Мы жили в съемном двухкомнатном частном доме. Родилась Влада, спать ее выносили на улицу, потому что Алина часто плакала и кричала. Муж уезжал в командировки в Чечню, где было небезопасно, мы с девочками его ждали и переживали. Денег было в обрез, соседи помогали продуктами: домашние яйца, молоко, фрукты из сада. Среди соседок была одна женщина из службы соцзащиты, она иногда заходила к нам просто так, а потом пришла с предложением – отказывайтесь.
Я каждое утро заплетала Алине косички, ей это не нравилось, но так надо было, потому что волосы на затылке постоянно путались, она же все время лежала. Потом кормление и лекарства по часам. Ела она каши, перетертые супы, фруктовое пюре и йогурты. С лекарствами было сложнее, приходилось их добывать с боем. Бывало, пропускали несколько дней, потому что невозможно было купить ни в одной аптеке. В такие дни Алина постоянно плакала и судороги усиливались, было страшно и жалко, ведь ни помочь, ни объяснить ребенку, что Минздрав в этом месяце нужное лекарство не закупил. Гулять тоже было проблематично: в детскую коляску дочка уже не помещалась, а инвалидная нам не подходила – Алина не могла сидеть, скатывалась, голову и спину не держала, если зафиксировать, сразу плакала. Вечером детей по очереди купали, стирали пеленки и укладывали спать. Я не могла себе представить, кто будет заботиться так об Алине, если я от нее откажусь. Но тетенька из соцзащиты была настойчивой, убеждала, что отказываться не надо, что в интернате Алина просто будет на лечении, можно будет в любое время забрать домой.
Когда Алине исполнилось 4 года, нам наконец дали служебную трехкомнатную квартиру в военном городке. Я, честно говоря, обрадовалась, что тетенька из соцзащиты к нам часто ходить перестанет. У Алины теперь была своя комната, на стенах розовые обои с мишками, разноцветные светильники и тюль, яркое постельное белье, большая кровать на заказ с мягким бортом. Влада из этой комнаты не вылезала, но спать в ней с Алиной она бы не смогла: ночью Алина плакала, громко и долго. Покачать или спеть колыбельную – такое с ней не работало. Просыпалась и прибегала Влада, до четырех утра могла с нами сидеть. Просыпались соседи снизу, а потом жаловались на нас в ЖЭК с требованием выселить. Мне пришлось отправить Владу в садик в год и восемь. Она была еще совсем крохой, и мы обе с ней рыдали при расставании, но для нее так было лучше. Воспитатели удивлялись поведению маленькой Влады: она ни с кем не разговаривала, но за всеми молча убирала игрушки.
Из садика Влада каждый месяц приносила разные болячки, которыми мгновенно заражала старшую сестру. Для Алины любая простуда – двойное мучение: ребенок не может самостоятельно ни кашлять, ни высморкаться, мокрота скапливается, от высокой температуры судороги становятся чаще, таблеток приходится пить вдвое больше. Боролись с вирусами как могли, каланхоэ закапывали в нос, чтобы чихала, грудь простукивали, чтобы отходила мокрота. Однажды было совсем плохо, температура не падала, я раздела Алину догола, чтобы сбить жар, и вызвала доктора. Отлучилась на пять минут проверить кашу, возвращаюсь – на Алине верхом сидит маленькая Влада и рисует у нее на груди зеленым фломастером какие-то каракули. Вот-вот придет врач, а у меня тяжело больной ребенок изрисован зигзагами. Пробовала отмыть – бесполезно. К нам приехал сам заведующий отделением, Алину он хорошо знал по всяким комиссиям и болячкам. Он очень строго на меня посмотрел, видимо, выглядела я в тот момент так себе, потом послушал Алину, не обратив внимание на зеленые каракули, выписал кучу лекарств и стал меня отчитывать. Я плохая мать, я не думаю о здоровом ребенке, она вырастет психически ненормальной, я запустила себя, Алине лучше в интернате, чем вечно переносить садиковские вирусы. Он говорил это так убедительно и строго, что я только молча кивала.
После того случая я сама впервые заговорила с мужем об интернате для Алины. Он всегда уходил от принятия решений, сваливая это на меня. В этот раз прозвучало традиционное «решай сама». И я решила, со слезами, с депрессией, не сразу, но решила. Сама нашла тетеньку из соцзащиты, та быстро отыскала нам место в интернате для тяжелобольных детей г. Зверево, и мы поехали. Интернат мне понравился, как ни странно: во дворе цвели розы, пахло едой, хороший ремонт, чисто и, главное, очень приветливые и добрые сотрудницы, которые возились с такими же, как Алина, детьми с утра до следующего утра. Моим условием было то, что я остаюсь матерью своей дочери, отказ не подписываю, могу забирать Алину домой и в любое время звонить. Я сама понесла пятилетнюю дочку в ее новую кроватку в интернате, рядом лежали другие детки, через большое открытое окно дул легкий летний ветерок. Правильно я делала или нет, я не знала. Поцеловала Алину и вышла. Всю долгую дорогу домой я ревела навзрыд так, как не плакала больше никогда, без остановки, захлебываясь. Каждую секунду становилось только больнее. Водитель, муж и тетенька из соцзащиты сначала пытались успокоить, потом просто молчали. Я думала, Алина не проживет без меня и ночь, ведь только я знаю, как о ней заботиться.
Возле дома стоял синий таксофон, с которого я сразу побежала звонить. В интернате ответили, что все хорошо, поела, спит. Я бродила вокруг таксофона сутками со слезами, не решаясь звонить больше, чем раз в день, мне было стыдно, что я вечно реву в трубку и отвлекаю медсестер от детей. У Алины все было хорошо поначалу, мы приезжали к ней, кормили, гуляли. Косички отстригли, мне было их очень жалко, но я понимала, что у персонала времени на прически нет. Плакать Алина почти перестала, спокойно лежала на руках: сейчас у нее были совсем другие лекарства, и они помогали. Но со временем постепенно деформировался скелет, о чем нас давно предупреждал врач. Колени перестали разгибаться до конца, скрючился позвоночник. Если бы была ежедневная гимнастика и массаж, которые мы делали дома, такого не случилось бы или было бы не так выражено, наверное. Очень скоро Алина заболела бронхитом, и ее перевели в Зверевскую ЦГБ. Сотрудники интерната сопровождают детей только до больницы, дальше ответственность лежит на родителях, поэтому мы лечились с Алиной вместе.
Первое время мы виделись часто, я очень тосковала, постоянно звонила в интернат. Я устроилась на работу, Влада ходила в садик, в комнате Алины теперь жила моя мама, которую я перевезла из Бурятии, больную и разбитую, но понемногу приходившую в себя. Мы все по Алине скучали, было решено на время моего отпуска забрать ее домой, чтобы посмотреть, сможем ли мы справляться сами, ведь в интернате нам дадут необходимые лекарства. Дочь привезли домой, она действительно была гораздо спокойнее, ела хорошо. На радостях мы кормили ее самой разнообразной и полезной едой, обнимали, целовали и не отходили. Алине никогда особенно не нравилось находиться у мамы на руках, а со временем еще и отвыкла. Через несколько дней дома у нее начались проблемы со здоровьем. Я не могла понять от чего – от недостатка лекарств или от домашней пищи, но появилась сыпь, она стала беспокойной, началась рвота. Я звонила в интернат, консультировалась, рекомендовали везти обратно, чтобы врач обследовал. Обратно просто так не привезешь: если ребенок дома больше трех дней, надо сначала сдать все анализы, а потом уже в интернат, а значит, снова носить ее по кабинетам и мучить. Мы прошли всех врачей и отвезли Алину. Обратно я ехала без слез. Мне, наоборот, стало спокойнее, потому что теперь она рядом с врачом. Жизнь моей дочери – это мука. Дети не должны так страдать. За что?
7
Неожиданно сотрудник изолятора принес передачу от Натальи: кофе, чай, колбасу, сыр, печенье, влажные салфетки, прокладки. Позже она рассказывала мне, что это был ее первый визит в изолятор и как это было унизительно – раскрывать упаковки, резать колбасу, чтобы доказать, что там нет наркотиков. Я много раз собирала передачи в СИЗО, их прием – процедура не из приятных. Тем не менее вернулась я в свою камеру с надеждой и пакетом продуктов. Есть по-прежнему не хотелось, но я мечтала о кофе, а воды не было никакой. Я набралась наглости и попросила сотрудника изолятора принести мне кипяток, только потом вспомнила, что из посуды есть лишь пластиковый стаканчик. Мужчина почему-то был добр ко мне, разговаривал не через щель, а открыв дверь. Он налил мне кипяток и сказал, что могу обращаться к нему в любое время. Наконец в камере запахло кофе. Аромат разлетелся, и стало даже по-домашнему спокойно настолько, что я решилась раскрыть пачку печенья и впервые поесть. Потом я долго читала и, укутавшись в ощущение, что все будет хорошо и обо мне помнят и заботятся, уснула. Я много раз носила передачи и писала письма политзаключенным, но, только оказавшись в камере сама, поняла, как это было для них важно, что это не просто еда и новости из внешнего мира, это внимание и забота, протянутая рука.
К вечеру в камеру привели девушку, тоже Настю. Поначалу я отнеслась к ней настороженно, думала, что подсадили провокатора, чтобы меня разговорить. С виду девчонка была совсем молоденькая, крепкого телосложения, с короткой стрижкой. Сразу обменялись статьями, за которые нас в этой клетке заперли. Я по номеру статьи сразу поняла, что Настя тут за наркотики, но не в крупном размере. Она же по номеру моей статьи не поняла совсем ничего. Я начала осторожно объяснять, что это за статья, но Настя потеряла интерес к моим проблемам уже на втором предложении. Ей было всего 18 лет, и волновало в тот момент девушку только ее мрачное будущее. Она одновременно хотела побыстрее мне все рассказать, курить, плакать, есть и спать. «Точно не провокатор», – подумала я, слушая рассказ о непростой жизни ростовского подростка.
Настя закурила. Я, конечно, совершенно не обрадовалась перспективе пребывания в еще более прокуренной камере, но лучше так, лишь бы снова не оставаться наедине с собой. Рассказ о превратностях судьбы не прерывался, Настя ела, плакала и ходила по камере, вспоминая сложные отношения с матерью, сомнительных друзей, брошенную спортивную секцию, приводы в полицию. Закончилась печальная история тем, что Настю поймали с закладкой на набережной Дона, долго допрашивали, угрожали, били электрошоком. Настя никого, с ее слов, не сдала, а вот ее друг Настю сдал, и теперь на горизонте пять или восемь лет колонии. А Настя на зону не хочет, конечно, она там не сможет, она вдруг очень захотела к маме домой. И понеслись обрывками новые воспоминания из детства. Почему так получилось? Я молчала, у меня не было ответа на этот вопрос, и я его себе задавала не раз.
Было уже довольно поздно по меркам изолятора. Настя выбрала кровать внизу, рядом со мной, постелила белье. Ей повезло – дали подушку. Но не дали книг. Настя не помнила, когда в последний раз читала. От пережитого за день, ночи без сна и сигарет у девушки разболелась голова, а таблеток не было. Она легла, продолжая что-то рассказывать. Через пять минут на стене камеры появилась свежая надпись: Настина кличка, дата и номер статьи. Так я поняла, чем тут царапают стены, – пластиковой вилкой, оставшейся после ужина. Я спросила ее, зачем она написала здесь о себе. Настя, не думая, ответила, что в камере потом могут оказаться ее друзья, они увидят ее кличку, узнают. «Может, в этом и есть смысл», – подумала я. Может, от этого друзьям Насти станет не так одиноко здесь?
Утро следующего дня нас встретило очередным хитом радио «Дача». Нам обеим в этот день предстояло покинуть изолятор и поехать в суд. Непонятно было только, вернемся ли мы обратно в камеру. В случае если нас решат отправить в СИЗО, после суда конвой доставит обратно в изолятор еще на несколько дней, пока не наберется группа для отправки в СИЗО. Я привычно уже попросила выключить радио, отказалась от завтрака и начала делать гимнастику. Настя давала рекомендации, как увеличить нагрузку на мышцы, но сама ко мне не присоединилась – по-прежнему болела голова. Таблетки выпросить не получилось. «Не положено». Стандартный ответ. Зато под угрозой обращения в ОНК удалось добиться того, чтобы принесли воду. Налили нам из-под крана целых пять литров и попросили экономить и употреблять только для питья. Мы радостно закивали и побежали чистить зубы.
Периодически громыхали железные засовы и слышны были крики: «(фамилия), на выход с вещами!» Мы с Настей ждали, когда же позовут нас. В ожидании я давала соседке по камере рекомендации, как вести себя с адвокатом по назначению, что говорить на заседании в суде, какие ходатайства заявлять. Опыт у меня был скромный, но у Насти не было вообще никакого. Я несколько раз попросила ее назвать свою фамилию, чтобы потом по возможности навести справки и как-то помочь ей. К вечеру я фамилию Насти напрочь забыла. Слишком сложный был день.
За моей соседкой пришли до обеда, вещей у нее с собой не было, в изолятор Настя попала неожиданно для самой себя. Я осталась одна, продолжая прислушиваться к шагам в коридоре. За мной пришли после обеда. Дверь загромыхала, и в камеру вошли двое с криком: «Шевченко, на выводку!» Что такое выводка? Кто придумал такое слово? Я хочу на выход, вы ошиблись со своей выводкой. Почему не с вещами? Я собрала свою красную сумку еще утром. «Вещи не надо, ты все равно сюда вернешься», – отвечают мне спокойно и холодно. Ну уж нет, я возьму сумку с собой. На меня смотрели с удивлением или, скорее, с недоумением. Зачем я сопротивляюсь? Я намертво вцепилась в красную сумку. Забирать ее силой не стали. Мы с сумкой отправились к выходу. Моей задачей стало найти зеркало и проверить, не испугаю ли своим внешним видом детей и маму, а также вернуть наконец-то свой лифчик. В коридоре меня ждал конвой, на просьбу отдать мне бюстгальтер они отреагировали смехом. Что ж, одним унижением больше, одним меньше. Повели меня быстрым шагом в автозак с клеткой внутри. У входа я притормозила и потребовала еще более нелепую для конвоя вещь – посмотреть на себя в боковое зеркало автомобиля. Не знаю, как это объяснить, но ко всем неудобствам изолятора, одиночеству и стрессу очень большими мазками добавляются отсутствие зеркала, часов и плейлиста из твоего телефона. Теряется самоидентификация и время. Никто больше не называет тебя по имени. Ты теперь человек без лица. Это не унижает тебя напрямую, но как бы стирает из жизни.
Я была очень рада своему отражению в боковом зеркале автозака. Вот она я, вот небо, пусть даже на пару мгновений. Суд назначили на 16:00, мы выехали из изолятора заранее, наверное, потому что арестантам полагается долго ждать везде: в автозаке, в камере, в суде и т.д. Настроение у конвоиров было приподнятое, они шутили и расспрашивали, зачем мне лифчик и зеркало. Я объяснила, что на заседании в суде могут быть мои друзья и журналисты и надо выглядеть достойно. Одной этой фразой, сидя в темноте за решеткой маленькой камеры автозака, я вызвала неподдельный интерес. Спросили про статью, я назвала только номер. Недоумение в ответ. Неужели каннибализм? Какая-то редкая статья. «Политическая», – пояснила я, и разговоры утихли.
В Ленинском суде я была много раз, приходила поддерживать ребят, но с заднего входа заходила в здание суда впервые. Я попросила конвой вести меня в суд как можно медленнее, дышала полной грудью морозным воздухом. Идти от автозака до двери было шагов пять, но, казалось, мои конвоиры меня услышали и шли со мной эти пять шагов насколько возможно медленно. Я задрала голову вверх, чтобы посмотреть на небо. Снежинки падали на лицо. Это мгновение как в slow motion. Я старалась все запомнить, особенно темно-синий цвет неба в тот день. В здании суда меня сразу повели по узкой лестнице в подвалы, о существовании которых я раньше и не подозревала. Я всегда считала, что подсудимых доставляют в суд сразу из автозака, но внизу оказались тюремные камеры. Меня заперли в одной из них, размером метр на метр, стены все так же исписаны именами, датами и «Прости меня, мама». Я укуталась в пуховик, он по-прежнему пах мной и домом, и принялась читать арестантские приветы на грязно-голубых стенах. У конвоя началась какая-то суматоха, им постоянно звонили и что-то орали в трубку. Начальство требует усиления. Конвоир с виноватым видом встал напротив моей камеры: начальники приказали не сводить с меня глаз. Через минуту снова звонок – и вот меня выводят из камеры и переводят в другую, совсем крохотную, где можно только встать и сесть, но ни одного шага сделать уже не получится. Объяснили тем, что меня попросили посадить возле видеокамеры. Конвоир по-прежнему стоял у решетки. Теперь я действительно почувствовала себя Ганнибалом Лектором. Казалось, даже конвой недоумевал, потому что с виду я больше похожа на одуванчик – пышные белые волосы, белый мех на светлой куртке, наивный взгляд.