Влюбленный пленник - Смирнова Алла Н. 2 стр.



Так когда-то, скорее, из любопытства, а не по убеждению приняв приглашение провести несколько дней с палестинцами, я останусь с ними почти на два года, и каждую ночь, вытянувшись на покрывале, полумертвый, в ожидании, пока меня усыпит пилюля нембутала, я лежал, широко раскрыв глаза, с ясной головой, не удивляясь ничему и ничего не боясь, но находя забавным то, что лежу здесь, где по обоим берегам реки мужчины и женщины давно привыкли жить настороже, так почему не я?


При всей своей тогдашней бедности я был человеком, которому повезло родиться в столице империи столь обширной, что она опоясывала весь земной шар, а в это самое время палестинцев изгоняли с их земель, из их домов, их постелей. А сколько им пришлось скитаться потом!

«Звезды, мы были звездами. Из Японии, Норвегии, Дюссельдорфа, Соединенных Штатов, Голландии, не удивляйся, что я считаю на пальцах, из Англии, Бельгии, Кореи, Швеции, стран с неизвестными нам названиями, это были просто географические понятия, приезжали нас снимать, фотографировать, брать интервью. «Кинокамера», «в кадре», «наезд камеры», «голос за кадром», понемногу фидаины оставались «за кадром». Какой-то журналист, рядом с которым целых три метра шел Халеб абу Халеб, благодаря этой милости стал утверждать, будто является другом Палестины; мы узнавали неведомые нам прежде названия городов, учились пользоваться невиданными ранее приборами, но никто на военных базах или в лагерях не видел ни одного фильма, ни одной фотографии, ни одной передачи, ни одной иностранной газеты, в которой говорилось бы о нас, мы существовали, мы делали поистине удивительные вещи, раз уж на нас приезжали посмотреть так издалека, но где было это далеко? Журналисты оставались с нами почти два часа: им нужно было сесть на самолет в Аммане, чтобы шесть часов спустя присоединиться к свите Лорда-мэра лондонского Сити. Большинство из них полагало, будто Абу Аммар и Ясир Арафат это два разных человека, возможно, противники. Даже те, кто знали правду, ошибались, когда умножали на три или четыре (количество имен, которые каждый носил) число сторонников АОП[5] или ФАТХа, думая, будто нас в три-четыре раза больше. Нами восхищались, пока наша борьба не выходила за пределы, установленные Западом арабскому миру. Сегодня и речи нет, чтобы поехать в Мюнхен, Амстердам, Бангкок, Осло – мы когда-то добрались до Осло, где выпало столько снега, что его можно было собирать и лепить снежки, а потом бросать прямо в физиономию. В наших песках и холмах мы были людьми из Легенды. Спуститься ночью в бездну Иордана, поставить мины, утром вернуться, это значило подняться из Ада или спуститься с Неба? Когда на нас смотрел какой-нибудь европеец или европейка…»

Мне поведали этот рассказ через переводчика, но мне показалось, что его автору-фидаину приходится повторять его часто, ведь каждое слово стояло на своем месте и казалось так уместно во фразе, что я все понимал еще до того, как звучал перевод. Очевидно, фидаин прочел это в моем взгляде? Он обратился непосредственно ко мне:

– Все бойцы моего возраста были похожи. Похожи на меня. Взгляд европейца сиял – теперь я знаю, почему и как он сиял: от желания, потому что мы чувствовали этот взгляд на своем теле еще до того, как замечали самого европейца. Даже если мы поворачивались спиной, ваши взгляды пронзали затылок. И мы инстинктивно становились в позу – героическую, а значит, соблазнительную. Ноги, бедра, туловище, шея, завораживало всё – не то, чтобы хотели соблазнить кого-то конкретно, просто они провоцировали ваши взгляды, а мы на них отвечали, как вы и надеялись, ведь вы сделали из нас звезд. А еще чудовищ. Вы нас называли: террористы! Мы были террористами-звездами. Любой журналист готов был подписать Карлосу чек на крупную сумму, чтобы выпить с ним один, два, три, десять стаканов виски, опьянеть, и чтобы он обратился к нему на «ты», А если не Карлос, то пускай Абу эль-Аз.

– Кто это?

В 1971 был убит Васфи Таль, премьер-министр Хусейна – его зарезал, кажется, в Каире, один палестинец, который потом смочил руки в его крови и стал пить. Он называет себя Абу эль-Аз. Сейчас он в ливанской тюрьме, его арестовали фалангисты. Фидаин, который мне это рассказывал, был его сообщником. Я не скажу его имени. С каким отвращением европейские журналисты передавали это «я пил его кровь», сперва я подумал, что это риторическая фигура, которая означает «я его убил». Его верить его товарищу, он и вправду лакал кровь Васфи Таля.

– Все командиров и всех фидаинов, членов АОП Израиль называет террористами. Что, он должен восхищаться вами?

– Ну, рядом с ними, рядом с американцами и европейцами мы просто карлики. Если вся земля – это царство террора, мы-то знаем, кто в этом виноват, вы всюду сеете террор, а сами прячетесь в норы. Сегодняшние террористы и те, о ком я говорю, выставляют напоказ свои тела, в этом-то и разница.


После соглашений 1970, когда в Аммане уличную полицию разогнали патрули фидаинов и бедуинов, иногда смешанные, фидаины с насмешливой беспечностью считывали эмблемы и символы каждой страны, быстро пролистывали паспорта, которые бедуины осторожно рассматривали и вертели в своих длинных пальцах аристократов пустыни. С серьезными лицами они возвращали разрешения на проживание, пропуска, водительские права, технические паспорта, держа документы вверх ногами. Было видно, как они растеряны и напуганы. Униженные в 1970, они с радостью убивали палестинцев в июне 1971. Причина убийства была не важна, была радость убийства.

Сегодня почти весь Амман похож на квартал, который до сих пор называют Джабаль Амман, и который остается самым шикарным кварталом столицы. Стены вилл были возведены из шишковатого камня, порой обтесанным под так называемый «алмазный конус». В 1970 этот роскошный район, солидный и внушительный, был так не похож на строения в лагерях из парусины и листового железа. Эта парусина с разноцветными заплатками, закрывающими дыры, радовала взгляд, особенно взгляд западного человека. Если смотреть на лагерь издалека и в пасмурный день, можно было подумать, будто там царит сплошное счастье, казалось, каждый кусок разноцветной ткани тщательно подобран в сочетании с другими, и такую гармонию мог создать только веселый народ, сумевший сделать из своего лагеря радость для взора.

Кто, читая эту страницу в середине 1984, когда она была написана, спросит себя, подходит ли слово «разрастаться» лагерям палестинцев? Как, наверное, четыре тысячи или даже больше лет назад они, похоже, появились на поверхности планеты сразу во многих местах: Афганистан, Марокко, Алжир, Эфиопия, Эритрея, Мавритания… целые народы становятся кочевниками не по собственному выбору, а из-за какого-то зуда в ногах, мы видим нечто подобное из иллюминатора самолета или перелистывая журналы для богатых, где все эти лагеря на глянцевой бумаге, кажется, преисполнены мира и покоя, а ведь это обломки «оседлых» народов. Не зная, как избавиться от «сточных вод», они просто оставили их в долине, на склоне холма, как правило, между тропиками и экватором.

С небес, из герметичного пространства самолета, мы видим, что так называемые оседлые города и нации, прикрепленные, привязанные к земле, подобно Гулливеру, если и использовали труд своих кочевников: корсаров, мореплавателей, магелланов, де гама, ибн-батут, путешественников, центурионов, землеустроителей, то использовали, презирая их. Зато потом так хорошо, так тепло им было при банках, под сенью золотых запасов, когда благодаря переводным векселям «циркулировали» деньги.

Нам следовало с недоверием относиться к этой изысканности и элегантности, которая могла бы убедить нас, что счастье – там, где столько фантазии и воображения; следует с недоверием рассматривать фотографии освещенных солнцем лагерей на глянцевой бумаге роскошных иллюстрированных журналов. Порыв ветра – и все улетело, парусина, холсты, цинковые и железные листы, и я увидел несчастье при свете дня.


Присвоить себе язык мореплавателей, было, вероятно, делом нетрудным, но на каком языке принимались говорить, когда терялись на твердой земле, нет, еще не поэты, как их именовали на суше, шагающие и отдыхающие на незыблемой почве, успевающие воскресить в памяти и бескрайние морские просторы, и пропасти, и вихри, а именно мореплаватели, идущие по курсу, в надежде – если не вмешается небесное или материнское провидение – на нежданное возвращение на знакомую землю, к своему очагу; так какие слова вырывались из уст, когда нужно было назвать берег или деревянный брус, ют, верхнюю палубу, кусок треугольного полотнища на брам-стеньге. Странно не то, что слова эти были изобретены в припадке безумия, а то, что они до сих пор живы в нашем языке, а не сметены мощным кораблекрушением. Придуманные в часы скитаний и одиночества, то есть, страха, они в нашей лексике что-то вроде килевой качки, которая заставляет нас раскачиваться из стороны в сторону и терять равновесие.

Если нужно добраться из Клагенфурта в Мюнхен, садишься на небольшой поезд, пульсирующий между холмов петлевым узором, где контролер-австриец ходит по узкому проходу, раскачиваясь, как матрос на палубе в бурю. В Тирольских горах этот нелепый танец враскачку в коридорах поезда – единственное напоминание о море, все, что осталось от континентальной и морской империи, где над землями и морями никогда не заходило солнце, Максимилиан и Шарлотта видели это, когда ездили в Мексику. «Большие глубины» – это такое же высокопарное выражение, как и почти все судоходные термины, старое, но не забытое. Когда в море скитались моряки, потерянные в одиночестве, тумане, воде, постоянной качке, они скитались – в надежде потеряться и там тоже – в своих словесных находках и открытиях: буруны, шторма, край земли, поселенцы, баобабы, ниагары, катраны… при помощи этого словаря, неведомого их вдовам, вышедшим вторично замуж за какого-нибудь башмачника, они станут рассказывать о путешествиях, о которых даже просто говорить нельзя без страха и наслаждения. «Воды больших глубин» – возможно, это глубина, сходная с самым черным мраком, и ни один взор не в силах проникнуть через тысячи и тысячи стен, туда, где бесполезны цвета, поскольку – невозможны. Амман я тоже могу описать с помощью этого выражения, ведь под семью горами, на которых раскинулся город, расстилаются девять долин, расщелин, их не смогут заполнить собой ни банки, ни мечети, и когда покидаешь дорогие, то есть, расположенные высоко и самые богатые кварталы, словно спускаешься в большие глубины, даже странно, что туда можно добраться без скафандра, а еще замечаешь вот что: ноги становятся подвижнее, коленные чашечки поворачиваются быстрее, сердце бьется слабее, но крики прохожих и гул автомобилей – а порой и треск автоматной очереди – сходятся, словно две команды-соперницы какого-то нового спорта, на мгновение всё перекрывают крики, затем гул и получается сумбур, в котором ничего нельзя различить четко, и остается только некий шум, непонятно почему его называют глухой шум, хотя глухим становитесь вы сами; это что касается слуха. Что же до взгляда, он останавливается на однообразно серых витринах, окаймляющих улицы «больших глубин». Без сомнения, пыль была еще арабской, а товар японский, но ровный слой пыли на привезенных из Токио инструментах, слой пыли, на взгляд такой же мягкий, как шерстка внутри ослиного уха, был тоже подобием ночи, но не кромешной ночи, а словно освещенной этой серой пылью, которая и делала из Аммана город больших глубин. Нежная, кроткая пыль, опускающаяся на последние модели японской электроники, самого неистового архипелага мира, ну как ее объяснить? Неприятие любого проявления эстетства? Погребение, откуда нет возврата? Образ будущего, того, во что всё превратится? Нежность и мягкость, от которых делаются хрупкими самые страшные механизмы?

Но была бы астрономия наукой столь же ничтожной и пустой, что и теология, если бы мореплаватели, в страхе перед большими глубинами и рифами, не рассказали о небесах и созвездиях?


От Аммана, города царства Давида, набатейского, римского, арабского, пришедшего из глубин веков, поднимался смрад наносных отложений.

Поскольку Провидению, которое вело нас за руку, веры больше не было, оставалось полагаться на случай. Благодаря ему я узнал о двух каналах, по каким попадали в Египет молодые североафриканцы, решившие умереть за ФАТХ, единственную организацию, название которой в 1968 было известно всем арабам. Бургиба, предпочитавший дипломатию войне, запретил на своей территории всякие сети добровольцев, но, тем не менее, они там существовали. Возможно, он просто закрывал глаза, поскольку приближающая старость все настойчивее требовала послеобеденного отдыха.


Некоторые слова требуют объяснений более, чем другие, тоже незнакомые. Услышав их хотя бы один раз, не можешь уже отделаться от их музыки, и слово «фидаин» из их числа. В поезде из Суса в Сфакс[6] я познакомился с шестью молодыми людьми, они смеялись и ели сардины и сыр. Они были счастливы, потому что призывная комиссия признала их негодными к военной службе, и по их рассказам я понял, что они симулировали слабоумие, помешательство и мастурбацию, от которой глохнут. Им было лет по двадцать. В Сфаксе мы расстались. Я вышел на перрон. Несколько часов спустя я вновь увидел их на берегу водоема, они опять ели консервы, но теперь не ответили на мое приветствие, на мою улыбку, смутились, кто-то опустил голову, рассматривая дыры в куске швейцарского сыра, другие, узнав меня, негромко и быстро заговорили между собой, и я понял – по крайней мере, так мне передали – что они вышли из поезда не на перрон, а с противоположной стороны, на рельсы, чтобы их не увидел начальник станции. На следующий день грузовик повез их в Меденин[7], где они остановились в небольшой гостинице. Ночью они перешли ливийскую границу.


Это происходило в начале лета 1968. Я часто ездил в Сфакс. Служащий отеля спросил меня, нравится ли мне Тунис – так после обмена взглядами завязываются любовные отношения. Я ответил, что нет.

– Пойдемте вечером со мной.

Мы встретились возле книжного магазина.

– Я вам прочту и переведу.

Книготорговец, незаметно, как ему казалось, прикрываясь стопкой книг, протянул нам несколько небольших сборников арабских стихов. Он открыл дверь и провел нас в маленькую комнату. Молодой человек прочел первые стихи, посвященные ФАТХу и фидаинам. В начале каждого стихотворения, справа, я увидел искусно выполненные миниатюры.

– А почему тайно?

– Полиция не хочет, чтобы они распространялись. Ты знаешь, американские и вьетнамские инженеры осваивают юг Туниса. Бургиба боится историй с Америкой и Израилем. Наше правительство признало Сайгон. Идем завтра с нами. Нас трое, мы поедем на машине сорок километров.

– Зачем?

– Сам увидишь. И услышишь.

Стихи, во всяком случае, их перевод, поразили меня лишь красотой каллиграфии. В них говорилось о битвах, о чем-то страшном, но в метафорах я ничего не понял: голуби, невеста, мед. На следующий день, около пяти вечера, молодые люди повезли меня в пустыню. Они остановили машину там, где пересекались два следа. В шесть мы стали слушать радио. Это было выступление Бургибы на арабском. Время от времени молодые люди сердились, насмехались. Потом мы отправились обратно в Сфакс.

– Ну и зачем было так далеко ехать?

– Мы уже два года так развлекаемся: слушаем выступление Баргибы в пустыне.

Затем, уже серьезно, они показали мне два сходившиеся на песке следа: через юг с караванами верблюдов и через север Туниса. Оба шли из Марокко, Мавритании, Алжира в сторону Триполи, Каира и палестинских лагерей. Те, кто направлялись по северному «каналу», ехали автостопом или «зайцем», и контролеры особо не свирепствовали, это мне рассказал сам контролер. Те, кто выбрали южный «канал», шли с караванами бедуинов. Граница короля Идриса[8] была для них открыта. Из Триполи после нескольких недель военной подготовки поездом в Каир, из Каира в Дамаск или Амман, уже не знаю, как.

Назад Дальше