгляд на Миллера, на его выгоревшие волосы, на густые ресницы. И вдруг его словно исподтишка ударили в живот. Миллер смотрел прямо на него. Ну понятно, а куда еще ему было смотреть? Ведь ничего, кроме Уолласа, в поле его зрения не было. Не удивительно, в общем, что он на него смотрел. – Готово, – объявил Уоллас. И бросил опустевшую бутылочку в мусорную корзину под раковиной.