Эй, вы эй, там, до-мо-о-о-о-й, летим до-мо-о-о-й!»
Вдруг громовой глас стих и растворилс, в отзвуках дальнего грома, и хрустальные колокольчики расстроили свою капеллу и оборвались фальшивым диссонансом. Все смолкло, и Ансельм увидел, как три вёрткие змейки, светясь и блистая, ринулись к потоку по траве, легко шурша, с тихим шелес том, соскользнули они в Эльбу, и над зеленоватыми разводами на воде, в том месте, где они исчезли, вдруг вспыхнул яркий зелёный огонёк. Он стал подниматься вверх, сделал бологую дугу, направляясь к городу, и сыпался искрами.
ВИГИЛИЯ ВТОРАЯ
Как студиозуса Ансельма приняли за пьяного и сумасшедшего. – Путешествие по Эльбе. – Забойнвя ария капельмейстера Грауна. – Желудочный ликерчик Конради и бронзовая карга с яблоками.
«А господинчик-то, стало быть, совсем не в своем уме!» – со смехом сказала почтенная горожанка, которая, возвращаясь вместе со своим выводком с гулянья, застыла в ступоре и, сложив руки на животе, и с удовольствием принялась созерцать дикие проделки студиозуса Ансельма. Крепко обняв ствол бузинного дерева и утопив лицо в его ветвях, он теперь вопил беспрестанно: «О, прошу вас, не откажите, уважьте меня, один только ещё раз еще засияйте и сверкните, и просияйте мне вы, о милые золотистые змейки, всего разок ещё дайте внят вашему чистому хрустальному голоску! Ещё только раз взгляните на меня, о прелестные голубые глазки, всего лишь еще один лишь разок, а не то я сгину от скорби и горячечного желания!»
И при словах этих он так тяжко вздыхал, так жалостливо охал, так страстно и нетерпеливо тряс ствол бузинного дерева, которое вместо любого ответа как-то совсем неразбочиво и глухо шелестело листьями, по всей видимости порядком издеваясь над неугасимым горем студиозуса Ансельма.
«А господинчик-то, видать, совсем с катушек съехал!» – повторяла раз за разом наблюдательная горожанка, в результате чего Ансельм чувствовал себя так, как будто пушечным высчтрелом его пробудили от сладкого сна или окатили ведром ледяной воды. Тут он наконец пришёл в себя и осознал, где находится, где давеча был, и шустро сообразил, что его заколдовал этот странный призрак – причина того, что он впаол в детсов и стал громко разговаривать сам с собой. В великом смущении посмотрел он на горожанку и стал шарить по земле, ища шляпу и желая поскорее убежать отсюда. Между тем отец семейства стал к нему приближаться и, приблизившись, оспустил своего ребёнка, который мирно гукал у него на руках, на траву, изумлённо взирал на студиозуса. Тут т он надолго замер, опершись на свою палку, потом поднял кисет с табачком и трубку, что уронил студент, и, протягивая тому, сказал:
– Не вопите вы так громко, сударик мой, не пугайте в темноте добрых горожан!
Горе ваше невеликое, вы всего лишь слишком сильно уставились в свою бутылку! Идите-ка лучше поскорее домой, а там быстро бай-бай и на боковую.
Студиозуст Ансельм потупился, пристыженный, и спел фистулой: «Ах ты!».
– Ну и ну, – продолжал горожанин, – Успокойтесь! Не велико горе, такое со всеми случится может, и в прелюбезнейший праздник вознесения не грех рюмочку другую-таки пропустить. Подобные оказии случаются и с божьими людишками – даю голову на отсечени, что вы, сударик, как пить дать. кандидат богословия. Но, если позволите, я наберусь смелости набить мою трубочку вашим табачком, а то мой-то, увы, фить-фить, весь вышел.
Студиозус Ансельм уже собрался было запрятать свою трубку и кисет в карман, но прилипчивый горожанин медленно и важно принялся выбивать пепел из своей трубочки, а потом столь же вальяжно принялсянабивать её чужим пользительным табачком. В это время приблизилась кучка девушек; они то и дело шептались с какой-то горожанкой и хихикали между собой, исподволь бросая взгляды на Ансельма. Ему же в свою очередь казалось, что он пляшет чуть ли не на острых углях и раскаленных иглах. Только он схватил трубку и кисет, как ринулся бежать со всех ног, будто в его бока вонзали острые шпоры. Всё волшебство, творившееся на его глазах, совершенно испарилось из его памяти, и он со стыдом помнил только то, что громко разглагольствовал под бузинным деревом, меля всякую чушь, а надо признать, воспоминанеи о таких вещах для таких людей, как Ансельм, было просто невыносимым, потому что такие люди с рождения испытывают непреодолимое отвращение к людям, болтающих сами с собою. это было для него тем невыносимее, что он искони питал глубокое отвращение к людям, разговаривающим сами с собою.
«Их устами глаголет сатана!», – твердил ректор, и сам верил, что это так.
Сойти за напившегося на праздник кандидата богословия – эта переспектива
была совершенно нестерпимой. Он уже хотел уже свернуть в тополиную аллею, что у Козельского сада, как вдруг услышал сзади себя голосок:
«Господин Ансельм, а господин Ансельм! Скажите, ради всего святого, куда это вы несётесь с такой скоростью?»
Студент затормозил и затыл, как вкопанный, вконец убеждённый, что теперь над ним непременно разверзнется какое-нибудь новое неописуемое злосчастье. Пока эти мысли пронеслись у него в голове, голос как ни странно прозвучал снова:
«Господин Ансельм, а господин Ансельм, скорее идите сюда к нам. Мы с нетерпением ждем вас у реки!»
Тут только до студиозуса дошло, что его звал лучший друг, конректор Паульман. Он послушался и пошёл назад к Эльбе, где увидел конректора рядом с двумя его юными дочерьми, вкупе с регистратором Геербрандом; они уже собирались усаживаться в лодку. Конректор Паульман тут же пригласил студиозуса прокатиться с ними по Эльбе, а завершить вечер у него дома в Пирнаском предместье. Студент Ансельм с удовольствием принял это любезное приглашение, полагая этим измененим маршрута избегнуть злого рока, которая в этот день довлел над ним. Когда из лодка понеслась по реке, случилось так, что на другом берегу, у самой стены Антонского сада, по какому то случаю пускали фейерверк. свистя и шипя, взлетали вверх шшутихи, и разноцветные искрящиеся звезды взрывались в воздухе, разлетались тысячами потрескивающих линий и огней.
Студиозус Ансельм сидел, погрузившись в свои мысли, около гребца. Однако когда он увидел отражение в воде порхавших в небе искр и огней, ему вдруг снова почудилось, что это его золотые змейки вьются по реке, догоняя его. Всё волшебное, что ему превиделось под бузинным деревом, вдруг ожило в его ощущениях, и им вновь овладело странное томление, готовое превратиться в пламенное желание. Его грудь содрогнулась от судорожного, почти скорбного восторга.
«Ах, только бы это были вы, мои милыые золотые змейки, ах! пойте же,
вейтесь! В ваших песнях скоро снова явятся мне милые прелестные лазурные глазки, – ах, не здесь ли вы уже, под этими приливами волн?» Так воскликнул студиозус Ансельм и совершил при этом такое сильное, резкое движение, как будто бы хотел тотчас броситься из лодки в тёмные волны.
– Вы, сударь, в своём уме? Взбесились вы что ли? – крикнул гребец и поймал его за фалду фрака.
Сидевшие подле него девушки испустили вопли ужаса и кинулись на корму лодки. Регистратор Геербранд испуганно шепнул что-то на ухо конректору
Паульману. из тихого ответа которого студиозус Ансельм понял только одно:
«Подобные припадки у него до этого момента не наблюдались».
Сразу после этого конректор деликатно подсел к студиозусу Ансельму и, схватив его за руку, сказал с самым серьёзным, важным и почти начальственным тоном:
– Господин Ансельм, что с вами? Как вы себя чувствуете?
Студент Ансельм зашатался, едва не потеряв сознание, потому что в его душе происходила безумная борьба, с которую он никак не мог сладить. Он, конечно, теперь ясно понимал, что то, что он принял за трепетание золотых змеек, было всего лишь отражением фейерверка у Антонского сада. Хотя он почти пришёл в себя, какое-то неведомое, сладкое чувство – смесь блаженства и скорби (причём было совершенно непонятно, чего в нём было больше – блаженства и ли скорби) – по-прежнему судорожно сдавливало его грудь. Едва гребец в очередной раз ударял веслом по воде, так что она, как бы в гневе закручиваясь, плескалась и шумела, ему по-прежнему слышались в этом шуме тихий шепот и нежный лепет: «Ансельм, Ансельм! Неужто ты не видишь, что мы все проплываем перед тобой? Моя сестрица видит тебя – о, верь, верь, верь в нас! Мы здесь!»
И тогда ему и в самом деле начинало казаться, что это не отражение огней, а три зелено-огненные извилистых зигзага. Но когда он снова начинал с тоскою всматриваться в мрачную, тёмныю поверхность воды, вопрошая, не глянут ли оттуда прелестные синие глазки, он каждый раз горестно убеждался, что это отрадное сияние исходит всего лишь от ярких окон близлежащих домов. И потому долго сидел он безмолвно, изнемогая от внутренней борьбы. Но конректор Паульман вывел его из забытья, еще резче рявкнув:
– Итак, как вы себя чувствуете, господин Ансельм?
И в совершеннейшем упадке духа студент отвечал едва слышно:
– Ах, любезнейший господин конректор, если бы вы только знали, какие удивительные сны пригрезились мне, явились мне наяву, когда я с широко открытыми глазами, под бузинным кустом, бродил у стены Линковского сада. Вы, разумеется, могли бы извинить меня, видя, что я нахожусь, как бы в душевном
исступлении…
– Эй, эй, милый господин Ансельм! – оборвал его конректор, – зная вас, я всегда считал всегда считал вас за солидного юношу, но вот грезить, тем более грезить с открытыми глазами, потом вдруг возжелать кинуться в воду, это уж, извините меня – поведение, возможное только в среде сумасшедших и дураков!
Студент Ансельм был очень огорошен жестоксердною речью своего лучшего друга, но тут в их беседу вмешалась старшая дочь Паульмана, Вероника, прелестная цветущая шестнадцатилетняя девчушка.
– Но, милый папуля, – сказала она, – наверняка с господином Ансельмом случилось нечто непредставимое, чудное, и он, скорее всего, только воображает, что всё это случилось наяву, а на самом деле он мирно спал под кустом бузины, и тогда ему приснился точно такой же ужасный вздор, какой люди часто видят в своих снах. Вот этот сон и бродит в его голове.
– И помимо этого, милая барышня и вы, почтенный конректор, – вторгся в беседу регистратор Геербранд, – нельзя отрицать, что в принципе возможно наяву погрузиться в некое сонное состояние! У меня было подобное состояние после дневного кофе, то есть: состоянии аномальной апатии, которое, собственно говоря, и есть центр духовного и телесного пищеварения. Для меня, совершенно говоря, ясно, как это происходит. Однажды, будто бы по какому-то внутреннему вдохновению, мне представилось место, где оказался один давно потерянный документ, а к тому же еще вчера я воочию увидел один потрясающий фрагмент латинского текста, о котором я едва ли мог мечтать. Он появился передо мною в какой-то дикой пляске.
– Ах, почтеннейший господин регистратор, – перебил конректор Паульман, – вы всегда были склонны к поэзии, а с этими пристрастиями легко впасть в фантастические или романические фантомы.
Но студиозусу Ансельму было отчего-то очень приятно, что за него вступились столь важные персоны, чем вывели его из крайне затруднительного положения – прослыть за пьяницу или сумасшедшего; и хотя к тому времени уже довольно смерклось, но ему теперь казалось, что он впервые заметил, какие у Вероники прекрасные, бездонные, синие глаза, хотя ему, даже не могло прийти в голову, что это те же чудесные глаза, которыми он так любовался в кустах бузины. Как ни странно, из его памяти целиком вылетели все воспоминания о приключении на берегу Эльбы. Теперь он ощутил себя он чувствовал себя лёгким и радостным и внезапно ощутил такой прилив мужества, что при выходе из лодки осмелился подать руку своей прекрасной заступнице Веронике и даже довел её до дома почти без всяких происшествий, если не считать такую мелочь, что один раз поскользнулся, и ис купался в луже, а так как это было единственная вонючая лужа во всей округе, то он лишь совсем немного забрызгал белоснежное платье Вероники. От конректора Паульмана не укрылась эта поразительная перемена в студенте Ансельме, он не только стал чувствовать к нему былое дружеское расположение снова, но даже и испросил извинений за свои чересчур жестокие обвинения.
– Да, – чуть не прослезился он в умилении, – в жизни часто бывают случаи, когда некие фантазмы овладевают человеком и беспокоят его в немалой степени, мучая и не давая покоя, однако это есть всего лишь временная телесная немочь, против которой весьма пользительны обыкновенные речные пиявки, которые уместно и пользительно ставить, позволю вам заметить, лишь, хи-хи-с, к заду, что открыто одним чересчур знаменитым и уже почившим в бозе швейцарским ученым.
Студент Ансельм, как завороженный, слушал его с открытым ртом и теперь уж и сам не понимал, был ли он в тот момент пьян, был ли сбит с толку, помешан или находился в неком другом болезненом состоянии, притом, что отдавал себе полный отчёт, что пиявки, тем более прикладываемые к заду, являются совершенно излишним дополнением к обществу прекрасной Веронике. А так как старые его фантазмы совершенно испарились, и он почувствовал себя совершенно здоровым, то Ансельм повеселел до такой степени, что принялся направо и налеко оказывать любезности всем окружающим, впрочем, отдавая предпочтение одной хорошенькой Веронике.
По обычаю, после спартанского ужина гости увлеклись музыкой. Студиозуст Ансельм прыгнул к фортепьяно, и Вероника, поглядывая на него, стала выводит рулады своим чистым, звонким голоском.
– Mademoiselle, – проскрипел регистратор Геербранд, – Я восхищён! Ваш голосок звучит словно хрустальный колокольчик!
– Ну, уж это враки! – вдруг помимо его воли вырвалось у студента Ансельма, и он сам не знал как, покрываясь липким потом от стыда. Все посмотрели на него в величайшем изумлении. Все замолкли и были смущены до безобразия, – Хрустальные колокольчики, да будет вам, глупцам, известно, звенят только в кронах бузинных деревьев, и звенят, не чета этому, удивительно гармонично! Выбирайте выражения, господа, говоря о них, иначе…! – в ужасе брезгливо пробормотал студент Ансельм почти угрожающе. Однако Вероника добродушно возложила руку на плечо Ансельма и сказала:
– Что же это вы такое буробите, милый мой господин Ансельм?
Совершенно забыв о сказанном за минуту до того, студент Ансельм мгновенно повеселел, оживился, растянул улыбку от уха до уха и стал истошно наяривать клешнями по клавишам. Конректор Паульман бросил на него мрачноватый взгляд, в то время как регистратор Геербранд, швырнув замызганные ноты на пюпитр, так восхитительно завёл брутальную арию капельмейстера Грауна, что задрожали ставни и люстра стала мерно раскачиваться под потолком. Студенту Ансельму пришлось аккомпанировать множество раз, а фугированный дуэт, который он исполнил вместе с Вероникой (сочинение самого конректора Паульмана), привел всех в полнейший восторг и умиление. Время клонилось уже к полуночи, когда регистратор Геербранд вдруг взялся за шляпу и принялся шарить по углам свою палку. Внезапно конректор Паульман резко подошёл к нему и с заговорческим видом зашептал:
– Ну-, не угодно ли вам, почтенный регистратор, будет поведать господину Ансельму… ну, то, о чем мы с вами говорили давеча? А?
– С превеликим удовольствием! – отвечал регистратор, икнув, и дождавшись, когда все уселись в тесный кружок, завёл такую речь:
– Знаете ли, господа, здесь, у нас в городе, живёт один замечательный старый чудак; говорят, он бредит всякими тайными науками и практиками; но так как, по сути дела, таковых в природе совершенно не наблюдается, то я числю его просто за странного учёного архивариуса, а помимо того, в общем, почитаю экспериментирующим алхимиком. Не более того! Вы уже поняли из моих слов, что я имею в виду никого иного, как нашего таинственного архивариуса Линдгорста. Он живет, как вы знаете, весьма уединенно, и проводит свои опыты в своём отдаленном старом доме. Ходу туда нет никому. В часы досуга его легко можно найти в его библиотеке или рядом с ней, в химической лаборатории, куда он, скажу вам по секрету, никогда никого не впускает. Кроме огромного разнообразия редчайших книг он является собственником неизвестного числа редких арабских, коптских и иных рукописей, а также фолиантов, написанных какими-то странными иероглифами, которые не удалось пока идентифицировать и приписать их ни одному из известных языков. Его единственное пожелание, чтоб эти бесценные тексты были переписаны самым искуснейшим образом, а для ему потребен человек, умеющий рисовать, а также виртуозно писать пером, дабы с величайшей аккуратностью, точно и выверенно с помощью пера и туши перенести на пергамент