Шансы есть… - Немцов Максим Владимирович 2 стр.


– Мам? – уточнил он, потому что времени было семь утра, да и кто вообще эта посторонняя женщина? Что она сделала с его матерью?

– Сядь, – повторила она, и на сей раз он был рад подчиниться, поскольку у него размякли колени.

Линкольн смотрел, как мать наливает себе в кофе глоток янтарной жидкости. Усевшись напротив, она поставила бутылку на стол, как бы намекая на то, что еще не закончила. Линкольн чуть ли не ждал, что она и ему сейчас предложит. Но мать просто сидела и смотрела на него, пока ему отчего-то не сделалось совестно и он не перевел взгляд на свои хлопья, которые уже раскисли.

Суть же была вот в чем. В жизни у них было несколько фактов, о которых он ничего не знал – начиная с рудника. Ну да, ему известно, что тот буксует, а цена меди за последние несколько лет просела. Каждый год случалось все больше увольнений, а рабочие грозили объединиться в профсоюз, как будто такому в Аризоне когда-нибудь бывать. Со временем рудник закроется, и жизнь всех этих людей покатится под откос. Здесь ничего нового. Нет, новым тут было то, что под откос может покатиться и их жизнь. Вообще-то она уже катится. Многие из тех роскошеств, какие были у них и каких не имелось у соседей, – бассейн на участке, садовник, членство в загородном клубе, новая машина раз в два года, – появились благодаря ей, пояснила мать, благодаря тем деньгам, которые в этот брак принесла она.

– А я думал… – начал Линкольн.

– Я знаю, что́ ты думал, – ответила она. – Теперь тебе просто придется научиться думать иначе. И начать прямо сейчас.

Накануне вечером отец предпринял попытку, как обычно, установить закон. Он отказывается платить за то, чтоб его сын получал образование в той части страны, которую он презирает за снобизм и аристократическое высокомерие; того и гляди вернется оттуда проклятым демократом или, еще хуже, каким-нибудь длинноволосым противником войны во Вьетнаме, каких каждый вечер показывают по телевизору. Частное гуманитарное образование на Востоке будет стоить им в пять раз дороже “совершенно годного” образования, какое можно получить, не выезжая из Аризоны. На это мать ответила, что тут он не прав, – представить только, она ему так и сказала! – потому что стоить оно будет в десять раз больше. Она уже позвонила в приемную комиссию колледжа Минерва и знает, о чем говорит. Не то чтоб его как-то это касалось, потому что оплачивать образование сына будет она. Более того, продолжала мать, – представить только, продолжала! – она надеется, что их сын и будет против войны, дурацкой и аморальной, и, наконец, если Линкольн пойдет голосовать за демократов, в их крохотной семье он такой будет не один. Так-то.

Хоть Линкольн и любил свою мать, ему не очень улыбалось принимать как данность эти новые экономические заявления – главным образом из-за того, что отца они выставляли в очень неблагоприятном свете. Если она, а не он отвечала за эти “роскошества”, какими они наслаждались издавна, почему же отец позволял ему верить, будто В. А. Мозер – единственный источник их относительного комфорта? Да и эта новая материна повесть не укладывалась в то, что ему рассказывали с детства: да, во времена оные семья его матери была зажиточна, но гибель родителей выявила, что экономический домик у них карточный: скверные капиталовложения, прикрытые непредусмотрительными займами, усыхавшие активы, под которые брались новые и новые кредиты. Даже когда средства истощились, семья продолжала жить на широкую ногу: лето на Кейпе, дорогие зимние отпуска на Карибском море, вылазки в Европу когда заблагорассудится. Кутилы и пьяницы, они, вероятно, напились в вечер накануне аварии. Они были… да, не отрицай… как Кеннеди. Для отцовского образа мыслей в этой истории о глупых декадентах, происходивших из надменного, снобистского уголка страны, о людях, кому неведомо трудолюбие, содержалась мораль: вот они получили наконец по заслугам. Отец едва не заявлял, что спас мать Линкольна от беспутной жизни, но намек и без этого был ясен. А теперь мать утверждает, что знакомая повесть, в которой так долго никто не сомневался, – ложь?

Не совсем, признала она, – но и не вся правда. Да, родители ее вели себя недальновидно, и когда финансовая пыль улеглась, семейное состояние оказалось почти полностью уничтожено, но вот домик в Чилмарке на острове Мартас-Виньярд от кредиторов как-то спасли и оставили ей в доверительную собственность, пока ей не исполнится двадцать один. Почему Линкольн об этом месте никогда не слышал? Потому что когда отец вскоре после их свадьбы о нем узнал, то захотел его продать – чтобы насолить ей, по словам матери, и еще больше отрезать ее от прошлого, а стало быть – еще надежнее привязать к себе. Впервые в их семейной жизни она отказалась выполнить его требование, и ее бескомпромиссность в этом вопросе удивила и встревожила В. А. Мозера так глубоко, что он поклялся – опять же, чтобы насолить, – что ноги его в этом чертовом месте не будет. Именно из-за его упрямства из года в год дом сдавался на летний сезон, и с каждым годом арендная плата росла, поскольку остров все больше входил в моду; и вот эти деньги как раз поступали на процентный счет, с которого они время от времени что-нибудь снимали на все эти роскошества. А теперь то, что осталось, она собиралась истратить на образование Линкольна.

Ах, дом в Чилмарке. Когда она была совсем девочкой, рассказывала мать, повлажнев глазами от воспоминаний, никакое место на свете не любила она сильнее. На остров приезжали на День памяти, а возвращались в Уэллзли только к Дню труда[9]; они с матерью жили там безвылазно, отец приезжал к ним на выходные, когда там устраивались вечеринки… Да, Линкольн, там выпивали, и смеялись, и веселились… люди толпились на их крохотной террасе, что с дальнего склона смотрела на Атлантику. Друзья родителей вечно суетились вокруг нее, и ей вовсе не бывало обидно, что рядом было немного других детей, поскольку три долгих месяца она упивалась безраздельным маминым вниманием. Все лето напролет ходили они босиком, жизнь полнилась соленым воздухом, чисто пахнущими простынями и чайками, кружившими над головой. Все полы были в песке, но никто не обращал внимания. Ни разу за все лето не заглядывали они в церковь, и никто не намекал, что это грех, потому что нет, не грех это. Лето – вот что это было.

Мать надеялась, что однажды Линкольн так же станет относиться к дому в Чилмарке, необходимые распоряжения она уже отдала: дом по наследству достанется ему, а не его отцу. Ей просто хотелось, чтобы он дал слово не продавать эту недвижимость, если его к этому не вынудит какая-нибудь суровая необходимость, а еще – чтобы он пообещал, что если и придется его продавать, выручку он не станет делить со своим отцом, который деньги эти отдаст церкви. Ей самой отказаться от собственной истинной веры, сказала она, – это еще ладно, однако в ее намерения не входит, чтобы Вава постоянно обеспечивал шайку чертовых змеедержателей[10]; только не на ее деньги.

У матери ушло все утро и несколько кружек кофе, укрепленного виски, на то, чтобы поделиться всеми этими новыми сведениями с сыном, который сидел разинув рот и слушал с замиранием сердца: вся действительность его подверглась зверской перелицовке. Когда голос ее наконец смолк, она встала, покачнулась, произнесла “Ог-го!” и схватилась для равновесия за стол, а потом перенесла кофейную кружку и миску от хлопьев на сушильную доску и объявила, что, пожалуй, пойдет вздремнет. Когда отец вернулся вечером с рудника, она еще дремала, и Вава разбудил ее поинтересоваться насчет ужина, а она ему ответила, чтоб шел и готовил себе сам. Бутылку виски Линкольн перепрятал в буфете, но отец, похоже, догадался о том, что происходило в его отсутствие. Вернувшись на кухню, он оглядел сына, глубоко вздохнул и спросил:

– Мексиканский?

В Данбаре было всего четыре ресторана, три из них – мексиканские. В их любимом они поели фаршированных чили – в глубоком молчании, которое прервалось лишь раз, когда отец сказал:

– Твоя мать – прекрасная женщина, – так, словно хотел, чтобы эти сведения внесли в официальный протокол.

Все постепенно вернулось в норму – или к тому, что у Мозеров нормой считалось. Мать Линкольна, на какой-то миг обнаружив в себе голос, снова затихла и стала покорной, за что Линкольн был благодарен. Некоторые его друзья жили в домах, которыми правил разлад. В конечном счете, полагал он, у него есть полное право считать себя счастливчиком. С одной стороны, ему только что досталась какая-то собственность. С другой, хоть это и напряжет его родителей финансово, он, очевидно, отправится на следующий год в элитарный гуманитарный колледж на Восточном побережье, а такого в Данбаре не делал никто. Будем считать это приключением. Но когда мать объяснила ему все факты их существования, Линкольна они глубоко потрясли. Твердая почва под ногами рассыпалась в песок, а его родители, два самых знакомых ему человека на свете, превратились в чужаков. Со временем он вновь эту почву нащупает, но уже никогда больше не станет доверять ей полностью.

Тедди Новак, тоже единственный ребенок, вырос на Среднем Западе – сын двух задерганных учителей английского в старших классах. Он знал, что родители любят его, потому что они ему сами говорили, когда б он ни спросил, но иногда у него складывалось впечатление, что в жизни у них и так было невпроворот детворы еще до того, как он появился на свет, – и тут вдруг бац, возник он, вполне возможно – тот пацан, который сокрушит их дух. Они вечно проверяли домашние работы и готовились к урокам, а стоило ему эти занятия прервать, на их лицах возникали невысказанные вопросы, а именно: “Почему ты вечно спрашиваешь меня, а не своего отца?” и “Разве сейчас не матери очередь? Я в прошлый раз отвечал”.

В детстве Тедди был мелким, щуплым и неспортивным. Спорт ему нравился как идея, но когда он сам пытался играть в бейсбол или футбол – или даже в вышибалы, – неизменно хромал домой весь в синяках и шишках, а пальцы у него выгибались под неестественными углами. До такого он дошел самостоятельно. Отец его был высок, но тощ, сплошь локти, колени и тонкая кожа. Кадык торчал так, будто его позаимствовали у кого-то намного крупней, а одежда, кажется, никогда не бывала впору. Если рубашки оказывались нужной длины, в воротничке хватило бы места для второй шеи, если же воротник был по размеру, манжеты приходились куда-то между локтем и запястьем. Талия двадцать восемь дюймов в обхвате, шов в шагу – тридцать четыре, поэтому брюки нужно было шить на заказ. Посреди лба у него рос шикарный жесткий вихор, окруженный простором бледной веснушчатой кожи. Неудивительно, что ученики звали его Икабодом[11], хотя никто не мог в точности сказать, прозвали его так из-за внешности или потому что он особенно любил “Легенду о Сонной Лощине” – первое же произведение, с каким учащиеся знакомились в курсе “Американский характер”, который был его визитной карточкой для старшеклассников. В этом рассказе особенное удовольствие ему доставляло то, что ученики гарантированно не улавливали суть, а он им затем ее разъяснял. Им нравилась чертовщинка Всадника без головы, а когда выяснялось, что он вовсе не сверхъестественен, их это огорчало. И все равно концовку рассказа – когда типичный американец Бром Бонс одерживает верх, а претенциозного школьного учителя Икабода Крейна позорят и выгоняют из города – они считали глубоко удовлетворительной. Требовалась кое-какая силовая гимнастика, чтобы убедить их, что на самом деле рассказ этот – обличение американского антиинтеллектуализма, который Вашингтон Ирвинг полагал центральным для всего американского характера. Как раз выведя неверное заключение о цели и смысле этого рассказа, они, сами того не ведая, становились предметом насмешки – ну, или так утверждал отец Тедди. В особенности трудно было убедить в этом школьных спортсменов, которые, само собой, отождествляли себя с Бромом Бонсом – сильным и пригожим, нахальным, хитрым и туповатым; ему доставалась самая хорошенькая девушка в городке – точно так же, как они окручивали девчонок, танцевавших в группе поддержки. Где же тут сатира? Для них рассказ этот был о естественном отборе. Даже если он и сатирический, явно не отцу Тедди, такому нелепому с виду мужчине, об этом говорить. Он заслуживает, полагали мужланы, судьбы, сопоставимой с той, что постигла Икабода Крейна.

Мать Тедди тоже была высокой, нескладной и костистой, и когда они стояли с мужем рядом, их нередко принимали за брата и сестру, а иногда – и за близняшек. Самой выдающейся ее чертой была выпирающая грудина, по которой она постоянно пристукивала, как будто ее неотступной спутницей была хроническая изжога. Замечая это, люди часто отшатывались от нее, чтобы внезапно не вырвалось наружу то, что она пыталась в себе примять. Но хуже прочего для Тедди было то, что родители его, судя по всему, относились друг к дружке примерно так же, как к ним относился окружающий мир, хотя само существование Тедди намекало, что, должно быть, некогда это было не так. Слишком уж хорошо осознавая свою физическую непривлекательность, оба, казалось, находили утешение в своей чрезмерной чуткости друг к другу, в своей способности изрекать непреложно твердые мнения, начисто при этом игнорируя чужие, – именно этот талант, увы, обрек и несчастного Икабода Крейна.

С младых ногтей Тедди ощущал, до чего сильно отличается от прочих детей, и сносил одинокую судьбу свою безропотно.

“Они тебя не любят, потому что ты умный”, – объясняли родители, хоть он и не говорил им, что его не любят, он только упоминал, что ему странно, как будто некое справочное руководство по мальчишеству раздали всем мальчикам, кроме него. Если же он пытался вести себя как они, дело часто заканчивалось каким-нибудь увечьем, и он в основном сидел в безопасности дома и читал книжки, что очень нравилось его родителям, которых отнюдь не тянуло гоняться за ним или даже волноваться о том, где он может быть. “Он обожает читать”, – неизменно объясняли они другим родителям, изумлявшимся круглым пятеркам Тедди. А обожал ли он читать? Сам Тедди не был в этом так уж уверен. Родители гордились тем, что у них нет телевизора, поэтому если нет товарищей, что ж еще делать? Само собой, он предпочитал чтение вывихам лодыжек и переломам пальцев, но едва ли это превращало чтение в страсть. Мать с отцом воодушевленно ждали того дня, когда перестанут преподавать и проверять тетради, а будут целыми днями только и делать, что читать, сам же Тедди надеялся, что у него возникнет какое-нибудь новое занятие, которое ему понравится, но не закончится травмой. Пока же, ну да, – он будет читать.

В его первый год в старших классах случилось странное: внезапный рывок в росте, он вытянулся на несколько дюймов и набрал тридцать фунтов. Буквально в одночасье он сделался выше на полголовы, а плечи у него стали намного шире, чем у отца. Еще поразительней то, что он обнаружил в себе подвижного, изящного баскетболиста. К следующему году он уже умел закладывать мяч в корзину в прыжке – единственный во всей команде, – а его броски с отклонением от кольца при таком-то росте почти невозможно было блокировать. Он вошел в школьную команду и стал ведущим забивающим, пока не пошел слух, что ему не нравится драться. Если его толкали, Тедди отступал, а умелый тычок локтем под ребра его обескураживал, и он даже не приближался к “трапеции”, где как нападающему, сказали ему, Тедди самое место. От всего этого тренер бесился неимоверно и высмеивал даже броски Тедди с отклонением от кольца, считая их трусостью, хотя команда с гарантией зарабатывала на них от двенадцати до пятнадцати очков за игру.

Назад Дальше