Мой Дантес - Кириллова Ольга 4 стр.


Что касается мамы, то в повседневной жизни она предпочитала классические костюмы, дома же могла позволить себе легкомысленный халатик, но обязательно чистенький и выглаженный. Словом, все как у всех.

А Вдова… Вдова – это целая песня! Безукоризненная внешность! При этом никаких камей на жабо, рюшечек, кружев, пучков на затылке и шелковых халатов прошлого столетия.

Ее домашняя одежда выглядела следующим образом. Низ – черное плотное трико, выгодно подчеркивающее стройность ног и скрывающее возрастные недостатки кожи, верх – яркие свободные свитера в вертикальную полоску или клетку (заметьте – собственного изготовления). На тонкой шее – дважды обвитый легкий шарфик, схваченный изящной шотландской заколкой. На ногах – тапочки на небольшой платформе и обязательно с задниками, дабы не шаркать по паркету по-стариковски. Стрижка – классическое каре, волосы чуть ниже подбородка закрывали с годами утративший совершенство овал лица, что давало возможность выглядеть лет эдак на десять моложе. Плюс ко всему – до мелочей выверенное питание, маски, зарядка, сон…

А еще Софья Матвеевна обожала прогулки, считая движение и свежий воздух непременным залогом здоровья и хорошего настроения. Если планом дня не предусматривались походы по магазинам, то Вдова выбиралась на улицу дважды – утром и вечером. Для этой цели в доме Лебедевых всегда жили собаки маленьких пород, которых после смерти мужа Софья Матвеевна называла партнерами по одиночеству.

– С большим псом мне не справиться, – рассуждала она. – Бродить же одной по скверу как-то неприлично. К тому же, собаки великолепно дисциплинируют. В дождь и слякоть в здравом уме без нужды и за порог не ступишь, а вот если ты держишь четвероногого друга, то просто обязана соблюдать режим. Да и общение играет не последнюю роль. Собачники – удивительный народ!

Полтора года назад, после смерти любимой болонки Мальты, прожившей в доме Лебедевых почти пятнадцать лет, друг покойного адвоката Воронцов привез из Австрии и подарил Софье Матвеевне щенка брабантского гриффона. Очаровательного кобелька, добродушного и жизнерадостного, с забавной обезьяньей мордочкой и удивительно мудрым взглядом черного бархата.

– Ты только посмотри на него, – восторгалась Вдова. – В этих глазах собрана вся скорбь палестинского народа!

– Почему палестинского? – не поняла я. – Его же вам в Австрии добыли, а судя по справочнику это вообще-то, бельгийская порода.

– Ну и что? – не унималась Софья Матвеевна. – Разве один народ не может переживать за судьбу другого и отстаивать его права?

На вопросы право защиты со Вдовой лучше было не спорить, и я благоразумно сменила тему.

– А как мы его назовем?

– Палес, – не долго думая, заявила Софья Матвеевна.

– Палец? – ужаснулась я. – Какой палец?

– Ну, до чего же ты бестолковая, Лиза, – в голосе Вдовы зазвучали нотки раздражения. – Не Палец, а Палес. Сокращенно от Палестины.

Но моя непонятливость сыграла-таки свою роковую роль. Софья Матвеевна имела неосторожность сообщить о ней моим родителям. Услышав историю выбора имени щенка, мой отец минут пятнадцать неудержимо хохотал, не обращая внимания на осуждающее выражение лица Вдовы.

– Ой, не могу, – всхлипывал он. – Ну, Лизка! В корень смотришь! Софья Матвеевна, миленькая. Вы сами-то взгляните! Он же действительно Палец – крепенький, голенький и маленький.

– Словно мизинец, – как всегда к месту вставила мама.

Однако Вдова шуток не поняла. Обиженно поджав губы, она подхватила на руки радостно прыгающее брабантское сокровище, и молча скрылась в недрах своей квартиры.

Но это ее уже не спасло.

История с именем каким-то непостижимым образом просочилась на бульвар, где обитало дружное братство собачников. Мало помалу все стали величать щенка Пальчиком, убедив в конец раздосадованную Софью Матвеевну в том, что иного ласкового прозвища от клички Палес просто не изобрести. И Вдова сдалась, правда, в родословной все же записала более звучное «Марси-Палес-Баро».

Октябрь 1994 года

Пока Вдова занималась репетиторством, втолковывая трем маленьким шалопаям правила родного языка, я сделала домашние задания, собрала учебники в портфель и, забравшись с ногами на диван, принялась с упоением листать воспоминания современников Пушкина, пытаясь найти ответ на вопрос, зачем поэту понадобилось привлекать внимание не только к своей персоне, но и к персоне жены. Получается, что Александр Сергеевич сам способствовал слухам и сплетням.

Своими догадками я поделилась с Софьей Матвеевной, когда мы мерно вышагивали по скверу, сопровождая Пальчика на вечерней прогулке.

– Вероятно, Пушкину ХОТЕЛОСЬ обсуждать тему отношений Дантеса и своей семьи, – задумчиво произнесла Вдова.

– Может быть, ко всему этому относится и фраза Вяземского, тоже упомянутая в одном из писем Софьи, – предположила я. – Ну, о том, что Пушкин выглядит обиженным за жену, потому что Дантес больше за ней не ухаживает.

– Вполне возможно, – согласилась Софья Матвеевна. – Как ты уже знаешь, в улаживании преддуэльных конфликтов немаловажную роль играл Жуковский. Он всячески пытался образумить Пушкина и сохранить в тайне малоприятную историю. Василий Андреевич писал поэту о том, что никто ничего не узнает, если не проговорятся знавшие об этой истории дамы.

– Но тайну нарушил сам Пушкин, – продолжила я, листая свою тетрадь с пометками и записями, предусмотрительно захваченную на прогулку.

Пока наш неутомимый Пальчик носился по сухой листве, нарезая круги вместе с низкорослой таксой и двумя пинчерами, мы устроились на лавочке под фонарем, продолжая беседу.

– Я выписала отрывки из письма Жуковского, – сообщила я.

– Что именно? – уточнила Вдова, не отрывая взгляда от собачьих игр.

Придерживая ладонью шелестящие на ветру страницы, я прочла:

– «…Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне?» А в конце: «Итак требую от тебя тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты также обязан самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват!..»

– Потом было еще одно письмо Жуковского, с новым упреком, помнишь?

– Да. Сейчас найду выписку. – И я, перевернув несколько страниц, процитировала следующее. – «…делай что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерн теперь вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю»…

– Вот подтверждение тому, о чем писала Софья Карамзина, называя поведение Пушкина смешным.

– Да-а-а, – печально протянула я. – И друзья не всегда были добры к поэту…

– Девочка моя, – снисходительно улыбнулась Вдова. – Ты забываешь, что все это писалось и говорилось ДО гибели Пушкина. И относятся данные замечания к Пушкину-человеку, а не к Пушкину-поэту. После дуэли о Пушкине-человеке практически забыли, ведь на пьедестал можно вознести только Гения! А гений, как мы однажды с тобой уже установили, должен быть гениальным во всем.

– «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей»… – процитировала я, мысленно вернувшись к истоку беседы. – А, кстати, нет ли в книгах портрета Дантеса с изображением его рук?

Уж очень мне хотелось узнать, пройдет ли барон тест на «руки Витковского».

– Возможно, и есть где-то, – ответила Вдова, – но мне не попадалось. А к фамильному архиву Геккеренов-Дантесов простому смертному, сама понимаешь, не подобраться.

– Жаль, – посетовала я. – Правда, пушкинских портретов того времени на галерею тоже не наберется. И руки толком мне рассмотреть не удалось. У Кипренского изображены только четыре пальца. Вот Тропинин запечатлел поэта в более домашней обстановке, растрепанного, в халате. Но кисть руки, лежащая на столике, в сжатом положении. На большом и указательном пальцах – перстни. Отчетливо виден один ноготь – изрядно отрощенный. Если судить по данному портрету, то Пушкин обладал довольно крепкими руками, а длинные ногти визуально удлиняли пальцы, что, возможно, на его взгляд, придавало им большую аристократичность и утонченность. Ну, как маникюр у дам.

– Подобные выводы вполне логичны, – согласилась Софья Матвеевна, поднимаясь с лавочки. – Тем более, что портрет Тропинина считается одним из лучших. В 1827 году о нем даже писали в «Московском Телеграфе», отмечая поразительное сходство с подлинником, то бишь с Пушкиным.

– Значит, верно рассуждаю? – я с надеждой посмотрела на Вдову.

– Поживем – увидим, – уклончиво ответила она и направилась к центру поляны, куда на ежевечернюю прогулку один за другим подтягивались собачники со своими питомцами.

Март 2010 года

После, казалось, бесконечных пререканий, сторублевка из моего бумажника, наконец-то, перекочевала в карман толстогубой продавщицы, а дед воззрился на меня взглядом благодарной собаки, получившей отменный шмат мяса.

– Ну, доча, угодила. Теперь проси чего хочешь, – решительно заявил он, прижимая к груди пакет с вожделенными войлочными башмаками.

– На ночлег пристроите? – не долго думая, спросила я.

Дед тройку секунд пристально смотрел на меня, потом крякнул, неверяще мотнул головой, но вопросов задавать не стал. Лихо, как-то по военному развернулся на месте и бросил через плечо:

– Давай за мной!

Спустя полчаса мы уже сидели на небольшой, но аккуратно обклеенной простенькими блеклыми обоями кухоньке крохотного домика, точнее сторожки, притулившейся сбоку от въездных ворот главной достопримечательности городка – старинного кремля. В окно были видны центральный собор и часть хозяйственных построек. Суетясь возле плиты, старик пояснил, что служит тут сторожем.

Чай пили молча, хрустя душистыми маковыми сухарями. Первым нарушил тишину дед.

– Как тебя звать будем, девонька?

– Елизаветой, – почему-то оробев, тихо представилась я.

– Доброе имя, – дед аккуратно отхлебнул из чашки. – Ну, а меня Михаилом Павловичем кличут. Можно просто Палыч.

– Угу, – скромно пролепетала я.

– Отчего бежишь, Лизавета? – прямо спросил старик. Видимо, прямота была отличительной чертой его характера, судя по нашему первому разговору возле универмага.

– От трусости, – честно призналась я.

– А чего боишься-то?

– Смерти…

– Фью-ю-ю, милая, – присвистнул дед. – Да кто ж ее, косорылую, не боится? Только думать о том постоянно нельзя. Будешь думать – забудешь жить.

– А мне жить осталось чуть больше двух дней, – неожиданно для себя разоткровенничалась я, пуская слезу.

Вдруг отчего-то показалось, что именно этот дед, сидящий напротив в старом грубо вязаном свитере, высоких серых носках из козьего пуха и с хрустом жующий сухари, способен развести в стороны все мои злосчастья.

Я с надеждой взглянула на старика. Он тут же подобрался, отставил чашку, как-то посерьезнел – проказливо-хитрющее выражение ушло с лица.

– Рассказывай, – произнес спокойно и просто.

«С чего бы начать?» – задумалась я. – «Может, с предсмертного подарка Софьи Матвеевны? Или с того, как в моей жизни появился Егорушка? Или с Никиты? Нет. Все случилось задолго до этих событий. И виной тому – Пушкин и Дантес»…

Ноябрь 1994 года

Чтобы понять природу дуэли Дантеса и Пушкина, мне, прежде всего, нужно было понять их самих.

«Альбом Пушкинской выставки 1880 года» оказался довольно интересным в этом плане. Он помог разобраться в характере поэта, сопоставив воспоминания совершенно разных людей.

К примеру, говоря о появлении Пушкина в лицее, автор биографического очерка Венкстерн замечает, что первое впечатление, произведенное юным поэтом на товарищей, было отнюдь не в его пользу.

«… он поражал всех неровностями своего характера… Имея склонность к насмешке, подчас циничной и оскорбительной, он в то же время не переносил насмешки над собой. Если кому-нибудь случалось задеть его за живое шуткой, он приходил в бешенство или же совершенно терялся, конфузился и не мог подыскать ответа. Вообще природная застенчивость Пушкина доставляла ему много страданий. Часто, желая побороть в себе этот недостаток, он напускал на себя неестественную развязность, и тогда, впадая в противоположную крайность, вредил себе во мнении товарищей неуместными шутками и неловкими выходками».

По словам же друга поэта Пущина, Пушкин совершенно не обладал тактом, преувеличивал всякую мелочь, постоянно попадая в довольно щекотливое положение. И это свойство сопровождало его всю жизнь.

Так, вернувшись из ссылки в Петербург, поэт возобновил старые связи, но плохое настроение не покидало его.

«Он становится нервен, раздражителен, избегает людей, – пишет Венкстерн. – В обществе бывает редко, а если и бывает, то является или скучающим, или же резким, придирчивым, озлобленным, неприятным для собеседников. Неровность характера, которую мы имели уже случай наблюдать в юности поэта, теперь проявляется с новою силой. В нем постоянно видна какая-то занозчивость, желание «показать себя», особенно перед мало знакомыми. По словам людей, знавших поэта в этом периоде его жизни, он бывал самим собой только с близкими друзьями; но стоило войти в комнату постороннему человеку, и он мгновенно менялся: веселость его становилась нервной и натянутой, начинались шутки, переходившие всякие границы, и выходки, часто до того циничныя, что слушавший их приходил в ужас и конечно составлял себе весьма невыгодное о Пушкине мнение».

Есть в «Альбоме» и упоминание о том, как проходили лицейские годы поэта: свободно, на широкую ногу, в кутежах, пирушках, любовных шашнях да интригах. И во всем этом Пушкин не уступал никому. Мир страстей и разгула поглотил его, чем и объясняется целая серия стихов эротического и вакхического содержания.

В последний год учебы Пушкин сходится с офицерами гусарского полка, которые с удовольствием принимают в число собутыльников бойкого мальчика с игривыми стишками, застольными песнями и весьма не добрыми эпиграммами. Гусары разносили по Петербургу вирши молодого поэта, распространяя его славу, что приятно щекотало самолюбие Пушкина.

Он закончил Лицей в восемнадцать лет. «…С горячей головой, с беспорядочными обрывками идей и знаний, с ранней опытностью в деле разгула, с самолюбием, щекотливым до болезненности, и самомнением, доведенным до крайних пределов, вступал Пушкин в свет, куда давно уже стремился жадными мечтами».

Таким увидел его и новый директор Е. А. Энгельгардт, возглавивший Лицей в последний год учебы Пушкина и составивший весьма нелестный отзыв о молодом поэте: «Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце. Нежные и юношеские чувства унижены в нем воображением, оскверненным всеми эротическими произведениями французской литературы, которые он при поступлении в Лицей знал почти наизусть, как достойное приобретение первоначального воспитания».

После посещения псковского имения своей матери Михайловского, Пушкин вновь возвращается в Петербург, где с головой уходит в так называемую «светскую жизнь». Вот что пишет на этот счет Венкстерн:

«Первый зачинщик всевозможных кутежей и безобразий, смелый и необузданный, он щеголял своим удальством и гордился славой первого шалуна в Петербурге. Задорный и дерзкий, за всякую безделицу готовый вызвать на дуэль или отплатить злой эпиграммой, он во многих возбуждал неприязнь, смешанную отчасти со страхом. Для звучного стиха, для острого слова он не щадил никого и ничего и всегда готов был издеваться над предметами и людьми, которых сам в глубине души уважал… И все это делалось напоказ с каким-то хвастовством, с претензией обратить на себя внимание»…

Не обошла его стороной и тогдашняя мода на дуэли. Злой язык Пушкина и его умение интриговать да насмехаться над людьми не раз становились поводом к вызову. Даже близкий лицейский друг Кюхельбекер, не выдержав насмешек и иронического тона в обращении с ним, потребовал от поэта удовлетворения. К счастью, дуэль закончилась примирением, как, впрочем, и все поединки Пушкина той поры.

Назад Дальше