Лагерные этюды. Повести, рассказы - Маржохов Тенгиз 4 стр.


Сначала, по моему прибытию в девятый отряд, мы вроде бы поладили. Одного поколения (Перс меня постарше на три-четыре года). Оба с Кавказа. Пришли с Москвы. У обоих большой срок. Но позже разладилось у нас. Я человек прямой и, бывало, прямотой своей задевал тонкие материи. На Северном Кавказе в чести удаль и надежность слова. Наши Закавказские братья больше хитростью и витиеватостью слова приобретаются. Так вот, Персу не по душе стал такой самостоятельный персонаж, как я, и он, улыбаясь в глаза, начал приискивать за мной косяки. Приискав косяк всегда можно приземлить человека. Хотел поставить меня в такое положение, в котором сам находился до отъезда Саратовского. Кстати, Саратовский на меня открыто не рычал, уходил в свое логово. Видно, жизненный опыт ему подсказывал – не по зубам молодой «мосол», не перегрызть, а проглотить – отравишься. Во всяком случае, так мне казалось.

Перс же решил попытаться. Избрал тактику холодной войны. Расставил капканы. Сидеть нам долго, потеряешь концентрацию, ошибешься, проглядишь и попадешься. Но я не попадал в расставленные Персом капканы, они мной прочитывались. Кое-какой опыт был. Улица родного города Нальчика восьмидесятых годов была своеобразной школой. Только в лагере я понял, что обратная сторона нашего социализма работала так, что улица Нальчика была пропитана лагерными понятиями, как роба заключенного тюремной вонью. И теперь я всего лишь получил высшее образование в московских тюрьмах: Бутырке и Матросской тишине, и пошел на ученую степень в лагере.

После ужина, перед отбоем, самое тихое время в лагере. Фонари мерцают, перемигиваются из жилзоны в запретку. Коты гуляют, им решетки не помеха. По внутреннему распорядку это личное время осужденных. Начальство не показывается. Контролеры без надобности не тревожат сидельцев, гоняют чай на вышке, да по кабинетам.

Бывало, в такой час соберет Перс сходняк в отряде. Позовет в первую секцию барака всех, кого посчитает нужным. Рассядется в угловом проходе молодежь и достойное мужичье. Перс шныря напряжет чифир сварганить и, вообще, суету навести. Любит тюремное дворянство, когда челядь прислуживает: статус подчеркнуть, чтобы все знали, кто здесь пахан. Перс сдвинет кепку на затылок, как запыхавшийся водитель, сделает знак, чтобы чифир разливали. Погуляет кружка чифира по кругу. Шнырь пепельницу поставит. Перс закурит. Пачку сигарет на стол положит, а сам, между прочим, замечает, чья рука к сигаретам потянется. По понятиям, раз на стол положил, а не в карман, значит, на общак, только не каждой руке позволено тянуться к общему.

Перс долговязым пауком плетет паутину из лагерных понятий, а как по мне так: гоняет порожняки, пережевывает словесный нудняк. На днях Морячок проявил инициативу, собрал мужиков отряда пообщаться. Прошелся по бытовухе, коснулся и общих вопросов. Персу это не понравилось.

– Ты насущ общие вопросы решать? – обращался Перс не к Морячку и не к кому-то конкретно. – С одной стороны, собрал мужиков отряда пообщаться, ничего плохого в этом нет. А возьмем другую сторону, не поставил в курс, в обход смотрящего, ты не знаешь постанову в отряде и касаешься общих вопросов. А если на общем отразиться?

Короче говоря, Перс как будто не предъявлял Морячку, а вел разъяснительную беседу, расставлял точки над «i». Но делал это так, как мог только он. Часами сидеть в угловом проходе, собрав гривотрясов, и переливать из пустого в порожнее. И делать это как-то деликатно, по-своему изящно: «Общее это святое, инициатива наказуема, ты насущ…»

Меня убаюкивал его деликатный нудняк. Я мысленно успевал подумать о доме, как там родители, братья; подумать о институте, о девочке-пай, которая учиться на пятерки и пишет письма красивым почерком; подумать о чем-угодно… Остановить взгляд на аквариуме, попасть под гипноз монотонного покачивания водорослей и фланирования гуппи. Вдруг заметить, как один сомик нарушает идиллию водного пространства, быстро извиваясь, всплывает к поверхности, затем ныряет, бороздит по дну, поднимает муть; и так несколько раз: всплывает, ныряет, мутит воду.

«Насущ» слышу я и как бы просыпаюсь. «Насущ, насущ, насущ…» – что-то я не знаю такого слова. Может быть, он имеет в виду «сведущ»? Короче, не важно, что он имеет в виду.

– Перс, – перебиваю я. – Говори прямо, что хочешь сказать.

Было понятно, что прямо Перс не скажет Морячку, впредь не прыгай через голову. Во-первых, Морячок местный, воронежский, и какая-никакая братва за ним стоит. А может быть, и одобрил кто из главшпанов его инициативу, мол, посмотрим, проканает или нет. Во-вторых, натура у Перса такая, мастер закулисных постановок, открыватель вторых сторон. Саратовский наорал бы уже сто раз на Морячка, пригрозил бы жестяным своим голосом: «Еще раз криво въедешь, бадик об хребет сломаю!.. новый пора заказывать», и все на этом. А Перс будет часами вокруг да около ходить, подводить, разводить… только курят все как перед расстрелом – дым коромыслом, да чай переводят. Я лучше пойду во дворик, прогуляюсь, воздухом подышу, или книгу почитаю, чем здесь сидеть, чесотку эту слушать. Перс, надо отдать ему должное, в такой момент не вступал со мной в диалог, сделает демонстративную паузу, мол, еще один невоспитанный, и продолжит мусолить одно и то же.

Ночник и аквариум подсвечивают угловой проход, остальная часть барака тонет в вечерней тьме. Тут же притаилась тишина, которую, бывает, нарушают звуки барака: глухо хлопнет дверцей тумбочка, скрипнет старухой шконка, продерет чье-то горло кашлем, шепот мужицкий прошелестит и стихнет, провалится подпол.

Уходил я с таких тягомотных сходняков, показывая по арестантскому укладу неуважение, понимая, что за спиной потянется недовольная бубня. Но просиживать без толку часами в прокуренном бараке, слушая, как кто-то гонит порожняк, было выше моих сил. Получалось, я невыдержанный, сам себе на уме, оппозиционер, одним словом, отрицательный персонаж. Только неспроста я так себя вел, дал повод Перс, сам уронил цену своим словам.

Когда в конце августа 1999 года я пришел в отряд, поднялся из карантина. (Подняться из карантина – это тюремный жаргон. В тюрьмах карантин, транзитные камеры, сборки, расположены в подвалах или на первых этажах. Поэтому, когда тюрьма принимает новоиспеченного арестанта и он прошел транзит или карантин, говорят: «Поднялся в хату»). Так вот, когда я поднялся в девятый отряд, он был переполнен. Да и лагерь в целом был набит, как близкий к линии фронта госпиталь. Сюда свозилась хворая арестантская масса с областной больницы и пяти лагерей. В отряде тогда пустовала одна «пальма» – шконка на втором ярусе. По принципу – не место красит человека, а человек место, пришлось забраться на «пальму». Конечно, залазить на «пальму» и слазить неудобно и, помимо прочего, это не козырное место. Правда, лучше начинать с «пальмы», чем с козырного, блатного места переселиться на нее.

На днях пришел в отряд познакомиться Хамат-Хан. Еще на этапе я слышал по сарафанному радио, что в лагере есть авторитетный человек, Хан, который может любого причесать по понятиям. На сходняке имеет привилегию предъявить кому угодно, будь то смотрящий за лагерем или кто из его окружения. Иначе говоря, ни под кого не подстраивается, на все имеет свое мнение, смотрит своими глазами. Обычно такие люди стоят костью в горле, как у блатных, так и у администрации учреждения. Почему Хан имел привилегию предъявлять, не взирая на лица? Ведь, чтобы быть таким человеком, надо иметь большую силу духа. А так себя поставил, не был ни портянкой, ни промокашкой. Хан представлялся мне крепким физически. С поддержкой с воли. Воображение рисовало силу человека, выраженную материально. А он оказался противоположностью моему представлению. Невысокого роста. Сорока годов. Волосы уже обильно посеребрила седина. Одет был просто на арестантский манер. На первый взгляд ничем не примечательная фигура. Но, как мы знаем, внешность бывает обманчива. И это становилось понятно, когда он начинал говорить.

– Почему пацана на пальму положили? – поинтересовался Хан у Перса. – Что, поднять некого? Если я начну поднимать, пол барака на пальмы переселю!

Перс горбатился, чтобы подстроиться под невысокого Хана и говорил в том смысле, что отряд переполнен, дедов и инвалидов он поднять не может, а из молодежи кто на низах лежит, все на своих местах и сплошь хорошие люди. Хан припомнил Персу, как встретили его самого, когда он пришел в лагерь, и кто его поддержал перед Саратовским. На что Перс сказал, что все помнит, ничего не забыл, и пообещал Хану, как только достойное место освободиться, я займу это место.

С одной стороны, было приятно, что меня поддерживает такой человек, как Хан. С другой, было неловко, что кто-то помогает мне решать бытовые вопросы. Да, опыта у меня в этом плане не было, но внутренний голос подсказывал, что торопиться не стоит, важно понять течение лагерной жизни. В Бутырке меня тоже приняли по одежке – начинал с «пальмы», провожали: баул мой помогал нести до транзитной камеры смотрящий той хаты, где я начинал с «пальмы».

Почему шконарные вопросы такие важные? Потому что шконка и тумбочка – это твой дом, твоя квартира, твой угол на долгие годы. Сколько тебе определили по приговору, столько и проведешь на шконке. Не одну зиму будешь согреваться под казенным одеялом и бушлатом. Не одно лето закисать от духоты. На тумбочке будет стоять рамка с фотографией жены, девушки, или «той девочки, какой давно потерян след…»

Есть люди, которые стремятся в блаткомитет, чтобы спать на лучшем месте, пользоваться поблажками, которые предоставляет блатная жизнь. Таким человеком был Перс. Для него быть лидером, смотрящим означало, что, если не из уважения к нему, то из уважения к статусу, мужики вниманием не обойдут. С каждой передачи, посылки, с каждого ларька, даже с игровых куражей, у Перса законно чешется ладонь. Это позволяет худо-бедно не опускаться до самокруток, а курить фильтровые сигареты. Пить не третьесортную солому, а кучерявый чай. И пить чай не как бедолага с рандоликами – сухарями, а с шоколадными конфетами, и порой даже с лимоном. Короче говоря, жить с налаженной бытовухой: и доход, и приход, и уважение.

Помнится, когда посадили Перса в ПКТ – помещение камерного типа, так у него в отряде оказалось две тумбочки, набитые «Примой», личными сигаретами, и это при том, что он не получил ни одну посылку, ни одну передачу, и на интерес не играл.

Только это еще полдела, мелочи. Статус смотрящего давал возможность участвовать в политике, удовлетворять, так сказать, властные амбиции. Подобно съезду народных депутатов, бывать на сходняках, куда собирался весь блаткомитет лагеря. Сидеть там покуривая, и ни одну из сторон не поддерживать, сохраняя нейтралитет. Над серьезными вопросами голову не ломать, но под раздачу общих благ попадать, и потом в отряде со своих рук распределять. А там, по любому, перепадет пол литра самогона, косяк травы, или, что всего слаще, пара кубов ширива. Тогда можно лежать в каптерке на тахте с чувством собственной важности и, опять же, покуривая, почесывать нос, отдавая распоряжения шнырям.

– Почему у меня вены остались? Потому что я умею колоться. Все бабочками, а я крупной иглой колюсь, – как-то сказал Перс, поглядывая на свои руки, и объяснил принцип приложения физики и химии к иглотерапии.

Я же был далек от подобных стремлений. Меня не интересовала иглотерапия и прочая политика. Просто я понимал, что тяжелый поворот судьбы надо пережить, сохранить здоровье по возможности, и не деградировать. И в своих поступках руководствовался этим. Но жизнь так устроена, что за место под солнцем приходиться побороться. Уж больно много желающих на козырное место.

Утром этапного дня угловая шконка опустела. Ушел по этапу в больницу Морячок, не заклиматило ему в лагере. Срок у Морячка был девятнадцать лет строго режима. Поговаривали, после первой ходки недолго погулял он на свободе, толком не рассмотрел быстро меняющихся в свете сумасшедшего ритма жизни воронежских пейзажей. Тетке голову отрезал. Как бес его попутал, не известно. Но известно, что пришел он с подельником к родной тетке денег попросить, мол, радость великая – племяш откинулся, а получилось уголовное дело – убийство с отягчающими обстоятельствами.

В то время я был не суеверный, плохой ауры не побоялся, перекинул матрас с «пальмы» на освободившуюся шконку, перевесил полотенце на дужку, бирку под дужку, протер тумбочку, разложил вещи и прилег отдохнуть. Лежу – кайф! Пол близко, потолок далеко. А то на «пальме» – потолок близко, пол далеко. «Пальму» качает, как гамак в кубрике, спокойно не уснуть. Да и к атавизмам – навыкам мартышки возвращаться неохота. Таким образом, проблема спального места решилась.

В отряде это вызвало тихое негодование. Оно расползлось как тяжелый махорочный дым по непроветриваемому бараку. На меня посматривали как на человека, который сел не на свое место и взял со стола не свой кусок. Никто не решался сделать замечание, но по углам шептались. Шептались по большей части гривотрясы, для которых Перс был авторитетом и чуть ли не родным отцом. Остальным мужикам было не до этого, их больше заботило, что будет в столовой на обед, когда откроют ларек и тому подобные вопросы. Перс тоже молчал. В свойственной ему манере, недовольно задрал нос. Я же помнил его обещание Хану, что как только место освободится, я займу это место. Оказывается, из этой мудреной постановы нужно было понять, что какие бы слова смотрящий не сказал, я должен был предварительно пойти к нему на поклон, получить добро на то, чтобы занять освободившееся место, то есть зафиксировать оказанную услугу. Я не придавал значения таким «китайским церемониям», и рассуждал так: кому надо сам подойдет, остальное меня мало волнует.

Позже Перс собрал отрядный сходняк, как обычно: позвал в первую секцию барака всех, кого посчитал нужным. Собралась в угловом проходе почтенная публика – молодежь и достойное мужичье. Перс напряг шныря сварганить чифир, и долговязым пауком расплел паутину лагерных понятий.

– Шконка освободилась… ты занял шконку, упал в угловой проход. Все правильно, бродяга ни к кому подходить не должен, сам знает, как себя вести, – начал жевать словесный нудняк. – Но возьмем другую сторону… ты не знаешь постанову в отряде… может на эту шконку рассчитывали люди… вон, Удав хотел переехать… а если завтра достойный бродяга заедет?

Я сидел как на иголках, потому что дело касалось меня. Но Перс, как и в случае с Морячком, подводил гнилую постанову – не говорил прямо, а ходил вокруг да около, как будто этого человека нет среди нас. Я бы сильней его зауважал, если бы он подошел ко мне или позвал на разговор, и прямо сказал, что ему не нравится то, что я самовольно приземлился в угловой проход. А не возить по мужицким гривам эту тягомотину. Когда стало понятно – к чему Перс клонит, я сказал:

– Если заедет достойный бродяга, я первый уступлю ему место.

Возразить почтенной публике было нечего. Я покинул этот тягомотный сходняк, оставляя за спиной недовольную бубню.

На следующий день, под вечер, зашел Хан. Прошел по бараку, как по плацкарту, поглядывая на разномастных пассажиров, крутнулся в угловом проходе – посмотрел, как я устроился, и позвал во дворик. Раньше он приходил к нам в отряд проведать деда Пионера и Саратовского, теперь молодой земляк стал поводом заглянуть в девятый отряд.

Мы прогуливались по дворику, как по ночному перрону. Прожектора и лагерные фонари подсвечивали металлическую решетку локальных секторов, светящуюся, как зубы негра в ухмылке вечерней темноты. Барак походил на пассажирский вагон. В желтевших окнах вагона застыли мутные картинки.

Назад Дальше