Мои современницы - Талалай Михаил Григорьевич 4 стр.


«Как бы мы могли быть счастливы, Елена, – говорил он мне, – ты именно та девушка, какая мне нужна!» Он уверял меня, что непременно развелся бы с Зиной, если бы не Таточка. О, как я стала их обеих ненавидеть! Они заняли мое место, они отняли у меня Алексея! Как бы я могла быть счастлива, особенно теперь, когда Алексей уже испытал любовь к хорошенькой, но глупой женщине. И всему мешала Таточка! Когда я сидела с нею, я чувствовала к ней то умиление и жалость, какую возбуждают обыкновенно маленькие беспомощные дети, но лишь только я уходила от нее, я тотчас принималась ее ненавидеть и готова была, кажется, убить ее.

В начале марта Таточка вдруг заболела. У ней началось воспаление легких, и болезнь приняла опасную форму. Бедная крошка мучилась ужасно, а мы все потеряли голову. Алексей метался по городу, отыскивая докторов и составляя консилиумы; между тем наш домашний доктор сказал мне по секрету, что только чудо может спасти девочку. Наконец, на десятый день, начался кризис, и к 11 часам вечера, к великому восхищению Алексея, доктора объявили, что ребенок вне опасности. Все ликовали, я тоже, но какая-то необъяснимая тоска давила меня. Я ушла к себе в комнату и, не зажигая огня, опустилась в кресло. Долго сидела я в темноте, но вдруг свет озарил меня, и я поняла, что тоскую потому, что Таточке стало лучше. Я всё время была убеждена, что она умрет, и ее выздоровление было для меня ударом. Боже мой, как низко я пала! Что сделала мне эта бедная, ни в чем неповинная крошка! Что если бы отец мой узнал, какие чувства способна испытывать его «честная Леночка», как он любил меня называть. Нет, прочь, прочь отсюда! Завтра же уеду всё равно куда, всё равно под каким предлогом!

Я долго плакала, пока не заснула, но сон мой был тревожен, я поминутно вздрагивала и просыпалась. Тяжелые кошмары мучили меня, и я забылась лишь на заре. Утром меня разбудил необычный шум: в соседних комнатах громко говорили, бегали, кто-то кричал, кто-то плакал. Я выбежала испуганная и узнала, что Таточка умерла. Она лежала уже застывшая, смерть очевидно последовала давно, еще ночью. С раскаянием вглядывалась я в ее кроткое, серьезное личико и спрашивала себя: «Ну что ж, довольна ты? Вот Бог исполнил твое злое желание и устранил с твоей дороги эту ни в чем неповинную девочку. Что ж, рада ты, счастлива?» И я горько плакала, и мне хотелось упасть перед ее кроваткой и каяться и вымолить ее прощенье. В это время меня позвали в кабинет. В комнате, кроме Алексея и доктора, было еще двое незнакомых мне мужчин. Один из них, следователь, как я узнала потом, заговорил со мной. Поглощенная своим горем, я рассеянно слушала его, но вдруг с ужасом разобрала, что он обвиняет меня в убийстве Таточки. Я дико смотрела на него. Что это – сон, бред? Я повернулась за объяснением к Алексею и отшатнулась, увидев его искаженное злобой лицо. Он близко подошел ко мне и с ненавистью глядя на меня, проговорил: «Ты задушила ее в надежде, что я разведусь с Зиной и женюсь на тебе. Так знай же, тварь, знай, змея, что этого никогда бы не случилось, потому что я всегда чувствовал к тебе физическое отвращение. Слышишь ли ты это? Понимаешь ли?» Вот всё, что он нашел мне сказать в ответ на мою любовь! И так мне стало это обидно, так больно, что я повернулась к следователю и сказала ему: «Делайте со мной что хотите, теперь мне всё равно».

II

Елену поместили на испытание в N-скую больницу для душевнобольных[30]. Больница находилась за городом и состояла из нескольких одноэтажных и двухэтажных домов, разбросанных среди соснового парка. Воздух был удивительный, тишина невозмутимая; несколько напоминало кладбище, но теперь, весной, кладбище это было веселое. Птицы весело пели, деревья зеленели, а вокруг хорошенькой, в русском стиле, церкви, садовники взрывали непросохшую еще землю и готовили клумбы для цветов.

Елена приехала больная и раздраженная, на всех сердилась и ко всему придиралась, но после трех недель спокойной, правильной жизни почувствовала себя значительно лучше. Бессонницы исчезли, нервы успокоились. Ей понравилась ее чистая, веселая комната, «келья», как она ее называла; понравилась Феклуша, сиделка, которая от нее не отходила, но более всего пришелся ей по душе доктор, под надзором которого она находилась. Она так с ним подружилась, что скоро стала рассказывать ему свои мысли и даже сны, чему весьма дивилась, так как характера была скорее замкнутого. Удивительного в этом было, впрочем, мало: Дмитрий Петрович Теняшов во всех возбуждал такие же чувства. То был человек простодушнейший и добродушнейший безо всякой хитрости. Ему недавно минуло 32 года, был он очень толст и неуклюж, так что издали походкой несколько напоминал медведя. Лицо, впрочем, имел приятное. Происходил он из известной морской семьи и первоначальное образование получил в Морском корпусе. Затем по призванию поступил в Медицинскую академию, где занимался очень старательно. Окончив курс, выбрал специальностью душевные болезни, к которым чувствовал сильное влечение и надеялся сделать в этой области много интересных открытий. Товарищи его по больнице весьма этим надеждам дивились, так как не находили в Дмитрии Петровиче или Мите, как его все называли, никакой наблюдательности и никаких психологических талантов. В N-ской больнице он впрочем весьма и весьма пригодился. Его безграничное добродушие успокаивало самых беспокойных больных, и он скоро был назначен заведовать буйным отделением.

Как большинство толстых людей, Митя был ленив и любил в свободное время лежать на своем широком турецком диване и мечтать. В мечтах своих он всегда представлял себя худощавым и стройным, удивительным красавцем и победителем сердец. Он любил романы из рыцарской жизни с турнирами, пирами и красавцами; был равнодушен к молодым барышням и мечтал о героине, «настоящей» героине, какие описываются в романах. К большому его сожалению, ему до сих пор всё еще не удавалось ее встретить, а потому естественно, что Елена произвела на него глубокое впечатление.

«Вот это любовь! – думал он – настоящая любовь! Как сильна должна быть ее страсть к этому Вершинину, если она могла решиться на такое преступление!» Вид же Елены, больной и измученный, тотчас возбудил жалость в его добром сердце. Он решил написать подробный психологический очерк ее душевного настроения и доказать суду, что в момент преступления она находилась в помешательстве или аффекте. Елену, конечно, оправдают, и тогда она поймет, кому обязана своим оправданием. Она узнает тогда, что можно и не будучи красавцем (Митя был уверен, что Алексей Вершинин удивительно красив) быть тем не менее рыцарем и уметь доказать дружбу не на словах только, а и на деле. Он нечаянно проговорился Елене об очерке, который предполагал написать, и о наблюдениях, которые с этой целью над нею производил, и та тотчас же изменила свое с ним обращение. Теперь Елена стала каждый день караулить его приход и, завидя в окно Митю, поспешно распускала по плечам свои густые белокурые волосы и, живописно задрапировавшись в белый шелковый платок, принимала театральную позу.

– Скажи, Нерон, – приветствовала она входившего Митю, – многих ли невольников ты сжег сегодня? Многим ли царедворцам послал яду? Доволен ли ты, о, кровожадный тиран, сегодняшним днем?

– Вы меня не узнаете, Елена Сергеевна? Это – я, ваш доктор.

– А, это вы, – и Елена проводила рукой по лбу, как бы стараясь что-то вспомнить. – Садитесь, я вам рада. Скажите, зачем вы сегодня, рано утром, прилетали ко мне в виде черного ворона?

– Я прилетал к вам, Елена Сергеевна?

– Ну, да. Вы медленно спускались, махая вашими черными крыльями, мерно, мерно, как орел спускается на ягненка. Один глаз у вас был оранжевый, другой – ярко-зеленый. А вчера вечером вы являлись мне в виде белого медведя. Вы влезли вон на то дерево, играли на балалайке и пели: «Чаруй меня, чаруй!» Скажите, зачем вы меня мучаете, являясь в разных видах, отчего не приходите всегда, вот как теперь, в виде доброго, славного Дмитрия Петровича, которого я так люблю?

– Как вы сегодня спали, Елена Сергеевна?

– Очень дурно. Меня ужасно взволновало то известие, которое вы мне вчера сообщили.

– Какое же известие я мог вам сообщить?

– Как, вы уже забыли? Да о том, что Шарлота Корде[31] приговорена к смертной казни. Ведь Шарлота – мой лучший друг, моя подруга детства. Неужели я могу оставаться равнодушной к ее судьбе? Она только что была объявлена невестой Шекспира. У них было уже взято купе в sleeping саг[32] и заказано помещение в Palace Hôtel в Монте-Карло[33], где они хотели провести свой honeymoon[34]. Бедная Шарлота! Я помню, когда мы были еще девочками, мы жили в Конго, в Африке. Мой отец строил там железную дорогу бельгийцам, а ее отец был миссионером. И вот в полдень, когда все спали, Шарлота приходила посидеть со мной в тени кокосовой пальмы и признавалась мне: знаешь, Елена, я так страстно люблю Уилли Шекспира, что готова ради него пожертвовать даже субботними бенефисами в Михайловском театре.

– Как ваш аппетит, Елена Сергеевна?

– Ела я недурно и даже довольно много. Но ведь это в последний раз, с завтрашнего дня я буду сидеть на хлебе и воде.

– Почему же так, Елена Сергеевна?

– Почему! Да потому, что меня выбрали папой. Вы еще этого не знаете? Как же! Старого папу прочь, а меня на его место. Voici, ma mule[35], – вытягивала она вперед свою изящно обутую ножку. – Baisez-la. Comment, vous ne voulez pas? Et bien, alors, va-t-en, vil esclave! Tu n’est pas digne de parler à l’Impératrice des Indes! Va-t-en, va-t-en![36] – и Елена грозно наступала на Митю. Тот поспешно ретировался и исчезал за дверью, а Елена ложилась на кушетку и от души хохотала.

– И затейница вы, барышня, как я погляжу – смеялась и Феклуша, обычная свидетельница таких сцен, – совсем вы нашего барина закружили.

А Митя, торопясь и переваливаясь на ходу, шел домой. Там, в письменном столе, хранилась заветная тетрадь, в которую он вписывал свои наблюдения над Еленой. Поспешно брался он за перо и писал:

«…с одной стороны, смешивает людей современных с героями древней жизни (меня с Нероном); с другой стороны, видит в животных знакомых ей лиц (я в виде черного ворона и белого медведя). С одной стороны, смешивает старинное с настоящим (Шекспир и sleeping саг[37]); с другой стороны, воображает себя папой (mania grandiosa[38]). С одной стороны…»

III

В конце июля прокурору Петербургского окружного суда доложили о приходе незнакомой дамы. Он прочел на поданной визитной карточке ничего не говорящее ему имя и вышел к ней в гостиную. Посетительница оказалась пожилой дамой, очень почтенного вида, с правильными, строгими чертами лица и седыми волосами. Одета она была в черном и как-то особенно изящно куталась в старинные, дорогие, черные кружева. Она спросила прокурора, он ли занимается делом Елены Мильтопеус, и на его утвердительный ответ, пожелала узнать, созналась ли обвиняемая в преступлении.

– Она всё еще упорствует, – отвечал прокурор, – но все улики против нее. Вопрос теперь в том, была ли она в здравом рассудке в момент преступления. С этой целью она помещена на испытание в N-скую больницу и находится под надзором опытного врача.

Дама помолчала и, вдруг, неожиданно для прокурора, заплакала.

– Бог мне простит, – проговорила она, крестясь, – может быть, я совершаю великий грех, но я не могу больше молчать.

И вот что она рассказала.

Мери Холмогорская рано лишилась отца и матери, всё детство провела в деревне у бабушки, а по смерти ее была привезена в Петербург и помещена в институт. Состояния у нее не осталось никакого. Бабушкино имение за долги было продано, и если ей и удалось попасть в институт на казенный счет, то лишь по усиленным хлопотам своей двоюродной тетушки, Зинаиды Мстиславовны Холмогорской, ухитрившейся сохранить, несмотря на бедность и старость, некоторые связи в высшем кругу, к которому Холмогорские принадлежали по рождению.

У этой же тетушки должна была проводить свои каникулы маленькая Мери. Зинаида Мстиславовна жила уже двадцать пятый год в четвертом этаже небольшого дома в конце Сергиевской, близ Таврического сада. Квартира была крошечная, мебель старомодная; прислуживала старая горничная, она же и кухарка, да в маленькой комнате возле передней обитал старый, престарый лакей, которого почему-то называли Габриэлем. Он должен был отворять двери и прислуживать за столом в те дни, когда у Зинаиды Мстиславовны бывали гости.

Вопреки обычаю старых девушек, Зинаида Мстиславовна не терпела ни собак, ни кошек, ни канареек, и в квартире ее царила невозмутимая тишина. Посетители были редки, всё более старые, совсем засохшие старички, да две-три приятельницы Зинаиды Мстиславовны, которых выездные осторожно извлекали из глубины кареты и, поддерживая, медленно возводили в четвертый этаж.

Племянницу свою Зинаида Мстиславовна очень любила, но по-своему: никогда не ласкала и не забавляла, никуда не возила, но зато по вечерам, после обеда, рассказывала ей историю рода Холмогорских. Род свой Зинаида Мстиславовна ценила очень высоко и знала в совершенстве все предания и все истории нескольких поколений.

Холмогорские были люди страстные, горячие, смелые и жестокие. Редко кто из них умирал своею смертью, всё больше на дуэли или на войне, или же задушенные собственными крепостными за невероятную жестокость. Зинаида Мстиславовна необычайно гордилась всеми подвигами своих предков, а насильственную смерть их считала даже за нечто особенное и весьма аристократическое.

Мери слушала молча, но восторгов своей тетушки не разделяла. Все эти жестокие, окровавленные предки возбуждали в ней отвращение. Вслух, впрочем, она этого не высказывала, да и вообще мало говорила. Зинаида Мстиславовна с горестью думала подчас, что последняя из рода Холмогорских не блещет ни живостью ума, ни познаниями. В институте Мери училась плохо, всегда из последних, и всякие упреки по этому поводу принимала чрезвычайно равнодушно.

Даже подрастая и развиваясь, Мери оставалась по-прежнему безучастной. Она не плакала, глядя на луну, не мечтала о женихах, не интересовалась ни любовью подруги к кузену, ни обожанием красивого учителя. Зинаида Мстиславовна начала давать ей читать разные невинные романы из старого шкафа и с изумлением замечала, что ее племянница бросала книгу на половине. Старушка вспоминала свою юность, свои грезы, втихомолку прочитанные романы, горячие слезы над страданиями влюбленных героев и с удивлением смотрела на Мери, которая в 17 лет оставалась по-прежнему ребенком.

Впрочем, к 16–17 годам у Мери появилась своего рода страсть, которая осталась, однако, неизвестной Зинаиде Мстиславовне. Страстью этой была необычайная в ее возрасте любовь к маленьким детям. Приезжая к своей тетушке на каникулы, она часто ходила в церковь, где простаивала всю обедню для того лишь, чтобы полюбоваться на детей, подносимых к причастию. Ее умиляли их раскрасневшиеся от жары личики, слезинки на их щечках, их маленькие ручки, тянущиеся к золотым крестам; их милый лепет волновал ее, и они представлялись ей маленькими птичками.

Мери бродила по улицам, особенно по утрам, отыскивая малышей, которых в это время выводили на прогулку. Она долго шла за какой-нибудь крошкой в большом, смешном капоре, обгоняла ее, заглядывала в ее розовое личико, прислушивалась к ее словам. Она завидовала матерям и гувернанткам и печалилась о том, что у нее нет такой же милой игрушки, которую она могла бы раздевать и наряжать, целовать и убаюкивать. Она подолгу простаивала перед магазинами детских вещей, внимательно рассматривая крошечные вязаные сапожки, маленькие штанишки, пеленки, чепчики и представляла себе детишек, для которых всё это было приготовлено.

Назад Дальше