Богоявленское. Том 2. Смута - Дроздова Екатерина 3 стр.


– Тише вы, цокотухи, – строго сказала, обращаясь к отцу и Петру Ивановичу, Злата.

И, не сумев сохранить строгий вид, Злата озорно засмеялась.

Петр Иванович улыбнулся крестнице и обернулся на Веру, но той уже не было в соборе. Ступая по паперти, Вера раздавала милостыню нищим. А тем временем с разных сторон доносились призывы идти на призывные пункты и восторженные возгласы великого множества добровольцев в ответ. Отовсюду неслось:

– Да здравствует Россия! Да здравствует славянство!

Но Вера, погруженная в свои мысли, не обращала никакого внимания на этот шум, пока не услышала вдруг тихое:

– Храни тебя Господь, Вера Петровна!

Обернувшись, она увидела грязного, одетого в лохмотья старика с длинной бородой и всклоченными волосами.

– Откуда ты знаешь моё имя, старик?

– Все знают красу губернии, княжну Сенявину. И я знаю. Я всё знаю.

– И что же ты про меня знаешь? Что богата и беззаботна? Верно, да только и в богатстве случается, что счастья нет. Настолько нет, что даже к молитве я охладела, что безучастье поглотило. И ничего не хочется делать.

– Как сказывал святитель Феофан Затворник, бывает два охлаждения, воспитательное – это когда человек проходит духовное «обучение» по ступеням духовного возрастания. Господь дает такому человеку урок, возможность проявить свободную волю в исполнении духовного делания, коему он перед этим обучается, читая святоотеческие книги, что любовь ко Христу испытывается противностями. Но бывает и другое охлаждение – наказательное. Оно напускается за осуждение, надмение. И тогда отступает благодать святого Духа и человек познаёт свою немощь, какой он есть на самом деле. Ежели он думал, что он хороший, что он подвижник, делатель, что он преуспевает и высоко поднялся, то тут вдруг видит, что он и нищ, и слеп, и наг, и беден, как все те, над кем он превозносился.

Вера внимательно слушала старика, и лицо её становилось все строже, а глаза всё печальнее. Не боясь испачкать шикарного платья, она села на корточки перед этим нищим, дурно пахнущим, но необычайно грамотным человеком и тихо спросила:

– Что же делать тогда?

– Молиться и понуждать себя на трудночество, бороться со своими страстями, каяться в том, в чём согрешила и, смирившись до зела и испросив помощи у Бога, исполнять послушание и поступать по заповедям, ведь каждая заповедь – это путеводная звезда, луч света.

– Вера, мы уезжаем.

Над Верой стояла изумленная Ксюша. Она не узнавала своей сестры, ведь прежняя Вера и близко не подошла бы к этому нищему, оборванному бродяге.

По всему было видно, что начавшаяся война слишком сильно изменила людей. Но хорошо это или плохо, ещё никто не понимал.

– Чем я могу помочь тебе, старик? – спросила Вера.

– У каждого свой путь в жизни. Мой путь определён и другого я не желаю.

– Тогда помолись за меня, – сказала Вера и на прощание оставила старику ещё несколько монет.

Домой девушки возвращались в одной карете, не желая всю дорогу слушать разговоры отцов о политике и войне.

Ксюша и Натали без умолку болтали о моде, Петербурге и общих знакомых. Обе они были одеты по последней моде, прически их представляли собой очень объемный валик, который поддерживался специальной бананообразной конструкцией из конского волоса. Эти прически напоминали прически гейш и держались в моде еще с русско-японской войны. А в макияже своем они использовали только очень светлую пудру, блеск для губ и едва заметные румяна, очаровывая всех своей природной красотой. Ногти же их блестели, имея естественный бледно-розовый цвет, и пахло от этих модниц всегда только цветами: сиренью, ландышем, розой или жасмином. И если ещё угловатая четырнадцатилетняя Натали не обращала на себя внимание мужчин, то расцветающая с каждым днем красота шестнадцатилетней, набравшейся любовного опыта в замужестве Ксюши, никогда не оставалась незамеченной. Казалось, во всём мире не было девушки милее, очаровательней и обворожительней чем Ксюша.

Но их щебет прервал вопрос Златы:

– А скажи Вера, что ты нынче читаешь?

– Библию, – небрежно бросила Вера.

– Хм, а я вот покамест мало забочусь о спасении своей души. Должно быть мало грешу, – с нескрываемой издёвкой сказала Злата. – Я вот прочла Лескова «Леди Макбет Мценского уезда». Не пойму никак любви купчихи Катерины. Всё одно, если б княжна влюбилась в конюха, а он бы её к тому же и бросил.

Вера тоже читала Лескова и просто кожей чувствовала, как насмехается над ней эта злая рыжеволосая девчонка, так и не простившая ей несправедливо нанесенного позора сестре Глаше. Но Вера промолчала в ответ, ничем не выдав своего положения. А удовлетворенная своей маленькой местью Злата, громко крикнула кучеру:

– Останови! Я к бате пересяду.

И прежде, чем захлопнуть за собой дверцу кареты, добавила:

– А поделом ей, купчихе-то!

Удивленная произошедшей сценой Натали, вопросительно посмотрела на Ксюшу. Та тихо ответила:

– Странно, что она вообще села с Верой в одну карету.

Да, Злата не умела прощать. Она не прощала обид, нанесенных своей семье, принимая их за личные. И ничто не могло изменить этого её внутреннего уклада. И на беду, Злата была ещё и очень мстительна, о чём стоило помнить всем её врагам.

После этой поездки в Задонский собор, всё в голове Веры перемешалось, и её отчаянные молитвы, и пронзительные слова старика на паперти, и этот издевательский укол Златы. Вера спрашивала: «Господи, за что это отчаянье попущено мне? За какой-то грех? Или для того, чтобы я проявила перед Тобой своё усердие, и на деле показала, с каким старанием я буду проявлять образ жизни такой, какой угоден тебе, а не такой, какой угоден моей плоти, моему самолюбию и страстям?»

Но осознание того, как во многом и перед многими она виновата, само собой подсказывало ответ. Вдруг Вере послышался голос Пабло, шепчущий, что час расплаты настал и, что Богу не угодно её счастье.

Вера зажала уши, чтобы не слышать этого голоса, и тогда перед глазами её проскользнула тень. От ужаса руки её похолодели, а ноги подкосились.

– Твой Митька к тебе не вернётся, – продолжал шептать голос. – Не вернётся.

– Не вернётся, – повторила Вера.

И тихонько, чтобы никто не увидел, Вера забрала из буфета все снотворное и заперлась в своей спальне.

Глава 4.

Находясь под влиянием просьб Франции, и выполняя данное ей обязательство, Главнокомандующий русской армией Великий князь Николай Николаевич предписал генералу Жилинскому перейти границу Восточной Пруссии на четырнадцатый день мобилизации. В результате, первого августа, наша Первая армия генерала Ренненкампфа тронулась пешим порядком, так как перевозка армейских корпусов, хотя бы к границе с Германией, на железнодорожном транспорте, российскими стратегами вовсе не была предусмотрена. И потому, уже трое суток, совершая многокилометровые пешие марши, шла на неприятеля Первая русская армия.

Справа шёл не успевший закончить сосредоточения ХХ армейский корпус генерала Епанчина, на левом фланге уступом позади, IV корпус генерала Век-Алиева. Вся конница была собрана на флангах: Хан – Нахичеванский – на правом, генерал Гурко – на левом. Тыл армии был ещё совершенно неустроен.

III- ий, IV- ый и XX – ый армейские корпуса Первой русской армии продвигались вперед практически вслепую. 27-ая пехотная дивизия Третьего армейского корпуса, в которой служил Чадин Митька, двумя походными колоннами, с раннего утра первого августа двинулась через Кальварию в район южнее Вержбольво.

– Два дня уж идём. Это ж, по сколько мы вёрст в день натаптываем-то? Двадцать пять, а может и все тридцать? Как думаете, Дмитрий Гаврилыч? – спросил старый солдат.

– Не знаю, рядовой. Видать так, – ответил Митька.

– Вы-то до мобилизации два года в армии прослужили, вона до ефрейтора дослужились. Потому вам и легче. Да и молодой вы ещё, здоровый. Вам ведь, поди, годов двадцать пять?

– Двадцать два.

– Во! А мне уж далеко за сорок. Конечно, для запасных солдат, таких, как я, отвыкших от походов, такой путь тяжеловат.

– А ты, как в дивизии- то оказаться успел? А, рядовой Михайлов? Мобилизацию- то, считай, только объявили.

– А так и успел. Вот жил бы подальше от расположения дивизии этой, глядишь и не поспел бы.

– Так оно же хорошо, что близко. Задашь немчуре, как следует. А то из Сибири – то, какой-нибудь, покуда бы доехал, уж их всех побили б. Ни одного тебе не осталось бы.

– Так уж и не осталось бы?

– А то? Мы им вмиг покажем почём фунт лиха. Будут знать, как на Русь-матушку кидаться.

– Ох, господин ефрейтор, хорошо бы, если так. А то переходы эти из меня всю душу вымотали.

– Ладно, Михайлов, скоро остановка на ночлег, чуток передохнём.

Но добравшись до ночлега, боевые товарищи поняли, что поспать им этой ночью не доведётся. Оба они получили приказ идти в сторожевое охранение, в дозор.

– Вот и отдохнули, мать его ети, этот дозор, – тяжело вздохнул старый солдат Михайлов. – А вы господин ефрейтор, как не взгляну на вас, спокойный, как будто и не на войну идёте. Неужто и не страшно вам вовсе?

– Не знаю. Я и не понял покуда.

– Эээ, это потому, что войны не знаете. А я вот нагляделся в японскую. Как вспомню, ажник коленки трясутся. Да-да, страшно мне и сказать об этом не совестно. Вот и болтаю потому много.

– Не боись, – смело ответил Митька.

– Как же? Вот, как убьют нас с вами Дмитрий Гаврилыч и всё, кончено. Да добро бы хоть сразу, чтобы без мучений.

– Да будя каркать, Михайлов!

– Вот посмотрю я на вас, как не обнимите вы мать с отцом, да невесту не поцелуете, – всё не унимался старый солдат.

– А у меня, Михайлов, ни матери с отцом нет, ни невесты. Всю жизню с сестрой вдвоем.

– Сирота значит. А невесты чего ж нет? Парень-то вы видный. Не хорошо это. Я вот помню, как сам, таким же пацаном, увидал свою Акулину, так и пропал. А теперь у нас пятеро ребятишек. Как представлю, что не увидать мне их боле…

И закрыл старый солдат лицо большими, натруженными руками, пряча рыдания. Потом вытер слезы, махнул рукой и замолчал, вспоминая свою Акулину, да детишек. А Митька, сквозь надвигающуюся тьму, внимательно смотрел на его седую бороду, взъерошенные волосы и глубокие морщины на загорелом лице, и, что-то защемило у него в груди. Вспомнил он своих богоявленских мужиков, родные поля и тёмные воды Дона, вспомнил своих друзей, сестру Машу, которой за два года не написал ни одного письма. А вдруг и впрямь убьют его, и не увидит он больше её лица, которое уже начал забывать.

На третий день пути, вечером шестнадцатого августа, части Первой русской армии подошли к германской границе и в первый раз, где-то вдали, Митька услышал орудийную канонаду.

– Ну, что мужички, видать к утру понюхаем пороху.

Митька поднял голову и увидел над собой пышноусого вахмистра на лихом скакуне.

– Это куда же с нами кавалерия? – спросил Михайлов.

– Это Сёмка Будённый из нашего корпуса, Донской девятнадцатой отдельной казачьей сотни, – сказал рядом стоящий рядовой.

– Не тот ли это Сёмка, что за отменный талант наездника был отправлен в петербургскую школу наездников при этой, как её? Высшей офицерской кавалерийской школе?

– Он самый. Он тепереча обучает молодых драгунов, да за деньги выезжает лошадей для господ старших офицеров. Дельце-то это прибыльное. Что там, Михайлов, с такими орлами неужто проигрывают битвы? Так, что не лыком мы шиты.

– Дай-то Бог!

– А слыхал ли ты, рядовой Михайлов, чей корпус русской армии показывал самый отличный результат в стрельбе? Наш – третий, – с гордостью сказал Митька. – Ты вот послухай ещё, как я служил. Нами тогда генерал Ренненкампф командовал. Такой мужик, ух! У него, помню, мундир эдакий был, Забайкальского казачьего войска. Его ему пожаловали за боевые отличия, и лампасы, желтые такие. Дык мы его за энти лампасы и норов крутой «желтой опасностью» прозвали. Так вот наша двадцать седьмая пехотная дивизия в Вилинской губернии стояла, возля станицы Подбродзе. Мы подымались в пять утра, потому, как в шесть часов стреляющая часть уже должна была открыть огонь по своим мишеням, а до стрельбища – то ещё полчаса пехом шуровать. А Ренненкампф, он нашу дивизию дюже любил, потому, как высоко мы стояли и по стрельбе и по строевым успехам. Гутарили, кубыть сам Государь генералу нашему строго наказал выбивать на стрельбе много «сверхотличного». А уж как расхваливались роты, выбивавшие сверхотличную оценку, это и словами не сказать. Командиры по службе выдвигались. А уж, как энти соревнования дух солдатский поддерживали, что ты. А усталость на нас накатывала только, как стрельбы оканчивались, когда надобно было возвращаться с ротой со стрельбища в лагерь, а так ни-ни, держали себя строго.

– А помнишь Митька, когда состязания между ротами на наступление заканчивались, Ренненкампф отличившегося командира роты называл «королём наступления», а командира, рота которого строго выбивала больше всех сверх «отличного» – «королём стрельбы», – пустился в воспоминания, как и Митька, его сослуживец. – А сколько было в лагере в зимнее время таких «наступлений» и «оборон», и днём и ночью, и на учениях, и на смотрах против обозначенного противника.

– Да разве с такой армией, да с такими генералами не надаём мы немчуре по шее? – снова вступил в разговор Митька. – Эгей, знай наших! Пришли не званы, и уйдут не ласканы!

Митьке очень хотелось подбодрить старого солдата Михайлова, да и сам он настолько верил в силу своей армии и своей державы, что совершенно искренне был уверен, что война эта ненадолго и, что побит враг будет в ближайшие недели. От того речь его была так горяча, что и Михайлов, казалось, всеми сказанными словами глубоко проникся и сделался немного бодрее.

Утром же, семнадцатого августа, совершив три усиленных перехода без дорог, первая русская армия стала переходить границу. Из-за отсутствия координации левофланговый 4-й корпус пересек границу на шесть часов позже центрального 3-го корпуса, среди бойцов которого был и Митька, тем самым открыв его фланг. Таким образом, между корпусами образовался разрыв в двадцать вёрст, а начальник 3-го армейского корпуса генерал Епанчин не счёл нужным предупредить об этом 27-ю пехотную дивизию, шедшую в обстановке полной безызвестности слева.

Дивизия подверглась внезапному огневому нападению и короткому удару.

Митька едва успевал понимать, что происходит. Хаос и паника, почти на голову разбитого и быстро отступавшего 105-го Оренбургского полка начала передаваться по всей линии наступления. Цепи дрогнули и под натиском немцев, местами уже начали отступать, – но начальник 27-й пехотной дивизии, в которой служил Митька, генерал-лейтенант Адариди быстро локализовал этот неуспех, и русская артиллерия сосредоточила мощный огонь против артиллерии противника.

С холма у Допенина Митьке было видно, как красиво, торжественно, словно на параде двигались цепи 108-го Саратовского полка, восстанавливая положение левого крыла. Сначала шагом, потом перебежками вступали они в общую линию наступления. Но вскоре огонь с обеих сторон по всей линии усилился. Из усадьбы, за которой по старой маневренной привычке укрывалась группа, в которой находился и Митька, стало видно, что немцы особенно упорно бьют своей артиллерией по отдельным зданиям. От точного прицельного огня немецких батарей уничтожались сараи и небольшие здания, в которых укрывались такие же бригады. И набрав побольше воздуха в грудь, Митька сорвался с места и бросился вперед, увлекая за собой остальных бойцов.

Назад Дальше