– А мужа-то на сколько посадили? – полюбопытствовала Серафима.
– Да не посадили его, слава Богу, – вздохнула Анна Петровна, – не посадили. Я как выпросилась домой, собралась идти в суд – настропалили меня таки врачи. Собралась и иду, как раз мимо дома матушки Екатерины. Она же у калиточки стоит, будто меня и поджидает. Как меня увидела, машет мне рукой, мол заходи. Вошли мы в дом, она подводит меня к столу, а там Евангелие раскрытое лежит. Она и говорит: “Читай!” Я читаю: “Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить”* (* Мф. 7, 1-2). “Иди домой, уточка”, – говорит мне матушка Екатерина и показывает рукой в окно: “Видишь, все уточки домой идут? Вот и ты иди. И не ходи никуда сегодня”. А когда провожала меня, сказала: “Ты Степана Никитина прости” и опять: “Ты Степана Никитина прости”. Я сразу не поняла: Степан Никитин – это наш сосед, тезка моего мужа, дебошир и драксун, от него домашние что ни день плачут. Но как на улице оказалась, дошло до меня: это моего мужа матушка имела ввиду, она ведь прямо никогда не говорила, всегда вот так, скрыто, как и все блаженные. А ведь заранее мне все предсказала! Вот так матушка!
– Значит, так и простила мужа? – недовольно скривилась Серафима.
– Простила. А ты что же, иначе бы поступила?
– Я бы посадила своего, если бы со мной такое учинил, – покачала головой Серафима.
– Вот в этом то все и дело, Серафимушка… – с грустью сказала Анна Петровна.
Закрывая уже дверь, Анна Петровна еще раз попросила:
– Серафимушка, ты уж не сердись и не забывай нас старых, и в молитвах вспоминай, а как помрем, так уж поминай всенепременно.
– Ну, матушка, засобиралась, погодь еще, – донеслись откуда-то снизу слова Серафимы, – приду на днях…
На кухне, опершись на стол и глядя на выцветшую фотографию церквушки на стене, Анна Петровна, неведомо к кому обращаясь, тихо сказала:
– А Степан-то мой обернулся таки лицом, бросил пить, образумился. Вот так-то, Серафима! А посади я его?..
После вечерних молитв Анна Петровна присела рядом с сестрицей и тихохонько взяла ее за ручку. Так и сидела молча, рассматривая маленькое, худое, и такое безконечно родное лицо Антонинушки. И вправду, белая она совсем, а кожа прозрачная, как пергамент, думала Анна Петровна и легонько гладила маленькую невесомую сестрицыну ручку. Голубка моя! Столько же лет жили мы словно чужие, виделись раз в год по завету? И как это такое было возможно? Анна Петровна вспоминала их прежние редкие встречи, по большей части у батюшки Валентина в Порхове, к которому ездили, как к главному духовному наставнику один-два раза в год на исповедь и для духовного совета. Священников много, а настоящих духовных руководителей раз-два и обчелся – так им батюшка говорил. Сам-то он настоящий, мало его еще знают люди, но как раскусят, ох, побегут к нему. Жаль, что ноги не хотят ходить, сокрушалась Анна Петровна, только к нему бы дорогу и знала. Хотя он и ближе теперь, чем раньше, но и до погоста Камно, где нынче служит, верст семь от их дома, причем около версты пешком. Нет, не по силам ей, а жаль! Правда иногда случалось чудо и кто-нибудь брал ее с собой на автомобиле. Это было настоящим праздником…
Через святые врата кладбищенской ограды идет она по аллейке, опираясь на обычный свой костылик-коляску, к распахнутым храмовым двустворчатым дверям и будто бы видит уже батюшку… или нет – это он ее будто бы уже видит, насквозь видит, каждый тайный ее грешок, который быть может по забывчивости завалился-затерялся в поленнице ее восьмидесяти пяти годков, как взятый взаем гривенник, который непременно надо отдать, иначе, придет время, взыщут вдвое. Батюшка такой: вдруг скажет невзначай что-то, вроде бы и не к тебе относящееся, но вскоре понимаешь, что к тебе это, что твой это грех, твой это порок и потом со слезами на исповеди отдаешь его батюшке, и он принимает, не вспоминая уже, что сам давеча подсказал, сам навел на мысль; он накладывает старенькую свою епитрахиль и разрешает от грехов, как от бремени неудобоносимого. И как же легко после этого!.. Вот она входит в храм, крестится и кланяется и видит батюшку со спины, тот читает молитвы к исповеди: высокий, выше всех предстоящих ему сейчас людей на голову, в желтой потертой ризе и темной скуфейке. Здравствуй, батюшка, шепчет она про себя, а тот вдруг оборачивается и быстрый, но внимательный, его взгляд скользит по прихожанам, на мгновение задерживается на ней и двигается уже дальше, но она чувствует: заметил! Потом подходит ее черед подойти к аналою. А слезы ужу наворачиваются на глаза и рвутся наружу всхлипы. Но батюшка протягивает навстречу руку, глаза его улыбаются и лучатся теплом. И уже легче на сердце. “Здравствуй, наша дорогая”, – говорит он. И совсем уже легко и радостно, а слезы все равно набегают и текут двумя ручейками по щекам, по подбородку… “Никакое доброе дело не обходится без препятствий и скорбей… Три главные добродетели: бояться Бога, молиться Богу и делать добро ближнему… Пост приводит к вратам рая, а милостыня отверзает их… Берегитесь худого совета…” – это батюшкины слова, простые, как легкий майский ветерок, как дождик, как лучик солнца, но сколько в них благодатной спасительной силы! Сколько мудрости… “Это сливочки, – объясняет батюшка, – это самое важное, самое главное, это опыт сотен и сотен старцев и подвижников Церкви Православной, предельно сконцентрированный в коротких мыслях-поучениях”. Действительно, что может быть проще, понятней и полезней (если исполняешь, конечно): “ Как можно чаще прибегайте к таинству Покаяния… Чтение Св. Писания предохраняет от грехов… Предваряйте всякого своим приветствием и поклоном… Отгоняйте худые мысли чтением священных книг… Переносите с благодарением всякие скорби и искушения…”.
Вдруг тихий голос Антонинушки проник за завесу воспоминаний и Анна Петровна вернулась в комнату, ощутив сухую прохладную руку сестрицы в своей ладони…
– Аннушка, ты помолись за Серафиму, – попросила Антонинушка, – пропадет она, погибнет. Акафист почитай Казанской иконе и канон Иоанну Предтечи… Держит ее мир и за собой тянет в самую геенну.
– Что правда, то правда, – кивнула Анна Петровна, – многих церковниц наших мир одолел. Безхребетные мы, Антонинушка, чуть что – молитва ли ослабнет, или грехи не исповеданные придавят – и ломаемся мы, теряем все свое христианство. Остаются одни слова, а дел-то уж и нет, веры нет. Так ведь, Антонинушка?
Но сестрица молилась и молчала, а Анна Петровна предложила:
– Хочешь, наставления батюшки Валентина почитаю?
Антонинушка чуть заметно кивнула, и Анна Петровна принесла старенькую ученическую тетрадь из которой начала читать вслух:
– Не опускайте случая и возможности присутствовать при церковном богослужении… Надо рассказать дома своим домашним, что слышала в церкви… Заменяйте человеческие беседы на беседования с Богом… Ни о чем не скорбите, как только о грехе, но и то умеренно… Тот друг, кто приносит пользу спасению души… Душу укрепляет слово Божие… Любите беседовать с божественными людьми, через них открывается Бог… Разговоры с мирскими людьми отвлекают мысль от Бога…
Дыхание Антонинушки стало ровнее, похоже она заснула, хотя губы по-прежнему беззвучно двигались, творя молитву. Анна Петровна отложила тетрадь. Пора и самой спать – день завершен, еще один день жизни.
Только вот уснуть – это дело непростое. Опять затеяли свою ночную возню неутомимые грызуны, и Анна Петровна вдруг вспомнила давнюю историю…
Это случилось вскоре после войны. Была тогда во Пскове известная чтица Псалтири, Ксения Михайловна, и Анна Петровна – молодая еще, быстрая и легкая на подъем – училась у нее и всегда, когда было свободное время, ей помогала. (Неужели я действительно тогда была такой? – удивлялась сегодняшняя Анна Петровна. – Неужели вообще возможно быть молодой, здоровой, крепко спать ночами и вставать по утрам веселой и полной сил?). Как-то их пригласили читать Псалтирь по усопшей, в один из вновь отстроенных домов на Запсковье. Некрашеный сосновый гроб стоял в большой комнате. Здесь верно еще не жили: пахло свежим деревом и мебели совсем не было. Тело усопшей было накрыто белым покрывалом, а на груди лежала иконка – вроде бы все как положено, но какое-то тяжелое гнетущее чувство сковывало их, и читали они медленно, спотыкаясь, как бы испытывая некое скрытое противодействие. Незадолго до полуночи кто-то приехал: раздался шум шагов, голоса, и к ним заглянули две молодые женщины – это были дочери покойной. Пригласили пить чай. Пошла Ксения Михайловна, а Анна Петровна осталась читать… Она читала одна не менее получаса, покуда не перевалило за полночь. Вдруг со стороны красного угла, где положено быть иконам, но не было, послышался шорох и шелестение, будто кто-то волочил по полу веником. Боковым зрением Анна Петровна почувствовала какое-то движение, резко обернулась и обмерла: к ней приближались несколько огромных крыс. Двигались они лениво, как бы давали себя рассмотреть, и, воистину, таких кошмарных тварей, ей, прожившей уже почти четыре десятка лет и в деревне и в городе, видеть не доводилось! Были они огромные, сантиметров по тридцать, черные и блестящие, будто намазанные жиром, с длинными хвостами. Приблизившись на метр ко гробу и застывшей подле столбом Анне Петровне, крысы вдруг повернули и помчались по кругу, да с такой быстротой, что воздух загудел, словно кто-то рассекал его, вращая в руке веревку. Анну Петровну сковал жуткий страх, она, как не силилась, не могла издать ни звука, и в глазах у нее все вертелось и кружилось. Тут вдруг одна из тварей прыгнула прямо в гроб на усопшую, а оттуда на Анну Петровну. От такого ужаса та сумела все же крикнуть, прежде чем потеряла сознание… На крик сбежались все, кто был в доме. Анна Петровна сидела без движений, уткнувшись лицом в придвинутый ко гробу читальный столик, а на ее платке, свисая с головы на спину, распласталась огромная черная крыса. Остальные так и бегали, как заведенные, по кругу. Все растерялись – зрелище неописуемое – но, Слава Богу, Ксения Михайловна первая сообразила что к чему, подняла лежащий под ногами половичок и, укрыв им руки, схватила мерзкую тварь за хвост и ударила ее об пол. Крыса тут же вырвалась и присоединилась к остальным. Кто-то принес двух домашних котов, но те с жутким воем тут же выскочили прочь, будто перед ними были не грызуны, а голодная собачья свора. Все это безумие продолжалось уже несколько минут: гроб с покойницей, вокруг кричащие и размахивающие чем попало люди, потерявшая сознание Анна Петровна, улепетывающие без оглядки коты и мечущиеся туда-сюда фантасмагорические крысы, никак не желающие покидать поле сражения… Еще раздавались крики, когда вдруг обнаружилось, что все крысы разом исчезли. Чудеса! Им просто некуда было деваться в этой комнате и в этом новом доме, где не было ни одной наималейшей щели; ну разве что в пору таракану, но не этим великанам. Чего только в жизни не бывает?! Однако все вскоре успокоились и пошли пить чай. Только Авдей, хозяин дома, человек, как он сам себя характеризовал, неверующий, сказал, что верно Бог есть, раз такое возможно… Потом, уже наутро, когда дочитали они Псалтирь, когда шли домой, Ксения Михайловна почему-то шепотом сообщила Анне Петровне, что покойница при жизни занималась ворожбой, то ли наводила, то ли снимала порчу и сглаз, гадала и лечила наговорами…
* * *
В субботу, с самого утра Анна Петровна занялась духовными делами. В последние годы по воскресеньям она, как правило, всегда причащалась – это было исполнением давнего благословения старца – поэтому все домашние дела накануне сводились к самому минимуму. Она прочитала акафисты, сначала те, которые давеча благословила сестрица за Серафиму, а потом положенные правилом для причащающихся. “Душа ежедневно требует пищи духовной: молитвы и слова Божия”, – без устали напоминал батюшка Валентин. Если бы все это разумели, думала Анна Петровна, если бы насыщали душу пищей вечной и нетленной, то разве возможно было бы такое, как, например, у соседей по площадке Блиновых, у которых ежедневно то хозяин, то сама хозяйка извергали страшнейшие матерные ругательства, причем так громогласно, что отчетливо слышалось каждое слово. Нет, они не дрались и особливо не ссорились – это просто было у них нормой общения, кошмарным правилом, которое, безусловно, усваивалось и их детьми. Когда Анна Петровна пыталась осторожно делать им замечания, они недоумевали. В чем, дескать, собственно дело? Мы у себя дома, не деремся, не скандалим, ну разве что говорим громко? Так это не мы, а строители виноваты. Они никак не могли взять в толк, что невозможно нормальному человеку это слышать. “Господи, помилуй, – шептала Анна Петровна, – Пресвятая Владычице, Богородице, приими молитвы раб Твоих за недугующих неверием (перечисляла их имена) и избави их от слепоты душевной, да узрят свет Веры божественной, да вси обратятся в недра Матери Церкви и избавятся всякия нужды и печали”. Что еще оставалось делать, не в домоуправление же идти с жалобой?
Однажды, много лет назад, когда семейная жизнь вдруг стала для нее невыносимой мукой, она спросила у матушки Екатерины, как быть? Та указала рукой на стену, и это значило: будь твердой и терпеливой, как эта стена. “Любите прискорбности, любите притрудности, – неоднократно говаривала матушка, – без них невозможно спасение”. И Анна Петровна теперь тоже часто повторяла: “Любите прискорбности, любите притрудности…”, – и другим, но более, верно, себе самой.
Около пяти Анна Петровна уже была готова. В шесть начало всенощной в Соборе. Путь туда недалекий, но ее ногам как раз поспеть. Она еще и еще раз проверяла, все ли положила в сумочку – часто многие нужные вещи не желали покидать дом и прятались по углам. Рассеянность – грех, твердила она себе, но все же понимала, что это просто старость: восемьдесят пять – это не шестьдесят, и даже не семьдесят. Она помолилась Ангелу хранителю, прося напомнить, если что забыла. И вдруг вправду вспомнила о давешней сестрицыной просьбе:
– Антонинушка, так за Никиту подать сорокоуст?
– Да-да, Аннушка, за Никиту сорокоуст и за Семена особливо на литургию. Только завтра подай, когда к обедне пойдешь.
– Сорокоуст-то я сегодня подам, да и литургию, а то вдруг запамятую завтра? – Анна Петровна тяжело перевела дух. – Безпамятна я стала. А Семен-то твой у меня записан в поминальной книжице, но коль хочешь, и отдельно подам.
– Ступай с Богом! – Антонинушка трижды осенила сестру крестом.
До Троицкого Собора добралась Анна Петровна без приключений, но, как всегда с большим напряжением сил. Одна остановка на автобусе – это подъем и спуск, и не просто так, а с помощью пассажиров, не одного – двух-трех; это переход через проспект и страх: вдруг кто-то не пожелает остановиться и пропустить… А что? Было такое, и совсем недавно. Возвращалась Анна Петровна со службы своим ходом в сопровождении некоего молодого человека. Переходили они улицу в районе четырех углов, как положено – на зеленый свет, но кто-то на “Мерседесе” очень торопился, поворачивая с боковой улицы, и задел ее крылом, так что упала Анна Петровна, как куль с мукой, и, слава Богу, спутник был рядом, так что помог. Теперь же, обжегшись, на молоке, дула Анна Петровна на воду, и опасалась вообще ступать на проезжую часть даже при полном отсутствии машин.
Анна Петровна давно передвигалась при помощи своеобразного костылика, летней детской коляски, нагруженной для устойчивости парой кирпичиков – это были ее дополнительные ножки. Чего не придумаешь, когда нормальный пеший шаг невмоготу? Не даром в народе говорят: придет старость – придет и слабость; у старого коня – не по старому хода. Но что поделать? Молодости не воротить, а старости не избыть…
Всенощная служилась архиерейским чином. Хоть и суетно на такой службе от множества духовенства, шумных иподиаконов, но не в пример, как считала Анна Петровна, благодати больше: все ж святитель служит, пусть и не нравится он кому. Пел главный состав соборного хора – пел великолепно, благозвучно – и не беда, что походило это на концерт. Протодиакон с двойным орарем громоподобно возглашал ектении, сослужащие священники поочередно подавали возгласы. А как сверкала позолота! И на богатых киотах, с вызолоченными виноградными лозами, грушами и райскими цветами, и в растительных орнаментах лепнины, и в объемной резьбе высоченного семиярусного иконостаса и, наконец, в ризах духовенства и самого архиерея. Как же это было торжественно и красиво! Как в Царствии Небесном. Анна Петровна сидела у западной стены и впитывала в себя все это благолепие – и было это для нее некоторой наградой за все те ограничения, которые накладывала она на себя в обыденной жизни: на всякое мирское развлечения ума, зрения и слуха. Сердце радовалось и трепетало, а душа молилась и позабыты были на время старость, немощь и весь груз забот житейских.
Перед чтением канона какой-то благообразный пожилой священник сказал проповедь, которая сразу влекла Анну Петровну, и она слушала, затаив дыхание.
– Вслушайтесь внимательно, дорогие мои, – говорил батюшка, – в слова святого пророка Божия Исаии, вслушайтесь и вдумайтесь в откровение этого ветхозаветного богослова. Не о нас ли, не о нашем ли времени говорит пророк, живший за семьсот пятьдесят девять лет до Рождества Христова? Земля опустошена вконец и совершенно разграблена… Сетует, уныла земля; поникла вселенная… Земля сокрушается, земля распадается, земля сильно потрясена; шатается земля, как пьяный, и качается… и беззаконие ее тяготеет на ней; она упадет и уже не встанет* * (Ис. 24, 3-6, 16, 19-20). Да, эти слова – о нас! Это мы преступили закон Божий! Это мы нарушили Его завет! Это мы забыли Бога! И наша матушка-кормилица земля уже рождает одни терния и волчцы от злобы живущих на ней. И небо, когда-то дарившее людям светлый дождь жизни и плодоносную росу, сеет на наши головы химическую отравляющую влагу, и радиация Чернобыля обжигает мир своим смертоносным дыханием. И разгул зла, лукавства и вражды идет по земле. И нет молитвы, чтобы залить этот пожар зла, нет духовной силы, чтобы предотвратить грядущую гибель. Неужели все это сотворил человек?! Нет, дорогие мои, возможности человека ограничены, и срок жизни его – семьдесят, от силы восемьдесят лет. Иногда он не успевает даже и осознать своего назначения на земле, как уже сходит в могилу. Нет у него ни времени, ни могущества, ни воображения посеять столько бед и зла, чтобы хватило на все человечество. Все то малое зло, которое успеваем натворить мы, грешные люди, приводит в совокупность великий дирижер – сатана, тот, кто сеет в нас малое. Он сеет малое и выращивает малое в большое. И это называется “тайной беззакония”. И тайна беззакония восходит от силы в силу именно потому, что вконец ослабело наше сопротивление ей, оскудело наше понятие о ней. Мы в своем обольщении забываем Бога, забываем небо, забываем вечность. На этой почве полного погружения людей в плотскую жизнь разрастается всепоглощающий разврат. Младенцы, зачатые в беззаконии, появляются в мир больными, от рождения одержимыми духом злобы, часто они лукавством превосходят взрослых. Отроки, не зная детского простодушия, играют во взрослых, в одуряющих химических веществах они ищут особых видений и ощущений, зачастую находя в них смерть. Юноши и девушки, не зная самого понятия невинности и чистоты, погружаются в болото такой грязи, о которой помыслить страшно и срамно глаголати. Наркотический угар для многих становится единственно реальной жизнью. А грохот бесовского шума, ворвавшийся в дома наши с телевизионных экранов, оглушил, одурил всех от малого до большого, вовлек всех в водоворот адского кружения, поработив души насилием…