Я рос обычным «хомос советикус». С девяти лет я с гордостью стал носить на груди звездочку с кучерявым мальчиком в центре, а с одиннадцати лет считал, что самым счастливым днем в моей жизни должен быть – 22 апреля – день, когда меня приняли в пионеры.
По праздникам на центральной площади нашего городка вывешивали один и тот же лозунг – огромные белые буквы на ярко-красном сатине: «Наши дети будут жить при коммунизме». И я всякий раз перечитывал его с удовольствием: ведь вот, как мне повезло – я один из этих самых детей-счастливчиков.
Но в те годы до «всем по потребностям» было далеко. Вся страна стояла в очередях.
Мой уголок – старая железная кровать у печки, стол, за которым я делал уроки. Над ним мама разрешила мне повесить любимые картинки. С одной из них задумчиво смотрел вечно прекрасными глазами царственный мальчик Тутанхамон. С другой – грозно хмурил брови Л.Толстой, мой любимый писатель.
Родители старались, как могли, чтобы в доме был достаток. В серванте, символе советского благополучия, поблескивали тщательно перемытые граненые рюмки, пыжился чайный сервиз в красные розы. Главным украшением дома был телевизор с двумя программами, накрытый кружевной салфеткой.
По вечерам мать подолгу возилась у прожорливой печи-плиты: готовила еду из добытой в очередях провизии. Но последнюю неделю до получки ужин нам часто заменяла тюря – черный хлеб, накрошенный в молоко. А порой не было денег и на молоко, и мама крошила хлеб в подсоленную воду, заправленную постным маслом. Отец возвращался с работы поздно, уставший, измученный. Он с трудом снимал сапоги, тяжелые от грязи, молча глотал незатейливую похлебку и сразу засыпал. Работал он до изнеможения, часто без выходных – на стройках социализма всегда был аврал.
Но его тяжелый труд оплачивался плохо. Школьный костюм из колючей ткани я носил года по три: мне сразу покупали его на вырост. Ботинки, тяжелые, жесткие, натирали кровавые мозоли, но я терпел. Других не было.
Но я не замечал диссонанса между тем, что видел вокруг и что узнавал в школе на политинформациях. На них меня убеждали, что наша могучая страна процветает, Советская власть заботиться о каждом гражданине, демонстрирую всему миру образцы человеколюбия. А в капиталистических странах бедняки страдают под гнетом буржуев-эксплуататоров. Я был впечатлительным мальчиком и очень жалел несчастных бедняков в далеких странах. И радовался, что мне повезло родиться в такой хорошей стране.
И я старательно помогал своей великой Родине: собирал макулатуры и металлолом – таскал с ребятами тяжеленые железки с полей, которые были сплошь заставлены брошенной сельхозтехникой.
Детская память с завидным упорством сохраняет радостные мгновения. Вот мы собираемся в гости. Мама такая нарядная в платье с разбегающимися по подолу васильками, в беленьких туфельках, освеженных мелом. Я так горжусь ею!
А вот отец нашел время поиграть со мной в шахматы, достает тяжелую доску-коробку с грубо вырезанными фигурками – бесценное сокровище. И я аккуратно расставляю пешки, остро пахнущие лаком.
Воскресенье я проводил в маминой библиотеке. На длинных стеллажах стояли сотни книг, лежали подшивки журналов. Я забирался в дальний уголок и часами перелистывал журналы, рассматривая фотографии – искал статьи о путешествиях, о дальних странах. Я любил свою родину, но не менее страстно хотел увидеть мир.
Повзрослеть меня заставляло горе.
Отец погиб на какой-то из строек социализма, когда мне было пятнадцать лет, как ему перед арестом. Прицеп с камнями, плохо закрепленный всегда пьяными дорожными рабочими, сорвался, понесся по наклонной и ударил его сзади прицепным крюком. Перелом свода черепа.
Я долго не мог принять его смерть: придумывал свое объяснение его отсутствию: отец уехал далеко, надолго – у него очень важная командировка. Он обязательно вернется, обнимет меня как всегда, и, молчаливый, неулыбчивый, объяснит, где был так долго.
Мама бурно переживала свое горе. Мое сердце разрывалось от жалости к ней. Но прошел месяц-другой, она успокоилась, очень располнела, опустилась, перестала следить за собой. «Не для кого мне теперь красивой быть!» – объяснила она эту перемену.
По вечерам в нашем доме стали засиживаться соседки, поболтать, пожаловаться на детей, мужей. И мне стало неуютно в моем уголке.
И как только я окончил школу, то сразу поехал в город – учиться. В советских вузах не было специальности «путешественник». И я выбрал исторический факультет, рассудив, что путешествия во времени ничуть не менее увлекательны, чем по планете.
Непросто было мне, наивному провинциалу, привыкать к городской жизни. Но удовольствие от учебы искупало все трудности.
Я с наслаждением и восторгом изучал нравы и традиции Древнего Египта, жители которого выстроили гармоничные отношения со смертью. Восхищался Вечным Римом, граждане которого были не только успешными завоевателями, но и старательными учениками покоренных народов. Я узнал, какая цена была заплачена за величайшее сооружение на Земле – Великую Китайскую стену.
В прошлом была так интересно, что я почти перестал замечать настоящее.
Страной правил «дорогой и любимый». Люди добродушно подсмеивались над его мохнатыми бровями и невразумительными речами. И неисповедимыми путями доставали итальянские туфли и американские джинсы – символы успешности и идеологической неустойчивости.
Сложившийся в стране порядок – очереди, дефицит, дряхлеющий старичок, ежедневно появляющийся на экране телевизора – казался неизменным. Вечным.
И вдруг внезапно начались перемены. Мне тогда, помню, показалось, что в помещении с затхлым, застоявшимся воздухом распахнули окна. Сразу стало легче дышать, и мне хотелось вдыхать и вдыхать этот прохладно-терпкий воздух полной грудью, но многих свежий ветер заставлял поеживаться.
Я окончил университет, поступил в аспирантуру. Готовил диссертацию и много времени проводил в библиотеке – собирал материал.
И вот однажды, просматривая подшивку газет, я наткнулся на заметку – десятка три строк в самом низу колонки. В ней упоминался мой родной город – Норильск. Я заинтересовался. Это были воспоминания заключенного Норлага. Он описывал первый – самый страшный – день в лагере: унизительная процедура досмотра заключенных, издевательства охраны и уголовников. Вновь прибывших запугивали, унижали и в открытую обворовывали. Эти воспоминания были пронизаны неизбывной болью.
«Я в упор смотрел на человека, на моих глазах забиравшего из моего чемодана теплые вещи. Ведь не мог он не понимать, на что обрекает меня на смерть в заполярном климате. Он встретился со мной глазами, но он не увидел меня, словно нас, граждан одной страны, разделила непреодолимая преграда».
Из этой заметки я впервые узнал о том, что в моем родном городе был сталинский лагерь. Я стал искать другие материалы об этом времени. И узнал, что всю страну покрывала сеть лагерей, в которых погибли сотни тысяч невиновные люди. В стране, с такой настойчивостью декларирующей гуманизм и защиту простого человека. Как такое могло быть?
Мне тогда показалось, что вокруг меня все рухнуло, и я стою среди бесформенных обломков.
Значит мне врали: и праздничные лозунги, и солидные дикторы по телевизору, и учителя. А мои родители? Ведь не могли же они не знать такой правды. И скрывали ее. Молчали. Почему? Считали, что она будет непосильной ношей? Боялись? За себя? За меня? Но я уже не мог получить от них объяснения и почувствовал себя преданным самыми близкими людьми.
Я решил расспросить кого-нибудь, кто был свидетелем тех событий. У меня были теплые отношения с вахтершой нашего общежития. Добрая, словоохотливая старушка относилась ко мне с симпатией и часто звала меня попить чайку в свою каморку.
Я купил сладостей и зашел к ней. Она обрадовалась, стала заваривать чай, а я, собравшись с духом, спросил: знала ли она, что при Сталине были лагеря, в которых гибли невинные люди.
Лицо ее исказила гримаса страха, и она стала торопливо оглядываться так, словно нас кто подслушивал. Я понял, что она знала.
Мне тогда показалось, что я подошел к краю пропасти, ужасающей своей бездонностью.
Мне долго пришлось уговаривать бедную вахтершу поделиться воспоминаниями. Она собралась-таки с духом и рассказала, как ранним весенним утром 1937 года в их поселок приехал крытый грузовик. Из кузова выпрыгнули неизвестные люди с наганами в руках и стали обходить избы. Везде забирали мужчин. Кузов быстро заполнился людьми. Задержанные молча покорялись, молчали и остальные жители поселка, наблюдая за происходящим. Напоследок грузовик подъехал к старой хатке на краю деревни. В нем доживали свой век параличный старик с полуслепой женой-старухой. В деревне беспомощных стариков жалели, помогали, чем могли.
НКВДисты зашли в домишко, и, потолкавшись в дверях, вытащили на одеяле старика и стали закидывать его в грузовик. Его безжизненно висевшая рука глухо стукнулась о деревянный борт.
И в ответ на этот звук завыла его старуха. И этот страшный плач-вой из уст старой женщины словно разбудил людей. Они перегородили дорогу грузовику и стали возмущаться:
– Куда вы мужиков забираете, ироды? Старика куда тащите? Он же умрет вот-вот.
Из кабины выпрыгнул молодой человек с серым от усталости лицом и полез в карман. Люди шарахнулись от него. Он вытащил из кармана какой-то мятый лист и протянул его людям.
– Вот сами читайте. Приказ у меня на сегодня: забрать в вашей деревне двадцать человек. План такой. Кровь из носу, а то сам пойду под суд. Старик ваш ведь все равно помрет, но в план-то мне зачтется. Если вам его так жалко, ладно, мы возьмем другого. Вам здоровые мужики не нужны? Посевная скоро… Мне ведь все равно, как план выполнить…
Люди замолчали. Он сел в кабину, грузовик проехал между расступившихся людей и, подпрыгивая на ухабах, скрылся.
– Так и не узнали мы: довезли Потапыча живым или нет. Никто из той машины так и домой не вернулся… никто, – закончила свой рассказ старушка.
Историю моей страны словно вывернули передо мной наизнанку. И под бархатным верхом, расшитым блестками и стразами громких лозунгов, открылось исподнее – драная мешковина с пятнами засохшей крови!!!
Ангелоподобный мальчик в центе красной звездочки, которой я в детстве так гордился, отправлял на смерть тысяч людей. Его последователь казнил уже миллионы.
Груз правды был особенно тяжел для меня потому, что я не мог понять, почему родителей никогда не говорили со мной об этом и позволяли жить во лжи? Ведь это было предательство.
Я решил отправиться на родину в Норильск и расспросить тех, кто хорошо знали их. Самыми близкими друзьями семьи были дядя Миша и тетя Вера Немцовы.
Ребенком я, случалось, ночевал у них. Тетя Вера, укладывая меня спать, пела смешную колыбельную песенку об усталых слонах. Была она такой уютной, доброй, и казалась мне счастливым человеком. Говорливая, светловолосая, улыбчивая, она, несмотря на почтенный возраст, совсем не казалась старухой. У них не было своих детей, и они были очень привязаны ко мне.
Мы встретились. Дядю Мишу, изможденного, седого, молчаливого старика, доедала неизлечимая болезнь. Тетя Вера поседела, постарела, но осталась прежней – улыбчивой и гостеприимной.
Дядя Миша выслушал меня и заговорил так, словно давно был готов к этому разговору.
Он и рассказал мне историю жизни моего отца – они вместе отбывали срок в Норлаге.
Рассказ и о себе. Он был третьим ребенком в большой – шесть человек – семье. Его старший брат, ученый-биолог, опубликовал статью с критикой взглядов всемогущего академика Лысенко. Брата арестовали. Через неделю забрали отца, мать, старших сестер. Всем приговор – пятнадцать лет без права переписки. (Только после их реабилитации в 1956 г. дядя Миша узнал, что этот приговор означал расстрел).
Младших детей отправили в детдома. А шестнадцатилетний дядя Миша получил 10 лет лагерей, как член семьи врага народа. И единственный выжил.
А милая тетя Вера работала завхозом в детском доме. Поздней осенью к ним привезли детей из семей врагов народа. Малыши жались друг к другу и плакали от страха, холода и голода. Ребята постарше смотрели затравленно.
У них не было теплой одежды. А в детдоме было холодно: дрова подвозили плохо. Верочке было их очень жалко. Она нашла на складе одеяльное сукно и сшила им зимние курточки. Они получились неказистые, но теплые.
Через месяц Верочку вызвала директор детдома. Когда она вошла в кабинет, то увидела за столом человека в форме НКВД, а на полу землистой кучей лежат те самые суконные курточки. Директор заорала на нее: «Как ты посмела потратить казенное сукно на детей врагов народа!» Верочка растерянно пролепетала: «Они плакали от холода…». Ее арестовали и отвезли в тюрьму, не дав даже накинуть пальто. В беленьком нарядном платьице. На допросах она отказалась признавать вину: моль портила сукно, а дети замерзли бы. Ей дали десять лет лагерей.
Она и в лагерь попала в этом белом платьице. И на нее обратил свое похотливое внимание начальник охраны, придрался к чему-то и отправил ее в карцер, где попытался изнасиловать. Она отчаянно сопротивлялась, тогда в наказание он «поставил ее на круг» – отдал на растерзание другим охранникам. Ее месяц насиловали и почти не кормили. Освободили из карцера, когда она уже не могла вставать. Она чудом выжила, но детей иметь не смогла.
Моя бедная, светлая тетя Вера… В чем она нашла силы не озлобиться, не заполнить душу ненавистью? Неужели такое можно забыть? Я не решился спросить ее об этом.
Дядя Миша рассказал о судьбе дяди Толи, еще одного друга отца. Я хорошо знал этого тихого, сухонького, всегда грустного человека. Он часто бывал у нас в гостях, и не помню, чтобы он хоть раз улыбнулся. У него всегда сильно болела спина, и он лежал на диване и молча, безучастный, отстраненный.
В июне 1941 года он, восемнадцатилетним парнишкой, как и десятки тысяч таких же почти детей, поспешно мобилизованных, оказался на фронте. И через неделю в хаосе массового отступления попал в плен. Немцы отправили его в Германию, как других советских военнопленных. Там он попал на ферму, где и проработал до мая 1945 года, благо его хозяева оказались людьми нежестокими.
В 1945 году он вернулся домой и сразу же был арестован по обвинению в предательстве.
На суде прокурор возмущался: как же он, советский солдат, посмел попасть в плен к врагу?
– Вы обязаны были застрелиться!
– Мне было восемнадцать лет, и я хотел жить, – ответил дядя Толя. Эта фраза стоила ему пятнадцать лет в Норлаге.
Там, долбя вечную мерзлоту, он стал почти инвалидом.
Горькой оказалась и судьба и моей любимой нянюшки.
В родном городке Марьи Ивановны советская власть решила отдать костел под овощной склад. Прихожане поклялись защитить его. Но к храму пришла только она.
Отважная женщина встала в дверях, вцепилась руками в косяк и громко молилась, призывая Господа помочь ей. Но Бог не услышал свою защитницу. Ее схватили и отправили в тюрьму.
Марья Ивановна усердно молилась и там. Звала она Бога и на суде. Он не услышал ее: ей дали десять лет лагерей. После Норлага она не захотела возвращаться домой: не смогла простить землякам предательства.