Судьба Нового человека. Репрезентация и реконструкция маскулинности в советской визуальной культуре. 1945–1965 - Проценко Николай 2 стр.


Предлагаемый в этой книге анализ основан на большом количестве печатных СМИ – от всесоюзных газет до журналов, таких как «Огонек», ежегодно выходивших тиражами в десятки миллионов экземпляров, а также толстых художественных альманахов, прежде всего «Искусства» с его долгой историей. Рассмотрение широкого спектра источников позволяет решить множество задач. Мы сможем понять, в чем заключалось отличие подачи репродукций определенных произведений (в особенности изобразительного искусства) в профессиональной и популярной прессе. Мы сможем выяснить, каким работам находилось или не находилось место в печати и почему так могло происходить. Наконец, мы сможем увидеть, каким образом прочие типы визуальных материалов, такие как фотографии, а также рисунки и карикатуры, соседствовали с живописными полотнами, бывшими столь важным элементом в журналах той эпохи. Одним словом, подобная методология позволяет не только осмыслить, что именно создавалось во всех перечисленных жанрах, но и то, в каком контексте эти работы воспроизводились в печати, а следовательно, и то, какую роль они играли в формировании образа идеального мужчины в послевоенный период.

Кем был Новый советский человек?

Но прежде, чем мы выясним, какое воздействие оказала война на советскую модель маскулинности, необходимо понять, как она конституировалась до 1945 года. Несмотря на то что история женщин при советской власти стала одним из главных предметов изучения с момента появления гендерных исследований в 1970-х годах, мужской опыт и представления государства о том, каким следует быть мужчине, в целом оставались без внимания до начала нынешнего столетия. За последующие полтора десятилетия, прошедших после появления категории маскулинности как важной составляющей российских и славистских исследований, был выполнен целый ряд работ, проливших свет на тот самоочевидный, но зачастую не принимаемый в расчет факт, что при советской власти не существовало универсального мужского опыта7. Однако более сложным оказалось оспорить убеждение в наличии некоего целостного представления о том, чем является Новый советский человек, – как будто этот идеальный образ был совершенно невосприимчивым к политическим потрясениям и изменению общества. Как следствие, сама формулировка «Новый советский человек» стала почти неосознаваемым наименованием набора моделей поведения и качеств, которые мы считаем известными. Однако все еще трудно ответить на вопрос, что же действительно заключал в себе этот идеал и – ключевой момент – как он мог изменяться со временем.

Несмотря на то что после революции 1917 года большевистские власти желали создать мир заново, им не выпала роскошь начать все с чистого листа – новый режим возводился на руинах старого. Логичным следствием этого обстоятельства стал тот факт, что многие качества, которые затем представлялись образцовыми для Нового советского человека, не были по своему происхождению ни новыми, ни советскими8. Характерные особенности советского идеала, такие как героическая борьба, готовность к жертве, товарищество и патриотизм, определенно происходят из рыцарского кодекса западной цивилизации и языческой военной парадигмы, к которой с почтением относились кельтская и славянская культуры. Как отметила Барбара Эванс Клементс, призывы к храбрости и триумфу, которые наводняли советскую прессу в 1941–1945 годах, мало чем отличались от тех, что можно обнаружить в «Слове о полку Игореве» (1185–1187) – эпическом произведении XII века9. Это подчеркивают обильные ссылки на подвиги таких легендарных героев, как Александр Невский и Дмитрий Донской, на плакатах военного времени. Аналогичным образом истоки советских представлений о том, что идентификация человека напрямую зависела от его способности к труду, социолог Р. У. Коннелл проследила по меньшей мере до XIX века с его непрерывным развитием промышленного капитализма и возникновением городской буржуазии10. Связь между трудом и маскулинностью была упрочена в самом начале русской революции и может рассматриваться как нечто полностью укорененное в так называемом культе машины, который господствовал в рамках первой волны советской индустриализации. Рожденная тревогами о промышленной отсталости бывшей империи, конечная цель этого нового отношения между рабочим и машиной, по словам Николая Бухарина11, заключалась в освобождении рабочего класса от фанаберии надсмотрщиков и превращении рабочих в «квалифицированные, особо дисциплинированные живые машины труда». Одновременно это были утопическая миссия и неотъемлемый элемент проекта социальной трансформации, лежавшего в основе программы большевиков. Новую советскую рабочую силу следовало преобразовать, по словам Евгения Замятина, в «стального шестиколесного героя великой поэмы»12.

Влияние теорий Генри Форда и Фредерика Тейлора, развитие конвейерной системы производства и возрастающая механизация рабочих мест не ограничивались новым советским государством: воздействие этих идей на осмысление тела мужчины-рабочего было во многих отношениях общеевропейским феноменом. В качестве одного из аспектов этой тенденции можно рассматривать ницшеанский идеал гипермаскулинного телосложения в том виде, в каком он был популяризован в культуре после 1918 года: во времена, когда на повестке упомянутой выше новой механизации оказались сила, прочность и системность, с подобными качествами стало ассоциироваться и мужское тело13. Поэтому, как отмечает Мауриция Боскальи, модернистская программа заключалась не «просто в том, чтобы воспроизводить технологии и бросать им вызов – с ними, напротив, требовалось отождествляться», что приводило к изменению эстетической оценки мужского тела: теперь она фокусировалась на возможностях его производительного использования, а не на его физической красоте14. В соответствии с теориями Тейлора о рационализации работы посредством разбиения ее на единичные повторяющиеся задачи, человеческое тело, уподобляясь машине, становилось набором сменных запасных частей. Их требовалось поддерживать в хорошем рабочем состоянии путем физической тренировки, держать вне досягаемости пагубного воздействия алкоголя, религиозных практик и неграмотности, способных навредить производительности. Это было радикальным отступлением от классического идеала прекрасной и гармоничной мужской формы: с модернистской и советской точек зрения, тело требовало восхищения не по причине его красоты и силы, а за счет его потенциальных достижений и того, какое напряжение оно могло вынести, в особенности когда становилось частью более масштабной трудовой ячейки.

Подобное осмысление мужского тела вышло из фавора с закатом авангардистского движения после 1932 года и смещением советской культуры в направлении социалистического реализма – эстетики, которая сделала своим главным идеалом не технологии, а взаимодействие между людьми. Однако идея физически совершенного тела, хорошо подготовленного к трудовым задачам, по-прежнему находила отклик на протяжении 1930-х годов, а характерную для этого периода увлеченность физической культурой, спортивным мастерством и молодостью можно рассматривать как ответвление рассмотренных выше ранних революционных идей15. Эти образцы имели первоочередное значение в то время, когда новая война казалась почти решенным делом, поскольку советской армии труда теперь требовалось не только с готовностью бороться за достижение социализма, но и сражаться против внешних угроз, появившихся на горизонте. В течение 1930-х годов эта милитаристская линия, всегда являвшаяся частью советской модели маскулинности, становилась все более заметной. Данная тенденция вела к подлинно «новой конфигурации мужской гегемонии, [которая] делала мужскую роль солдата первостепенным элементом этой новой маскулинной идентичности», по мнению Томаса Шранда16. Это восхваление воинственного поведения выходило далеко за рамки чествования собственно военных17. Как и в самом начале революции, милитаризм пронизывал почти каждый аспект социума: все что угодно было битвой, и от каждого ожидалась готовность к борьбе и принесению жертвы ради победы в войне как с внутренними, так и с внешними врагами Советского государства.

Наконец, еще одной типичной стороной идеальной маскулинной модели является отцовство (этот момент становится несомненным после отдаления от монашеского идеала, бытовавшего в раннее Новое время). Именно здесь и обнаруживается наибольшее расхождение советской модели как с современными западными, так и с традиционными русскими ценностями. Советский режим бросил вызов глубоким патриархальным корням русского общества на всех фронтах. В практическом аспекте на это повлияли индустриализация и разрушение семейных связей, в идеологическом – марксистская враждебность к семейной ячейке, а в символическом – ряд вводившихся в начале советского периода законов, которые замещали биологическое отцовство патерналистским государством. Только в середине 1930-х годов достойное выполнение роли отца стало рассматриваться как относительно важная составляющая добропорядочного советского гражданина, однако этот риторический сдвиг теряется на фоне усиливавшегося давления на материнство как главную женскую функцию. В то же время место отцовства в качестве одного из аспектов идеализированной модели мужественности жестко ограничивалось тем обстоятельством, что после 1934 года сам Сталин придал себе облик главного советского отца. По выражению Катерины Кларк, возник «великий семейный миф» – представление, что преданность человека государству и его вождям всегда должна превосходить преданность, которую тот может испытывать по отношению к кровным узам18. Сочетание превознесения официальной пропагандой материнства и подчеркнуто сдержанного отношения к отцовству, а также патерналистский облик самого государства позволили исследователям предположить, что отцовство никогда не имело особого значения для Нового советского человека, если вообще когда-либо было частью этого архетипа19.

Таким образом, предстающий перед нами образ Нового советского человека является крайне милитаризированным, основанным на ценностях самопожертвования и преданности, – самоотверженный труд и стремление к благополучию коллектива преобладают в этом образе над любыми частными интересами, для чего требуются физическое здоровье и моральная стойкость. Однако, как будет показано в последующих главах, эта модель Нового советского человека, созданная в 1930-х годах, не была устойчивой: вместе с меняющимся обликом социума – сначала с окончанием войны, а затем и со смертью Сталина – трансформировались и представления о том, что такое идеальный мужчина, и способы его изображения.

В этом отношении предлагаемое исследование визуальной репрезентации советской маскулинности существенно дополняет представления сегодняшних ученых – это гораздо более детализированное понимание культуры позднесталинской эпохи и первых лет хрущевской оттепели. В последние годы изучение послевоенного периода оказалось одним из наиболее динамичных исследовательских направлений. Это привело к появлению работ, принципиально изменивших восприятие позднесталинского общества как в части его «внутренней кухни» и политики, так и в осмыслении опыта послевоенного восстановления страны и официально санкционированной «нормализации». В упомянутых работах это время предстает как самостоятельный период развития Советского Союза, который невозможно сбрасывать со счетов как имеющий меньшую значимость на фоне потрясений 1930-х и пафоса конца 1950-х – начала 1960-х годов. В результате более сложного понимания заключительных лет сталинизма появился ряд исследований, в которых начался слом границ между этим периодом и годами, которые традиционно именуются оттепелью. В этих работах вновь и вновь подчеркивались значимые моменты преемственности поверх переломного 1953 года. Те тенденции, которые прежде рассматривались как результат либерализации эпохи оттепели, прослеживались вплоть до их истоков на рубеже 1940–1950-х годов, а представление о том, что позднесталинское общество было статичным и окостеневшим, регулярно оспаривалось благодаря исследованиям в самых разнообразных областях – вплоть до официальной научной политики и консюмеризма20. Хотя акцент на преемственности и границах десталинизации актуализировал вопросы о восприятии хрущевского периода в качестве оттепели в сравнении с предшествующим режимом, исследователи убедительно продемонстрировали, что утверждение о существовании некой единой «оттепели» в промежутке между 1954 и серединой 1960-х годов также проблематично. Как было показано в работах Полли Джоунс, Мириам Добсон, Стефен Биттнер и других авторов, те примерно десять лет, которые традиционно воспринимаются как период либерализации и ослабления хватки режима, можно рассматривать более точно как время, отмеченное волнами «оттепели» и «заморозков», поскольку и массовые настроения, и официальная политика были подвержены колебаниям, а общество в целом пыталось справиться со сложным наследием сталинизма21.

Как будет показано в этой книге, те аспекты, которые можно рассмотреть с точки зрения визуальной репрезентации Нового советского человека, также подвергают сомнению и восприятие 1953 года в качестве великого переломного момента советской истории, и представление о беспроблемном и целостном процессе оттепели общества после 1956 года. Я буду утверждать, что именно опыт войны, а не смерть Сталина и не меняющаяся гендерная или культурная политика конца 1950-х годов оказал наибольшее влияние на то, какие качества формировали нового человека, и – принципиальный момент – на то, каким образом он изображался визуально как на фоне изменений, происходивших после 1945 года, так и в рамках сохранявшихся до 1953 года моделей преемственности. При анализе визуальной культуры становится очевидным, что реальный опыт войны поставил под сомнение доминировавший прежде архетип героя-солдата, поскольку после 1945 года изображение военных стало более романтизированным, а в середине 1950-х годов все больший акцент делался на героической природе труда, на храбрости и упорстве тех, кто сражался за достижение социализма. Аналогичным образом визуальная культура оспаривает сложившееся представление о том, что Новый советский человек не мог найти себе место в семейной жизни, поскольку присутствие фигуры пришедшего с фронта ветерана в сценах возвращения домой, а затем и в сценах повседневной жизни в целом символизировало возвращение к нормальному существованию. В течение послевоенного десятилетия включение мужчин в домашнее пространство, особенно как отцов, лишь возрастало и становилось более разнообразным. Это означало, что к концу 1950-х годов быть хорошим отцом и обладать подлинной эмоциональной связью со своими детьми стало совершенно неотъемлемой составляющей изображения советского мужчины во всем спектре визуальных жанров. Таким образом, в этой книге будет показано, что принцип изображения идеального мужчины не был неизменным после завершения войны – глубокого и монументального опыта, потрясшего даже сферу воображения.

Социалистический реализм и социалистическая реальность

В сравнении с динамизмом и энтузиазмом экспериментов первых пореволюционных лет, завершившихся в 1932 году сокрушительным обрывом (вместе с роспуском автономных художественных организаций, за которым стремительно последовало официальное введение социалистического реализма), искусство сталинской эпохи традиционно рассматривалось как нечто консервативное, чопорное и репрессивное. Оно воспринималось как микрокосм самого общества, как искусство, в котором были наложены строгие ограничения на любое индивидуальное выражение, а его риторика и художественные средства были максимально удалены от жизненных реалий22. И хотя сталинский социалистический реализм заявлял о себе как об отражении происходившей в обществе великой трансформации, в действительности он представлял собой лицемерное искусство, наполненное слепым оптимизмом и представляющее жизнь в розовом свете23. Всему тому, что ассоциируется с Советским Союзом 1930-х годов – голоду, трудностям, убогим и стесненным условиям жизни, невзгодам коллективизации, арестам и тюремным заключениям, – в этой версии реальности не находилось места. Социалистический реализм представлял собой эстетику, нацеленную в будущее, изображающую общество, каким оно должно быть в своей самой идеальной форме, а не фиксирующую реальный вид советских граждан. Соответственно и персонажи, населявшие советскую визуальную культуру, за редким исключением были эталонными образами: целеустремленные усидчивые ученики, героические рабочие промышленности, улыбающиеся упитанные колхозницы и, конечно, вожди государства. За этой образностью скрывается принцип «типичности», который предполагал, что все эти фигуры взяты прямиком из жизни, а характеры понятны средней советской публике и соотносимы с ней – и хотя эта условность оживлялась реалистическим стилем, «типическое» неизбежно становилось изображением идеала.

Назад Дальше