Элиза оказалась хрупкой, похожей на старинную русскую статуэтку, которая в моем детстве стояла на верхней полке книжного шкафа, чтобы я не мог до нее дотянуться и скинуть на пол. Поэтому, естественно, оставшись однажды дома один, я притащил из кладовки стремянку, взобрался, взял статуэтку в руки и немедленно уронил, отчего она даже не треснула, поскольку оказалась высечена из прочного камня. Как мне потом объяснил отец – из гранита.
Патрик, муж Элизы, выглядел вышедшим на пенсию гренадером расформированного полка: выправка, усы, прямой открытый взгляд, лысина… Впрочем, лысина была не из гренадерского прошлого, а из унылого и постылого настоящего. В том же, что настоящее для стариков уныло и постыло, мы с Мери убедились, как только Викирги, даже не спросив имен и причины прихода, повели нас на кухню, где Элиза принялась готовить для гостей чай, а Патрик, усадив нас за стол, сказал, будто подготовился к нашему приходу заранее:
– Вы хотите поговорить о мальчике? Элиза приготовит чай, и мы вам все про него расскажем.
– О Патрике-младшем? – уточнил я, опасаясь, что мы все-таки явились не в ту квартиру и хозяева нас с кем-то спутали.
– Конечно! – воскликнул старик, и голова его затряслась, будто от разряда током. – Разве мы можем говорить о ком-то еще?
Элиза поставила перед нами чашки крепкого чая – больше ничего на столе не было, даже сахара, без которого я не пил чай всю сознательную жизнь, и мне пришлось, изображая удовольствие, пить мелкими глотками плохо заваренный кипяток. Рассказ о сыне начала Элиза, продолжил Патрик, говорили они долго, так и не спросив, кто мы такие и зачем явились. Мы услышали, как Патрик родился, ходил в детский сад при церкви святой Марии (в Эванстоне такой церкви не было, и я сделал вывод, что они здесь не так давно), потом в школу, где считался лучшим учеником, и архитектором стал по призванию, мог бы стать вторым Гауди или третьим Кантером (почему третьим – хотел спросить я, но решил не задавать глупых вопросов). Ничего для нас интересного старики не сообщили, ни слова не сказав о последних днях жизни сына, даже не упомянув, что умер он неожиданно и странно.
– Извините, – сказал я, улучив момент, когда Элиза замолчала и впервые за полчаса отпила, наконец, из чашки, где чай давно остыл, – мы, – я кивнул в сторону Мери, – слышали, что Патрик звонил вам уже после того, как…
Не найдя нужного эвфемизма и не желая произносить слово «смерть», я сделал паузу, надеясь, что старики догадаются, о чем я спрашиваю. Судя по уже выслушанному рассказу, я предполагал, что любые сведения о сыне для них одинаково святы и объективны.
– Да! – воскликнула Элиза. – Конечно, он нам позвонил! Он никогда бы не покинул этот мир, не поставив нас в известность. Он так нас любил!
Мери смотрела на стариков широко раскрытыми глазами. Викирги казались ей не живыми людьми, а картонными персонажами из плохой пьесы, автор которой не озаботился придать героям хотя бы видимость достоверности.
Я молчал, ожидая продолжения.
Старики смотрели друг на друга, то ли вспоминая, то ло молчаливо о чем-то договариваясь – нашего «нашествия» они не ждали, не подготовились (им нужно было готовиться?), молчать они умели и понимали друг друга без слов. Хотел бы и я понять их говорящее молчание, которое не мог ни прервать вопросом, ни вклиниться в разговор собственным молчаливым голосом.
– Понимаете… – сказала, наконец, Элиза, едва заметно кивнув старику – мол, договорились, так и будем действовать. – Патрик всегда звонил, когда заканчивал работу и садился за руль. Мол, выезжаю, буду через десять минут. Десять минут – столько времени нужно, чтобы доехать, – пояснила она, почему-то решив, что иначе мы не поймем, о чем речь.
– В тот день, – продолжала она уже уверенным голосом актрисы, произносившей отрепетированную роль, – сын позвонил на три минуты позже обычного.
Она сделала паузу, чтобы оценить эффект произнесенных слов. Элиза хотела донести мысль о том, что сын был точен, как хронометр, и звонок его раздавался всегда в одну и ту же минуту. Три минуты опоздания – представляю, как они волновались, глядя в телефоны и сверяя числа на экранах.
– «У меня все в порядке, мама. Я хорошо себя чувствую», – сказал Патрик, и мне послышалось, будто он произнес что-то в сторону, ну, знаете, когда в пьесе актер говорит реплику…
– Да-да, понимаю, – нетерпеливо сказала Мери, и я бросил на нее недовольный взгляд, который она поймала и отвернулась.
– «Ты не один?» – спросила я. «У меня все хорошо», – повторил Марк, будто не расслышал вопроса, и по тому, как он это сказал, я поняла, что сын меня обманывает. Он был не один, это точно. «Как прошел день?» – спросила я. Обычно сын говорил: «Прекрасно. Сделал все, что нужно было». А в тот день он сказал, причем слишком громко, будто хотел, чтобы его услышал кто-то еще, я даже отодвинула телефон от уха: «Я подготовил новый проект, ты будешь мной гордиться, ма, это новое слово в архитектуре, я предложил идею, шеф в восторге. Все хорошо, мама, целую тебя и папу». И он отключился. Я удивилась, он никогда так не говорил. Про «целую», я имею в виду. Хотела перезвонить, но Патрик, – кивок в сторону мужа, – сказал, что звонить не нужно, Патрик за рулем, не отвлекай.
Старик, сидевший прямо, будто проглотил палку, медленно кивнул: так, мол, все и было. И сказал, изрядно смутив Элизу, не ожидавшую, видимо, что муж откроет рот:
– Так и было. Слово в слово.
Элиза бросила на мужа испепеляющий взгляд.
– Но через десять минут Патрик не открыл дверь. Я, естественно, позвонила, – новый испепеляющий взгляд на мужа, – но Патрик не ответил, и я только собралась позвонить еще раз, как раздался звонок…
Она кивнула мужу, будто физически не могла воспроизвести то, что услышала, и Патрик, получив разрешение сказать слово, заговорил голосом командора из «Дон Жуана»:
– Звонил полицейский детектив, некий Жюль Перро…
Да, есть такой в седьмом участке.
– …И сообщил, что наш сын…
Тут и у него пропал голос, а на глазах выступили слезы, так что фразу все-таки пришлось заканчивать Элизе.
– Он сказал, что Патрик… умер… – Она все-таки нашла силы произнести ненавистное слово. – Час назад. И его отвезли в… – слово «морг» ей воспроизвести не удалось, и, пропустив его, он закончила фразу: – И сейчас за нами заедут, чтобы отвезти на…
Слово «опознание» тоже не хотело срываться с ее губ, и тогда, наконец, вступил я.
– Вы не проверили случайно: ваш сын звонил со своего телефона, или номер был не определяемым?
– Номер был не… – повторила Элиза и посмотрела на меня, как смотрят на фокусника, доставшего кролика из шляпы. – А откуда вы знаете?
Я поспешил задать следующий вопрос:
– То есть, когда ваш сын говорил, что скоро приедет, на самом деле он уже час как… мм… покинул этот мир? Я верно понимаю?
Старики посмотрели друг на друга, одновременно кивнули, протянули друг другу руки, сцепили пальцы и заплакали.
Мери пересела ближе к старикам – осторожно передвинула стул, и мне показалось, захотела взять старушку за руку, погладить. Старики плакали, а я им не верил. Я много раз видел, как плакали старые люди, когда я сообщал – приходилось – о гибели близкого человека: сына, дочери, внука… Нет у меня таланта описывать тонкости человеческих переживаний. Как ведут себя наедине – не знаю, не присутствовал. Но на людях, в официальной обстановке – видел сотни раз. Не так. Не могу описать – но не так. Что-то было в их поведении – чего-то они нам с Мери не рассказали, точнее – не досказали. Они были искренни – безусловно. Смерть сына их подкосила – слово банальное, но я не умею подбирать точные слова именно в таких случаях. Они были искренни, но не до конца. И я понятия не имел, какой задать вопрос и нужно ли задавать вообще. Чтобы они сказали то, о чем предпочитали умолчать.
Сейчас старик достанет из кармана платок, вложит в руку жене, она кончиком платка вытрет пару слезинок, и они будут готовы продолжать разговор.
Старик достал из кармана большой голубой платок, протянул жене, она поблагодарила его взглядом, и мне показалось (это, возможно, было уже моей фантазией), что благодарила она мужа не за платок, а за то, что он не проговорился. Вытерла слезы с уголков глаз и сказала:
– Вот и все. Вся наша жизнь.
Твердо сказала, поднялась и принялась собирать со стола чашки. Надо было уходить.
Мери смотрела не на меня, а в окно, она была мной недовольна. И я был недоволен собой – но поводы для недовольства у нас были разные.
– Отвезите меня домой, – сухо сказала Мери, когда мы вышли из квартиры. – Мне еще нужно подготовиться к семинару.
Не было смысла спорить. Что-то, происходившее между нами еще несколько минут назад, испарилось, и нам нужно было остаться самими с собой. Я позвоню ей завтра, и мы продолжим скорбный поиск. А если она не захочет, я продолжу сам. Мысль, возникшая у меня, когда я смотрел на плакавших стариков, была эфемерна, невысказываема и не вполне понятна мне самому. Нужно было дать мысли сконцентрироваться, чтобы сохранить ее в памяти.
* * *
Дел было много, пришлось сосредоточиться на текстах допросов, и возникшая было мысль тихо удалилась. Вечером, вернувшись домой, я даже не попытался вспомнить, это было бесполезно. На завтрашний день я наметил два посещения. Без Мери. Хотел ей позвонить, но знал, что не стану этого делать. Почему? Не знаю. То есть сейчас знаю, конечно, и понимаю свое состояние. Я был, можно сказать, классическим полицейским – и таким себе нравился.
На следующий день выкроил время после утренней «летучки» у капитана и отправился по двум адресам – оба находились в центральной части нарисованного на карте круга.
Первым, к кому я поехал, был Эндрю Гаррисон, брат умершего от неожиданной остановки сердца оперного певца Франца Гаррисона. Я не любитель оперы – не слушал и не понимал тех, кому нравилось длинное и печальное музыкальное занудство. Брат певца тоже занимался искусством – по крайней мере, мне понятным. Он был светорежиссером в театре «Бро», привлекавшем, говорят, немало зрителей постановками, где кровь лилась рекой, и трупы гуляли по сцене нагишом. Действительно, зачем трупам одежда, если они не воспринимают холода?
Эндрю, конечно, удивился моему визиту, но недовольства постарался не показывать. Я не сразу объяснил истинную цель прихода – сказал, что прежде, чем отправить дело в архив, в полиции обычно… В общем, чепуха, в которую он, может, поверил, а может, и нет. Я расспросил его о последних днях брата. Недоумевая, зачем это понадобилось детективу, Эндрю, тем не менее, терпеливо рассказал.
– Брат был сибаритом. Ничто, кроме собственного голоса, его не интересовало. Женщины? Конечно, это входило в имидж. Знаете, знаменитого Доминго, уже постаревшего, бывшие поклонницы обвиняли в сексуальных домогательствах. Это тоже имидж, но брату до старости было далеко, и женщины… Простите, я увлекся.
Похоже, женщины интересовали самого Эндрю, и мне пришлось выслушать пару историй из его собственной театральной жизни. Наконец он сказал то, что я хотел услышать.
– За последние примерно полгода до смерти брат сильно изменился. Сначала я этого не замечал – мы, вообще говоря, не так уж часто общались. Как-то он сказал, что репетирует Отелло в опере Верди, и меня это удивило. Он никогда не брался за драматические партии, а Отелло – самая, пожалуй, тяжелая из всех теноровых. Обычно вокалист за нее берется годам к сорока, а брату было всего двадцать девять, и среди его ролей были только две роли первого плана: Герцог в «Риголетто» и Энцо в «Джоконде». Он пел партии второго плана – в том же «Отелло» выступал в роли Кассио, например. И не стремился к большему. Знал свои возможности. И вдруг… Я пробовал его отговорить. Собственно, я был уверен, что спеть Отелло ему все равно никто не даст. Но его было не сбить. И тогда же он стал ходить в секцию карате, чего я вообще от него не ожидал. Он в жизни никогда не дрался и был человеком мирным до нелепости. Есть ситуации – в театре особенно – когда необходимо дать кому-то в морду. Он таких ситуаций избегал. Не просто избегал – он от них буквально бегал. И вдруг… Встрял в какую-то историю, подрался. Это уже после того, как стал заниматься карате, так что противнику, похоже, досталось. Отелло давался ему тяжело. Так он, вместо того, чтобы дать себе послабление, начал еще и писать. Он, который никогда прежде не писал даже писем или постов в социальных сетях! Предпочитал разговоры по телефону. А тут объявил, что пишет роман. Роман, представляете? Кстати, после его смерти я никаких следов романа не обнаружил. Ни слова. Зато, оказывается, брат вел дневник. Ничего особенного, обычные записи – где был, кого видел, когда репетиции, занятия в спортзале. И вдруг запись… Точно не скажу, а смысл такой: нужно каждый день делать больше, чем вчера, а потом еще больше, неважно что, нужно просто прилагать больше усилий, и опять же – неважно каких, физических или умственных. Через не могу. И мне кажется, детектив, он так и поступал, и довел себя до… Ну, сердце не выдержало. Хотя врачи ничего не обнаружили – здоровое было у него сердце, и вообще он был здоров, как бык, извините за сравнение.
Я не стал ему говорить, что читал свидетельство о смерти. Диагноз таким и был: внезапная остановка сердца, никаких других болезней. Причем была все-таки проведена аутопсия – умер здоровый молодой мужчина, ни разу к врачам не обращавшийся. Поразительно. Однако никаких причин для того, чтобы сердце вдруг сдало, патологоанатом не обнаружил. Дело закрыли.
– А потом… – Эндрю помедлил, ему очень не хотелось говорить, но он понимал, что я именно это хотел услышать. – Звонок по телефону. Номер не установлен. Голос брата. «Я тебе звоню… – Голос приглушенный, недовольный, но это был он, у меня и сомнений не возникло. – Когда придет… не знаю кто придет… Наверно, из полиции. Или позвонит. В общем, не рассказывай про мой роман. Им это не нужно, а для меня важно». – «Ничего не понял, – говорю. – Какая полиция? Ты с кем-то подрался?» – Почему-то в голову пришло именно это. «Не говори про роман, хорошо?» – «Да ты где? – спрашиваю. – Что случилось?» – «Запомни: про роман ни слова». Он говорил, будто не слышал меня. – «Ты приедешь, – говорю, – или созвонимся?» – «Ладно, пока».
И все. Я положил телефон и продолжил заниматься делом, размышляя, что имел в виду брат, когда говорил о романе. А минут через десять позвонил Берски, баритон, они с Францем обычно пели в одних спектаклях, и печальным голосом сообщил, что Франц… к сожалению… и все такое… «Как? – поразился я. Подумал сначала, что это дурацкая шутка, а что бы вы подумали на моем месте? – Когда?» Помню, что не он первым назвал время, а я спросил «когда?», не очень понимая смысл того, о чем спрашивал. «Два часа назад», – сказал Берски, и я решил, что это точно дурацкая шутка. И десяти минут не прошло, как звонил брат. Я так и сказал: «Что за дурацкая шутка? Постыдились бы» – и закрыл связь. Вскоре – через полчаса примерно – Берски явился сам, и с ним полицейский офицер. Тогда… В общем, такая история. Пришлось ехать на опознание. Пока я брата не увидел, не поверил. А про телефонный звонок не поверил офицер. Наверно, нигде у себя и не отметил даже. Мало ли что, мало ли кто скажет в таком состоянии…
– Отметил, – сказал я. – Собственно, потому я к вам и пришел.
Эндрю долго смотрел на меня, думал, потом сказал:
– Не могу понять, что это было. Но было же. И время разговора в телефоне, конечно, отмечено. Сорок три секунды. В пятнадцать тридцать две. Франц умер примерно в час.
– Жаль, – сказал я, – что разговор не записали.
– Мне и в голову не пришло…
И вдруг он спросил:
– Вы верите?
– В то, что вы говорите правду? – ответил я вопросом на вопрос.
Он поморщился.
– Естественно, я говорю правду. Я спрашиваю: верите ли вы в загробный мир и звонки с того света?