Молодая Корецкая сидела молча, вытянув длинные, костлявые, полуобнаженные руки на коленях. Глаза ее смотрели без цели; видимо, она была в другом мире. Должно быть, мой пристальный взгляд разбудил ее; она внимательно посмотрела на меня, затем встала, подошла и принялась молча разглядывать пальму, под которой я сидела.
– Эта бедная пальма очень больна, – слабым звенящим голосом заговорила она, обращаясь ко мне. – Ей нужен свет и воздух, а ее спрятали за ширму, в золоченое кашпо. Ее дни сочтены; она погибнет, даже если бы ее вынести теперь на солнце.
Корецкая говорила о пальме, как о живом существе и так серьезно, что я невольно улыбнулась.
– Вы, должно быть, любите цветы, – сказала я ей.
– Цветы? О, да! – и такая прелестная добрая улыбка вдруг осветила ее бледное худое личико, что я невольно почувствовала к ней симпатию. Мы разговорились. Я тоже люблю цветы, и мы скоро сошлись на этой почве.
Я рассказала ей, как пробрела недавно дачу по Ириновской дороге, и каких трудов стоило мне развести цветник и огород на песчаной земле. Корецкая слушала внимательно, подробно расспрашивая про каждый цветок. Видимо, она хорошо знала нравы и обычаи растений.
– Какая вы счастливая, – сказала она, – как бы мне хотелось пожить на вашей даче! Мечта моей жизни, эго провести лето в деревне так, чтобы был свой сад, и я могла бы смотреть за цветами и ходить без шляпы.
– Какая скромная мечта, – засмеялась я, – кто же мешает вам привести ее в исполнение?
– О, нет! Это невозможно! – И лицо ее затуманилось. – Maman не может жить без заграницы. Мы всегда в мае туда уезжаем и лишь к ноябрю возвращаемся. Я не имею понятия о деревенской жизни. Я всё лето провожу по отелям и хожу в шляпке, вуале и перчатках.
Я вновь перевела разговор на цветы; девушка опять оживилась. Между тем m-me Корецкая давно уже перестала разговаривать и очень пристально и внимательно рассматривала нас в золотой лорнет. Заметив ее взгляд, дочь вдруг прервала разговор и, нахмурясь, отвернулась. М-те Корецкая поднялась и красивой эффектной походкой подошла к нам.
– О чем это вы разговариваете? – любезно обратилась она ко мне. – Вы так оживили мою Зику, я прямо ее не узнаю. Мы ведь страшные дикарки; ко всему миру относимся враждебно, ни с кем не хотим говорить.
Я сообщила ей сюжет нашей беседы.
– Опять цветы! – и ее красивое лицо омрачилось. – Как я ненавижу эти цветы! Из-за них она весь мир, родную мать готова забыть! Вообразите, на днях я лежала в жестокой инфлуэнце; жар, бред, сорок градусов. И в это время моя дочь занималась поливкою своих обожаемых растений!
– Ведь поливка берет всего десять минут времени, – хмурясь и не смотря на мать, сказала Зика.
– Душа моя, когда родная мать больна, то никакие посторонние интересы не должны существовать. Ведь когда ты лежишь больная, я весь мир для тебя забываю. Впрочем, разве можно сравнивать любовь матери с любовью дочери? Между ними пропасть! Только тот, кто был матерью и может ее понять. Вы – замужем? – обратилась она ко мне.
Я отвечала отрицательно.
– Ну, так вам эти чувства недоступны, – с легким презрением сказала Корецкая. – Прощайся, однако, Зика, нам пора домой, – и небрежно кивнув мне своей красивой головой, она направилась в переднюю. Зика крепко пожала мне руку; она даже наклонилась, чтобы меня поцеловать, но, видимо, не решилась, покраснела, смутилась и поспешила за матерью.
II
Прошел месяц. Раз, вечером, около двенадцати часов, я допивала чай, готовясь ложиться спать, как вдруг неожиданный звонок удивил меня. Кто мог прийти в такой поздний час? В передней начались переговоры; затем горничная просила меня выйти, говоря, что какая-то барышня желает меня на минуту видеть. Я вышла и, к большому моему изумлению, увидела перед собою Зику Корецкую. Она была чрезвычайно смущена и, запинаясь на каждом слове, даже заикаясь от волнения, заговорила:
– Простите… вы, верно, очень удивлены… помните, мы говорили с вами о цветах на вечере у П-х… вы мне показались такой доброй… пожалуйста, не удивляйтесь, но… можно мне переночевать у вас сегодня?
Я действительно была удивлена такой просьбой, но, посмотрев на ее бледное лицо, красные заплаканные глаза, дрожащие от волнения губы, поняла, что с бедной девочкой случилось что-то необычайное. Я обняла и крепко поцеловала ее, сказала, что очень рада видеть, что моя «комната для гостей» как раз свободна, так как приятельница, занимавшая ее, вчера уехала на юг; попросила раздеться и выпить со мною чаю, пока приготовят для нее постель. Зика ободрилась. Губки ее всё еще дрожали, на глаза набегали слезы, но, выпив чаю, она понемногу успокоилась, разговорилась и даже стала смеяться, глядя на забавные прыжки и шалости моего фокстерьера. Я провела ее в приготовленную для нее комнату.
– Как здесь хорошо, как уютно и мирно! Мне кажется, я здесь наверно усну. Я, вы знаете, уже три ночи не сплю, всё мучает бессонница.
– Вы, верно, чем-нибудь расстроены?
– Нет… так… разные обстоятельства…
Я принесла ей сахарной воды и пожелала доброй ночи. Зика мигом разделась и скоро в полуотворенную дверь я услышала ее ровное дыхание. «Бедная девочка! – подумала я, ложась спать, – как рано начались для тебя драмы!»
Прошло часа два. Вдруг резкий звонок и громкий повелительный голос разбудили меня. Я вскочила, наскоро оделась и бросилась в переднюю. Элен Корецкая в сильном волнении расспрашивала мою горничную.
– Скажите, пожалуйста, – обратилась она ко мне, – как могло случиться, что моя дочь пришла к вам ночевать? Разве вы с ней знакомы?
Я объяснила, как было дело.
– Но, как же вы, сударыня, не сказали ей, что ее место в доме родной матери, а не у чужих? Вы должны были подумать о моем беспокойстве, о моем отчаяньи. Зика воспользовалась минутой, когда я лежала в сильной истерике, до которой она же меня и довела своими капризами и дьявольским характером. Мои служанки оттирали меня, и никто не видел, как Зика проскользнула в дверь. Я чуть с ума не сошла от ужаса; мы разослали во все стороны искать ее. Хорошо еще, что дежурный дворник слышал, куда она нанимала извозчика. Где она? Покажите мне мою дочь!
– Но ведь она теперь спит. Не лучше ли отложить объяснение до утра? Ее нервы успокоятся и ваши также.
– Вы меня удивляете, сударыня! Неужели вы думаете, что я способна заснуть в эту ночь? Мне необходимо видеть мою дочь, необходимо узнать, что происходит в ее сердце, какие причины побудили ее оставить дом родной матери. Вы не имеете права меня удерживать; не заставляйте меня обратиться за помощью полиции!
Ее громкий резкий голос разбудил Зику. Из-за дверей спальни послышался ее слабый голосок.
– Кто это? Неужели это опять maman? О, какие вы все жестокие! Я так сладко уснула, зачем вы меня разбудили!
– Зика, mon enfant![55] – бурно ворвалась в комнату m-me Корецкая, – что это значит, объясни мне! Как могла ты так безжалостно бросить родную мать?
– Maman, вы четыре дня подряд делаете мне сцены. Сжальтесь надо мною! Дайте мне хоть одну ночь провести покойно; мы завтра доссоримся!
И бедная девочка горько зарыдала.
– Успокойся, Бога ради, не устраивай сцен в чужом доме, не позорь меня. Я, родная мать, могу простить тебя, но чужие никогда тебя не поймут и осудят. И Бог жестоко накажет тебя за твою злобу к матери. Вспомни, как Он наказал твоего отца за его измены и бесчеловечное отношение ко мне, его верной и преданной жене. Вспомни, как Он наказал твою сварливую сестру. Берегись, как бы и с тобой того же не случилось. Покайся, пока есть время!
– Как вы странно представляете себе Бога, maman! Неужели Он только для того и существует, чтобы мстить за ваши обиды?
– Бог, моя милая, существует, чтобы защищать невинных и обиженных. Он видит, что я никогда, никому зла не делала, напротив, всем приносила себя в жертву. Когда умер твой отец, мне было всего тридцать лет. Я была красавица и могла выйти замуж за кого хотела…
– Зачем же вы не вышли?
– Потому что я не хотела дать моим детям злого отчима! Я решила посвятить себя вам, вашему воспитанию. Вы росли злыми, скверными, испорченными девчонками; вы мучили и терзали меня! Все знакомые, видя мои страдания, советовали мне поместить вас в институт…
– Отчего же вы не поместили?
– Потому что я жалела вас. Я не хотела лишать вас материнской ласки. Теперь ты сама знаешь, что доктора советуют мне жить зимою в Ницце, и однако я ради тебя живу в этом чухонском болоте и, не щадя сил и здоровья, вывожу тебя на твои глупые балы и собранья.
– Вы сами знаете, что эти балы мне не нужны. Они меня утомляют и усиливают мои мигрени.
– Но я не хочу, чтобы люди говорили, будто я приношу тебя в жертву своему здоровью! О, я знаю, тебе очень хотелось бы изобразить из себя несчастную страдалицу и возбуждать всеобщее сожаление. Но успокойся, это тебе не удастся. Я надорву свои силы, испорчу навек здоровье и всё же стану вывозить тебя, пока какой-нибудь идиот не освободит меня от твоего присутствия! Подумать только, что я теперь жила бы счастливой и довольной в моей прелестной Ницце, если бы ты не отказала Андрею Викторовичу. Такой чудесный человек, столько ума, такая превосходная партия!
– Вы сами знаете, почему я ему отказала.
– Из-за твоих отвратительных капризов, дрянная девчонка! Огорчить человека, который тебя так любил!
– Он не меня любил, а вас. Он не мне верил, а вам.
– Что, что, да как ты смеешь обвинять мать в таких гадостях!
– Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Я ни в чем позорном вас не обвиняю.
– Этого еще не доставало! Я, моя милая, после мужа осталась молодой женщиной, и всё же ни единого пятна нет на моей репутации. Я не нынешняя барышня, я скабрезных книг не читаю.
– Золя – не скабрезный писатель.
– Как не скабрезный! Разве ты не помнишь, как его называют в Париже, в хорошем обществе: ce cochon de Zola![56]
– Вы для того и разбудили меня в три часа ночи, чтобы говорить со мною о Золя?
– Я не для того тебя разбудила! Не приписывай мне, пожалуйста, глупостей, не делай из меня дуру! Я пришла в страшном негодовании спросить тебя, как ты могла решиться на такой поступок. Убежать в чужой дом, бросить родную мать, которая всем тебе пожертвовала. Вспомни, когда вы были маленькими, я последнее от себя отнимала, чтобы только купить вам игрушек, нанять вам самых дорогих француженок и англичанок. Вспомни, как я до обмороков себя доводила, проводя ночи за шитьем ваших нарядов, чтобы вы лучше всех были одеты на детских праздниках! Вспомни…
И т. д., и т. д. Все те же бесконечные, бесплодные разговоры, которые, увы, так любят вести в русских семьях и которые приносят лишь пользу докторам нервных болезней, да аптекам. Я ушла в свою комнату и легла. «Бедная, бедная Зика! – думала я. – Никакой закон не мог запретить "родной матери" ворваться в комнату дочери в три часа утра и устроить ей сцену. Бедные, измученные девочки! Один Бог может вас защитить!»
Я засыпала и просыпалась, а сцена всё продолжалась. Резкий голос матери, ее патетические крики и рыдание и слабый звенящий голос Зики слышались из «комнаты для гостей». Наконец, на заре, я крепко уснула. Меня разбудили нечеловеческие вопли и визги, и вслед затем Корецкая вбежала ко мне в спальню.
– Ради Бога, помогите! С Зикой что-то недоброе творится! – с испугом говорила она.
Я поспешила за нею. Несчастная девушка лежала на полу в одной рубашке. Лицо ее посинело, глаза перекосились, на губах показалась пена. Она дико кричала, катаясь по полу, стуча головой о ножки стульев, сжимая и коверкая всё, что попадалось ей в руки. Это хрупкое существо обладало страшной силой, и понадобилось четыре человека, чтобы перенести ее на постель и удержать там. Она металась, рвалась и кусалась. Приглашенный доктор посмотрел на болезнь очень серьезно и, расспросив мать о предыдущих припадках, посоветовал немедленно отвести Зику в лечебницу одного своего знакомого на Васильевском острове.
– Но ведь это же сумасшедший дом? Одну дочь от меня уже отняли! Неужели и это последнее дитя мое возьмут от меня! – в отчаяньи ломала руки Корецкая.
– Да там не одни умалишенные; там лечат также и нервных больных. Вашей дочери необходим покой и тишина, иначе может кончиться плохо, особенно если уже был случай сумасшествия в семье.
Корецкой пришлось согласиться. Послали за каретой. Зику насильно одели и вынесли. Всё время она кричала диким голосом.
III
Прошло пять месяцев. Стоял май, жаркий и пыльный. Я собиралась на дачу и укладывалась. Накануне моего отъезда ко мне неожиданно пожаловала Элен Корецкая. Она очень похудела и постарела за это время и значительно понизила тон.
– Извините, что я до сих пор не поблагодарила вас за оказанное мне и моей дочери гостеприимство в ту ужасную декабрьскую ночь. Но я всё это время была так расстроена болезнью Зики, что ни у кого не могла бывать. Мне многое следует простить, милая Любовь Федоровна, за те страдания, что выпали на мою долю. На моих глазах застрелился обожаемый муж. Подумайте, какой ужас! Я этой картины забыть не могу, она и день и ночь у меня перед глазами. Потом сошла с ума моя старшая, моя лучшая дочь! Я даже не имею утешение навещать ее, разговаривать с нею, так как почему-то она при виде меня приходит в бешенство. Я только издали, крадучись, могу смотреть на нее в то время, когда она гуляет по саду. Я, родная мать, лишена возможности прижать к сердцу больное, несчастное дитя мое! Если бы вы были матерью, вы поняли бы мои страдания, дорогая Любовь Федоровна!
Корецкая заплакала. Я спросила о здоровьи Зики.
– Слава Богу, ей теперь лучше. Доктора соглашаются выпустить ее на днях из больницы. Но почему-то они настаивают, чтобы первые три месяца она провела у каких-нибудь знакомых, а не у меня. Я не понимаю нынешних странных методов лечения. Где может быть лучше для больной дочери, как не в доме родной матери? Но, конечно, я готова принести себя в жертву здоровью моей Зики. Эта не первая и, уж, конечно, не последняя моя жертва! И вот я хотела обратиться к вам с просьбою, милая Любовь Федоровна: Зика почему-то забрала себе в голову провести эти три месяца у вас на даче. Решительно не понимаю, откуда у ней появилась эта болезненная идея. Она, которая видела Сорренто, Капри, Ривьеру и вдруг мечтать о какой-то карельской деревне! Я никогда не бывала по Ириновской дороге, но предполагаю, что кроме песку да сосен там ничего нет. А Зика только о том и бредит, как она поедет к вам и будет сажать цветы. Я пришла узнать, захотите ли вы приютить у себя мою несчастную девочку на эти три месяца?
Я поспешила согласиться, и мы условились, что сестра милосердия, которая ухаживает теперь за Зикой, привезет ее ко мне через неделю.
* * *
Я ожидала увидеть бледную, изнуренную долгой болезнью девушку. К моему удивлению, ко мне навстречу из вагона выпрыгнула порозовевшая, даже слегка пополневшая, веселая и сияющая Зика.
– Вы меня не узнаете? О, я теперь стала толстая, толстая! Меня так хорошо кормили и лечили в больнице, что никто из знакомых меня не узнает. A где же ваша собачка? Отчего она не пришла меня встретить? А ваши цветы? Вы знаете, я с собою много новых семян привезла; теперь ведь еще не поздно сеять, не правда ли? О, как я рада, как я счастлива, что наконец с вами!
Зика пришла в восторг от моей дачи, сада и цветника. Она смеялась, бегала, играла с собакой, обнимала и целовала меня. Но вдруг веселье ее исчезало, и она шла в дальний угол сада и молча, часами сидела на скамейке в своей обычной позе, вытянув руки на коленях и бесцельно смотря перед собою. Я не тревожила ее, и ей это очень нравилось.
– Я так рада, милая Любовь Федоровна, что вы тоже, как и я, любите помолчать. Женщины вообще не умеют молчать: им всё бы говорить, хотя глупости, да говорить. Между тем эта бесконечная болтовня ужасно утомляет мозг. Я после иного дамского разговора чувствую себя совсем разбитой, и в голове делается пусто. Я ни одной целой мысли не могу собрать, всё какие-то обрывки; и ко сну меня клонит. А вот посидишь так, помолчишь и опять сил наберешься.