АЛЛЕГРО VIDEO. Субъективная история кино - Шепотинник Петр 4 стр.


– Может быть, поэтому ваши герои пьют за Эйзенштейна, которого они любят, а он их – нет?..

– Это просто шутка. Эйзенштейн был крупной фигурой немого кино и остается великим до сих пор. Но, на мой взгляд, у него все слишком выстроено, слишком уж рассудочно, хотя видно, что над этим работал гений. Я люблю Дрейера, он рассуждает на высокие темы, скажем, говорит о Боге, на очень простом языке, он творит свои простые чудеса. Например, фильм “Слово” – он говорит о чуде и сам является чудом.

– Можно сказать, что вы научили Грецию, страну с богатейшими культурными традициями, говорить на языке кино. Нас всегда учили, что театр с его условностью – заклятый враг кино. В ваших картинах кинематографизируется сам театральный принцип…

– Я считаю, что кино – это всё, что запечатлено на пленку. Вы, конечно, видите, что изображение в моих картинах играет огромную роль. Текст менее важен. Бывают и безмолвные куски. В театре это невозможно. В современном театре, правда, скажем, у Петера Штайна, есть вещи, которые можно определить как «не-тексты». Например, я видел в Париже несколько лет назад очень известную пьесу Боба Уилсона «Взгляд глухого» – абсолютно немую, там нет текста, нет диалога. Тем не менее это не кино, это театр. Правда, когда ваш глаз следит за актером, он как бы мысленно меняет фокусное расстояние, совершает мысленные наезды и отъезды, трэвеллинги. Вы можете получить представление как о всей сцене целиком, так и о частностях, сфокусировав свой взгляд то на декорации, то на актере, на его лице, его движениях… то есть ваши глаза как бы производят съемку с движения. Это своего рода внутренний монтаж, который совершает каждый из зрителей. Лично я предпочитаю снимать именно так, используя трэвеллинг, съемку в движении. Кто-то другой предпочитает монтажный стык. Мои фильмы называют театральными, потому что рамки кадра часто остаются неподвижными, актеры то входят в кадр, то выходят из него. Но по этой логике театрально все великое японское кино, театральны Одзу, Мидзогути. А глубина кадра, когда мы ощущаем второй, третий его уровни?.. А неподвижные кадры, например, вид темной воды – это театр или нет? Не думаю. Словом, я повторюсь, кино – это всё, что запечатлено на пленку. Вы говорите о греческих культурных традициях… Было бы трагедией, если бы все вокруг делали только американское кино. Воцарилось бы ужасное однообразие. Это замечательно, что существуют разные способы смотреть на мир. Известно, что Бергман признает лишь одну биографию – биографию человеческого лица. Но есть Антониони, он мастер пейзажа. У Висконти многое определяет предметно-декоративная среда: поскольку он рассказывает о крупной буржуазии Милана, он хочет, чтобы, скажем, пепельница была непременно из чистого золота, он фетишизирует предметы… Есть Орсон Уэллс, есть Эйзенштейн… И хорошо, что все они есть. Я, например, совершенно не могу представить героев в отрыве от окружающей среды, вне их отношений с природой и домом. Жизнь человека обусловлена тем местом, где он живет. Декорации и действующие в них герои находятся в постоянном диалектическом взаимодействии. И море можно снимать по-разному. Один из привлекательных моментов в нашей работе – возможность что-то изменять, причем не только действия, но и места. Я создал некоторые вещи, которых в действительности не существовало, это чисто воображаемые вещи. Например, деревню на дне озера. В течение зимы она пустует, но потом поднимается и заполняется людьми. Поскольку я считаю этот фильм трагедией, необходимо было единство места, времени и пространства. Фильм начинается в этом месте и заканчивается в том же месте. Он начинается в несуществующей деревне, потом она создается, потом затопляется, потом полностью уничтожается. Или же дом, в котором жил один из героев. Дом тоже в руинах, нет дома.

– Какие стереотипы истории вы хотели разрушить в этом фильме?

– Ну прежде всего я не историк, история – лишь фон, на котором я рисую. Меня интересует то, что происходит с людьми, судьба моих персонажей. Они родились где-то в другом месте, уехали со своей родины, прибыли в Грецию как беженцы. Они перебираются из города в город, всё больше и больше, без остановки. У них нет своего дома. Определение этого фильма простое – греческая трагедия.

– Образ Греции, как видится вам, скорее женский, чем мужской?

– Говоря метафорически, да. Возможно, да. Ведь по-гречески «Греция» женского рода.

Частично напечатано в журнале «Искусство кино»

Рой Андерссон

В 2019 году Рой Андерссон в Венеции интервью никому не давал. Заболел. Время берет свое. Никому не хочется представать перед журналистами – в большинстве своем бестолковыми – в инвалидной коляске. Да и что тут объяснять, доказывать, досказывать, уточнять: он из породы режиссеров, от которых даже странно требовать комментов к своим произведениям. Вербализировать его кино небезопасно – словесные выкладки могут обесценить ту летучесть мгновенного попадания в образ, который он, подобно Набокову с сачком, пытается поймать и сразу придать ему скульптурную законченность и грустную и в то же время комичную театральность. Кому-то его последний на сегодняшний день фильм «О бесконечности» показался усталым, типа некогда великий автор выдохся. А по-моему, наоборот – он сознательно уходит от нарратива, в большей степени задействуя наше зрительское соавторство «смотрения». Есть поэмы, а есть трехстишия – что лучше? – ведь идиотский вопрос, не правда ли? Да и есть ли грех в том, что автор и так не слишком резвый, окончательно решил не спешить? Он избежал посредников в своем разговоре со зрителям, сославшись на здоровье, но и тогда, в 2015-м, когда состоялась эта беседа, тоже в Венеции, выглядел неважно, давно ушедшая шальная молодость светилась задорными хитринками разве что в его глазах, в которых невероятное участие и неравнодушие. Глупость заключалась в том, что мне пришлось – первый и последний раз в жизни! – говорить с автором, посмотрев лишь развернутый шестиминутный ролик «Голубя, который сидел на ветке и размышлял о бытии» – так странно были организованы журналистские джанкеты… Он знал об этом, и, ничуть не расстроившись, разговор начал сам…

«Последний раз я плакал лет сорок назад…»

– …На этот раз в моем новом фильме – будут кое-какие ассоциации с Россией.

– И какие же?

– В Швеции долгое время существует определенная проблема русофобии, и в новом фильме я затрагиваю эту проблему, но слегка, не очень подробно.

– Интересно. Завтра поглядим. А вот эта история с ноутбуком, которую я видел в ролике… Мне показалось, что вы все время стараетесь – как бы это сказать? – шутить со смертью. Так ли это?

– Да, так, потому что все мы боимся смерти. Мы стараемся избегать смерти как можно дольше, но я хочу посмеяться над тем, что смерть нас пугает. По-моему, в смерти, в том, как мы ее встречаем, есть что-то очень комичное. Мне вообще иногда хочется смеяться надо всем на свете, даже над серьезными вещами. Я большой поклонник некоторых старых киноартистов, например Оливера Харди и Стэна Лорела, и когда еще ребенком я впервые увидел их фильмы, то смеялся, но одновременно грустил, почти плакал. Так что, наверное, мне даже в детстве была близка трагикомедия.

– Как вы думаете, на протяжении вашей жизни ваши фильмы становятся смешнее или печальнее?

– Вы об этом фильме спрашиваете? Я надеюсь, что люди сочтут его более смешным, но, с другой стороны, в нем есть кое-какие очень страшные вещи, очень страшные и очень жестокие.

– Сколько времени ушло у вас на работу над фильмом? Я слышал, что вы очень долго готовились.

– Четыре года. Это, наверно, в два с лишним раза дольше, чем стандартный срок работы в шведском кино над игровыми фильмами. Но большая часть времени была потрачена на создание декораций. Потому что все сцены – это своего рода натюрморты. В павильоне было построено тридцать девять декораций – большие и маленькие. Это и заняло четыре года. Кстати, кстати… у вас в России был необычайный художник, он жил в XIX веке… погодите, и до XX тоже дожил… Илья Репин… Так вот, когда он писал картину «Казаки пишут письмо турецкому султану» (изображает жестом), то потратил на подготовительную работу одиннадцать лет. Конечно, он параллельно и другие картины писал, но все равно – одиннадцать лет! На этом фоне четыре года, которые я потратил на фильм, – просто ничто! После чего «Казаки» вошли в историю живописи. Надеюсь, что и мои фильмы, хотя бы какие-то их кусочки, войдут в историю кино.

– Непременно. А замысел вашего фильма как-то менялся за эти четыре года, пока вы готовились к съемкам? Может быть, какие-то небольшие изменения в сценарии?

– Да нет, ничего существенного. А вот мир изменился – Европа, Ирак, Афганистан, кризис на Украине. Но в основном все по-прежнему. Я интересуюсь историей, я могу разобраться во всех этих исторических переменах. Самое новое явление, которое сейчас есть, – это группировка «Исламское Государство» (признано незаконным в РФ – П.Ш.), джихадисты. Я думаю, мы разгромим «Исламское Государство» быстро, насколько это возможно… Что же касается Украины, я воздержусь от таких смелых прогнозов. Но я не уверен, что надо так жестко критиковать Россию из-за Украины, но, возможно, вам лучше не спрашивать меня об этой теме…

– Безусловно. Давайте поговорим о голубе, который дал имя вашему фильму.

– Голубь? Ну-у, голубь – это не самая уважаемая птица, особенно городской голубь. К лесным голубям уважения больше. Но вот что случилось: я сидел и писал сценарий, на втором этаже, а за окном, очень близко, уселся голубь. А я сидел, обдумывал сценарий, и мне пришло в голову: «Может, у голубя тоже какие-то проблемы?» И действительно, у голубя тоже есть проблемы, голубю всегда приходится думать, что делать дальше.

– Ваши фильмы – нечто уникальное. Ваши фильмы невозможно представить на бумаге – их можно только нарисовать, как рисует художник.

– Не совсем так. В молодости я хотел стать писателем, я вдохновлялся литературой и историей, в особенности Чеховым, Гоголем тоже. Меня также сильно вдохновляла история живописи, от Ренессанса до наших дней. И мне кажется, во мне были способности к этим двум видам творчества. И это сочеталось с кое-какими способностями к музыке: я в молодости играл на тромбоне (показывает жестом). И если объединить все эти страсти – к живописи, к музыке, к познанию мира и к писательству… я решил, что кинорежиссура дает возможность проявить все эти таланты.

– Мне кажется, когда смотришь ваши фильмы, очень трудно понять, как реагировать – плакать или смеяться.

– Очень рад это слышать. Хотя я сам снял эти фильмы, тоже никак не могу понять – плакать или смеяться. Иногда надо плакать, потому что это сплошная безысходность, сплошное безумие. Но, думаю, по большей части надо смеяться.

– Я знаю режиссеров, которые плачут, когда осознают, что сняли очень хорошую сцену. Плачут оттого, что здорово получилось. А с вами так бывает?

– Ох… Если я и плачу, то над жестокостью мира. Когда вижу, как люди обходятся друг с другом. Но вообще-то я не плачу. Мне как-то трудно плакать. В последний раз я плакал лет сорок назад. Но я считаю, что юмор – очень полезное средство выживания. Юмор нам всем полезен. Когда накаляется политическая обстановка, юмор восстает, бунтует против начальства, против власти, юмор – средство выживания.

– Отличается ли шведский юмор от русского юмора? Что такое, на ваш взгляд, типично шведское чувство юмора?

– Не знаю. Мне кажется, шведский и русский юмор очень похожи, в конце концов, всё это – юмор человечества. Мы очень близки друг к другу, несмотря на то, что вы говорите по-русски, а мы – по-шведски, несмотря на специфическую политическую обстановку… мы очень похожи. Потому-то я с удовольствием снимаю свои фильмы и хочу показывать их людям в России и по всему миру, чтобы вы узнали, как мы смотрим на мир. И мне также интересно знать, как смотрят на мир русские режиссеры или, скажем, норвежские писатели.

– А почему вы не обратились к другому Андерссону – великому и могучему Бенни Андерссону, который писал музыку для ваших фильмов «Ты, живущий» и «Песни со второго этажа»?

– Увы, на этот раз у него не нашлось времени, хотя я его приглашал. Они вместе с сыном создали продюсерскую компанию, чтобы снять игровой фильм. Это экранизация очень знаменитого романа шведского автора. Так он хотел помочь сыну продвинуться в киноиндустрии. Я пока не знаю, что у них получилось, надеюсь, фильм будет хороший.

– В вашем фильме много персонажей. Кто из них, возможно, является вашим alter ego?

– Олаф, потому что я сам из рабочей семьи, и мне очень симпатичны люди из этого слоя, люди пролетарского происхождения. Они формулируют философские вопросы не самым заумным языком. Они говорят на общечеловеческие темы, но очень простыми словами. Вот чему я хотел бы подражать.

– А как, по-вашему, изменился рабочий класс?

– Со времен моего детства он изменился полностью. В современном обществе рабочий класс – не такой уж многочисленный. Это раньше в Швеции был настоящий рабочий класс, потому что у нас была успешная промышленность: судовые верфи, «Вольво». Теперь пролетариат сильно изменился. Мне кажется, во всем мире происходит то же самое. И всё-таки до сих пор есть люди, которые не имеют философского образования, но стараются выразить философские понятия самыми простыми словами. И я стараюсь это показать, особенно в фильме «Песни со второго этажа», потому что это фильм о вине, о коллективной вине. Как определить коллективную вину, что это такое? А теперь я пытаюсь сформулировать основные вопросы человеческого бытия. Можем ли мы превращать других людей в игрушки ради нашего собственного удовольствия? Допустимо ли это делать? Люди считают, что могут использовать других людей как вздумается, без малейшего уважения и просто для своего развлечения.

– Когда я смотрел ваши фильмы, у меня было чувство, что люди, мужчины, женщины, животные и даже вещи словно уравнены в правах – они имеют для вас одинаково большое значение.

– Да, я стараюсь визуализировать жизнь в сконцентрированной форме, в форме, очищенной от случайных деталей. Я иногда вспоминаю слова Матисса: «Уберите с картины всё, кроме абсолютно необходимого». И я пытаюсь сделать то же самое. И тогда определенные вещи станут более четкими. Диван станет диваном и тому подобное. Я увлеченно работаю в этом стиле, потому что никак не смог бы снимать реалистические фильмы, просто выходить на улицу с камерой… Нет-нет, мне это ничего не дает…

– А как вы относитесь к новым технологиям, к цифровому кино? Дают ли они вам что-то новое в процессе работы?

– Да, снимать стало легче, потому что когда у тебя есть дисплей на съемках, не надо ждать до следующего дня, пока материал проявят в лаборатории, ты немедленно видишь, хорошо ли получилось. Мне также нравится, что новые технологии позволяют тебе четко сфокусироваться. Биться до самого конца. И мне это нравится. Это такой новый объективизм – когда всё абсолютно четко, возможно всё.

Печатается впервые

Оливье Ассаяс

В чистом жанре Оливье Ассаяс работал разве что однажды – в его лишенной артхаусной расслабленности, искусной, беспощадно-реалистической телевизионной саге о венесуэльском революционном террористе «Ильиче» Карлосе. В остальном же в ассаясовских фильмах, несмотря на обманчивое название его единственного чистого «ретро» – фильма «Сентиментальные судьбы», – сюжеты развиваются, скорее, по законам интеллектуального спора, а не привычных драматургических схем, предусматривающих развязки/завязки, усиление или же убывание эмоциональной напряженности, наконец, катарсис. Его кинематограф – несмотря на то что он щедро развил талант одного из самых «кинематографичных» операторов современности Эрика Готье, – что называется, идейный. Наверное, это плохо, но и хорошо, ведь он такой, в сущности, единственный – именно поэтому все большие фестивали непременно включают его в свой оборот, как ни пародийно «джинсово-маечный» Ассаяс смотрится на всевозможных красных дорожках в отутюженном тукседо с бабочкой. Ассаяса часто упрекали в некоторой рассудочности сюжетных ходов, бестелесности героев, но он как никто в кино активно пытался экранизировать нервно пульсирующую современную общественную мысль. И делал и делает это он всегда небанально, то заглядывая в вечно актуальное, по-детски революционное, прошлое конца 60-х, то введя в кинематографический арсенал («Персональный покупатель) такое новейшее приспособление, как messenger, выполняющий в фильме функцию постороннего сознания, продвигающего сюжет, или же – как совсем недавно в «Двойных жизнях» – пытаясь вмонтировать в нехитрую в фабульных векторах галантно-богемную эротическую неразбериху волнующую его тему исчезновения книги в ее классическом «книжном» варианте. У него меньше всего отводится места героям как таковым, больше – идеям, которыми они одержимы. Вот так, буквально захлебываясь от моментального счастья высвобождения протестных идей вели нескончаемые споры не о любви герои-любовники, еще не испившие до конца чувство эйфории конца 60-х, так же, передоверив свои мысли айфону, разговаривает со своими таинственными собеседниками – и реальными и полу-вымышленными – героиня Кристен Стюарт в «Персональном покупателе» и в таком же неуёмном темпе, перебивая друг друга, ищут спасения в слове герои фильма «Двойные жизни», что более чем объяснимо, ибо речь идет о существовании книг в нашем быстро обновляющемся, все больше напоминающем виртуальный, мире. Мы трижды встречались с Оливье Ассаясом – сначала в Венеции в связи с фильмом «После мая» (или «Что-то в воздухе»), затем – в Париже, беседуя о «Персональном покупателе» и, наконец, вновь в Венеции – сразу после премьеры его последней на данный момент картины «Non-Fiction» («Двойные жизни»). Беседовать с Ассаясом – сплошная радость для журналиста – он не ограничивается двумя-тремя фразами, охотно включается в спор, словно договаривая, уточняя все то, что сказано или недосказано его героями. Поэтому, несмотря на то что визуальный ряд ассаясовских картин соткан из причудливых, беспокойных трэвелингов, словно пытающихся угнаться за временем, его главное кинематографическое орудие – всё-таки слово. Хотя я не вполне в этом уверен.

Назад Дальше