Головокружение заставило снова закрыть глаза. Мысли спутались. Забылся надолго, точно упал в темную пропасть.
Очнулся Яков с каким-то неясным ощущением утраты. И вдруг окатило: потерял Цыганка! Гнедой красавец так и встал перед взором: рослый, поджарый, с точеными бабками.
– Ты чо, мил-друг? – склонился Антип, тревожно глядя. – Больно? Аж слезой тебя прошибло. Скрежетал зубами, будто камни грыз.
– Нет, уже легче. Коня жалко…
– А мне не жалко? Заведем других. Тут самим бы ноги унести! Окромя нас, так полагаю, никого в живых не осталось. Вот где горе! Букаревский взвод, при нем Голубенко был, на колючие заграждения напоролся. Пока обходил их, немцы всполошились. И нас погнали, и Букарева встретили пулеметами. Кто ж знал, что подкрепление подошло?.. Моя очередь идти на пост, а ты, коли смогешь, встань. Возьми мой вещмешок. Пожуй сухариков, братушка…
11
Слухи, доходившие в Ключевской, жалили хуторян змеиными укусами. Поговаривали и о грабежах, и о зверствах карательных отрядов, состоявших из русских и калмыков, которые выискивали и расстреливали активистов. Долго не сходил с языков женщин, потерявших последний покой, случай в одном из сел, где пьяные фрицы изнасиловали женщину-еврейку и двух ее дочерей-подростков, а затем облили их бензином и подожгли, чтобы сфотографировать бегущие живые факелы… А вот то, что оккупанты не только не распускают колхозы, а пуще того, наказывают за расхищение и порчу общественного имущества, многих повергло в недоумение и насторожило. Грешны были, грешны… Втихомолку растащили по дворам лавки и столы из клуба. Опустошили сельмаг. Заядлые курильщики, в основном, старики, распотрошили подшивки газет и учинили дележ книг в библиотеке. И когда Степан Тихонович по былой бригадирской привычке пытался пристыдить мазуриков, те напоминали:
– Ты бы, Тихонович, лучше батьке укорот дал. Кто, как не он, дедов подбивал? Хоть бы книжку, какую детям оставили.
Безвластие в хуторе длилось почти неделю.
Непросто, совсем непросто притиралась Фаина к беспорядочной, колготной и такой однообразной, по ее мнению, хуторской жизни. Вопреки всем душевным усилиям, Шагановы оставались ей чуждыми. То ли оттого, что были они – горожанка и исконные землеробы – слишком непохожими, то ли по той причине, что понимали случайность и недолговременность сожительства. В любой час Фаина могла покинуть хутор… И – не могла! Расправа румын с молодой Антониной Лущилиной отрезвила и заставила задержаться в гостеприимной семье. Уже на второй день Фаина обговорила с Лидией и ее свекровью условия проживания.
– Ты сама-то как хочешь? – спросила Полина Васильевна. – Квартировать и питаться с нашего стола? Тогда, конечно, за деньги. А ежели как сейчас, навроде гостьи, тогда – другое дело. Будешь пособлять, с нами крутиться… Про оплату и молвить совестно!
– Сидеть сложа руки я не смогу, – подтвердила Фаина.
– Ну, и ладно. Работы по горло… Что не так скажем – не обижайся. Мы люди прямые. За душой не таим. Была дворянкой – становись крестьянкой.
С того и начались Фаинины мытарства! С особым старанием принялась она вместе с Лидией чистить на завтрак картошку. Минуту хуторянка терпеливо молчала, а затем остановила:
– Ты и ножик держать не привыкла. Режешь, а не чистишь. Вот как надо! Пускай нож не рубо, а вскользь. – С лезвия соскользнул на глинобитный пол летницы длинный розовый завиток. – Картошка молодая, шкуринка тонкая. Понятно?
Как учили, сосредоточась, стала Фаина двигать ножом и… порезала палец. На другой день доверили ей прополоть помидорную делянку. Глянула Полина Васильевна – и закачала головой. Вместе с осотом вянули под солнцем стебли, усыпанные бурелыми шариками.
Настал черед копки картофеля. На огород вышли пораньше, чтобы управиться до жары. Вонзая лопату под бугорки земли с пожухлыми бодыльями, Степан Тихонович вывернул первый ряд кустов. Пятясь, взялся за следующий. Лидия расставила ведра.
– Бери два крайних куста. А эти четыре – мои. Едовую бросай в цибарку, а мелочевку и изъеденную – в ведерко. Выбирай поглубже!
Натянув холщовую рукавицу на пораненную руку, начала Фаина с задором. Но довольно скоро он иссяк. Кусты попадались разные: и с крупными картошинами, и величиной с горох, которые приходилось не выбирать, а буквально выклевывать двумя пальцами. Не работа, а каторга!.. Время тянется неимоверно медленно. Из головы выветрились все мысли, раздражение от нудной и однообразной работы нарастает. А Лидия, напевая, обшаривает ямки, безошибочно бросает картошку по ведрам да еще успевает помогать напарнице. Размеренно вершит свое дело Степан Тихонович, изредка поплевывая на ладони. Уже и солнце распалилось. На огороде пыльно. Чувствуется запах молодой картофельной кожуры и горячей земли. Скука невообразимая, глухая. Ох, скорее бы докопать! С жалостью подумала Фаина о хуторянах, вынужденных всю жизнь ковыряться в земле, возиться со скотиной, чистить навоз… Что они видели и знают? Наверное, ни разу не отдыхали на море, не бывали в театре. Верят в домового… Ее близорукий взгляд, скользнувший по двору, остановился на двух крестах. Они синели за домом, между кустами вишенника. Четко обозначились боками и крашеные гробнички.
– Что это? – встревоженно спросила Фаина. – Там, за домом.
Лидия подняла голову, неторопливо ответила:
– Яшины братишки похоронены. В голод поумирали.
– А почему не на кладбище?
Степан Тихонович с чрезмерным усилием двинул лопатой, разбрасывая по междурядью клубни, и пояснил:
– Хоронить было некому.
Усталую дремотность как рукой сняло! Фаина заработала быстрей, внутренне подобравшись и коря себя за то, что думала о Шагановых несколько минут назад…
Перед вечером Лидия с Фаиной отправились снимать сливы. Крупные, красновато-янтарные плоды, маячившие на ветках, гнули их до земли.
– Какие сладкие! Я таких слив даже не пробовала, – воскликнула Фаина. – Слушай, а ты не хотела бы жить в городе? Поступила бы на фабрику. Или в техникум.
– А я жила в городе, – усмехнулась Лидия. – Полгода училась на рабфаке. Сестра Маруся была студенткой мелиоративного института и меня затащила в Новочеркасск. А Яша находился там же на курсах трактористов. Познакомились на танцах, и – прощай учеба! Сюда увез.
– А разве ты не здешняя?
– Нет. Я из Родионово-Несветайского района.
– Расскажи о себе.
– Да что рассказывать… Росла в многодетной семье. Старше меня – Мария, Павлик, Ваня. Младше – Наталья да Витя. Я вот гляжу: тебе все у нас в диковинку. А меня с детства и коровы, и быки, и лошади, и чушки чумазые окружали. Я девчонка была слабенькая. Частенько простужалась. Сяду на подоконник, положу тетрадку и рисую… Еще песни легко запоминала. В теплую пору любила ездить с дедушкой на подводе. Выедем за околицу слободы и начинаем концерт! И русские, и украинские, и казацкие… А кругом простор! Цветов – не оглядеть! Соловьи…
– А я соловья ни разу не слышала.
– Училась неплохо. С охотой. Потом, когда семья перебралась на хутор Веселый, к своему земельному наделу, стало трудней. Каждый день пять километров туда и обратно, пешака. Зимой квартировали у дедушки, в слободе. Помню, как за нами папа приезжал. Выйдем в субботу из школы – глядь – наши лошади! На холоде запах от них чудесный! Сено в санях мятой и донником отдает. Так и займется сердце от радости! Дома нас мама искупает, бельишко сменит и – опять на неделю в слободу… Ну, давай по очереди. Теперь ты…
– Представляешь, отец и мама поженились в конце гражданской войны. Возможно, знаешь о блиновской кавалерийской дивизии? Ну вот. Родилась я в тачанке! Мне об этом говорила мамуля… Она из династии знаменитых врачей Каминских. Блестяще окончила Киевский университет. Кстати… – Фаина сделала многозначительную паузу. – Нарком здравоохранения ее дальний родственник. Папа был комиссаром в полку, а после поступил в ОГПУ. Папанище у меня человек необыкновенный! Почти двухметрового роста, играет на гитаре, поет баритоном. Всей душой предан товарищу Сталину! В тридцать восьмом, когда боролись с врагами народа, он сутками не смыкал глаз. Добровольцем ушел на фронт. А мама в больнице оперировала. Днями пропадала на работе. Я в нее удалась. Мы даже одежду носим одинакового размера. Правда, маме идет бордовый и синий цвет, а мне – зеленый.
– А почему ж ты у них одна?
– Спрашиваешь. Откуда мне знать?
– Значит, собой занимались. А я родила бы Яше еще двоих…
– Не нам родителей судить. Хотя, конечно, в детстве было скучновато. То с куклами играла, то книжки рассматривала, то со служанкой по магазинам бродила. Дом коммунальный, в два этажа. Наверху наша квартира, четыре комнаты, и комнатушки Тархановых. Их Дуська моя ровесница. Но мы не дружили. Пустая девица. А на первом этаже, в полуподвале, живут Сидоровы. Тоже семья заурядная. Но добрая, пролетарская.
– Жили богато, раз служанку держали, – заключила Лидия и кивнула. – Лестница нужна.
Принесли ее из сарая. Приставили к стволу. Лидия стала собирать сливы с верхних веток. Возобновляя разговор, вздохнула:
– А мы кое-как перебивались. Особенно в тридцать втором. Тут голод, а еще и папашка наш загулял.
– По-настоящему не было продуктов?
– Нет, понарошку… Целыми семьями вымирали! Вон, видела могилки за хатой?
– Лидочка, извини. Случайно…
– Ты у родителей жила, как у Христа за пазухой. А мы… сусликов и галок жарили! А когда крапива да чеснок поднялись, то-то радовались… На пару с мамой пахали, запрягали в скоропашник стельную коровенку. За день работы получали по два фунта ячменной муки. Хорошо еще отец вместе с соседом купил в Новошахтинске лошадей. На конине кое-как выжили… Ну, довольно об этом. Беды прошлые. Настоящие – больней.
– По-моему, я тебе не говорила, что мама в госпитале служит, в Ессентуках? Наверно, и там уже немцы.
– Говорят так.
– А твои родители на хуторе?
– Отец ушел в первый призыв, в июле прошлого года. Ничего о нем не знаю. А маму похоронили в апреле тридцать четвертого. Я уже училась в последнем классе семилетки. Ребята ухаживали. А на мне одно-разъединственное ситцевое платьице, и то штопанное-перештопанное… Под Новый год стало заметно, что мама беременная, и я домой по два раза на неделе наведывалась. Как-то раз сорвалась в пургу. Чуть не замерзла. Слава богу, лай расслышала. Слух у меня хороший… Вижу, что мама места себе не находит. Расплакалась и говорит: «Я слезами умываюсь, а он, паразит, должно, у Симоненчихи. Ни бога, ни людей не стыдятся. Уходил бы к Верке и жил, коль мы ему опостылили. Я с брюхом, она, холера такая, пальтушку справила. Не иначе, на наши денежки! Последние гроши от детей отрывает…» На что была мать покладистой, а тут не вытерпела. Оделась, схватила каталку, какой тесто раскатывала, и, распокрытая, в буран… Ждать-пождать – нет ее. Наказала я Наташе с печи не слазить, следом побежала. А сугробы уже до пояса. Гляжу, кто-то движется по улице. Подошла, припала ко мне мама и давай стенать. А как пришли домой, как взглянула я на нее, так и сердце во мне упало! В пол-лица – синяк и на плечах следы от побоев. Наутро отец только с балалайкой на порог, а я кочергой его… По ногам! Чтоб дорожку забыл!.. А в апреле, недели через две после родов… не стало мамы…
Уже вечерело. В заречье не смолкала переливчатая песнь иволги.
Расколов сливы и разложив их сушиться на крыше летницы, Лидия с Фаиной решили искупаться. Такова натура женская: если в беседе одна разоткровенничает, – непременно этого же потребует от другой. По дороге к плесу Лидия стала расспрашивать Фаину. Но горожанка сообщила о себе немного: в музшколу поступила по настоянию бабушки Розы Соломоновны, переехавшей к ним жить из Одессы; среднюю школу окончила с отличием; встречалась и дружила с несколькими парнями, а нынешним летом познакомилась с Николаем, лейтенантом-танкистом…
Береговая низина, разузоренная голубыми цикориями, желтопенными кашками, лиловыми цветками репейника, была в тени верб. Из-за лозняков, увитых усатым плющом, тянуло камышом и тиной. Тропинка подвела к бревенчатой кладке, укрепленной на ослизлых, позеленелых сваях. Округлый плес манил светлой водой. Раздеваясь, Фаина украдкой оглядела обнаженную фигуру замужней хуторянки. Была она сбитой, длинноногой. Контрастируя с загорелыми лицом, шеей и голенями, молочно белели живот и груди, – оттого тело Лидии казалось полосатым, забавным. Стесняясь своей наготы, она торопливо зашлепала босыми пятками по горячим дощечкам и спрыгнула в воду. Мелкие брызги серебристо блеснули в воздухе, окропив Фаине лицо. Ощупывая дно, Лидия побрела к середине плеса и рывком легла на плескучую речную гладь.
– Теплая вода? – с улыбкой спросила Фаина, стаскивая широкую юбку, пожалованную хозяйкой.
– Парная!
Долго не отпускала их река, прозрачная и прогретая до самого дна, долго плавали они и просто стояли по шею в воде, ощущая то особенное наслаждение, которое испытывает человек после знойного рабочего дня.
Лидия, всполошившись, что темнеет, не стала ждать подругу и заспешила доить коров. А Фаина засиделась на кладочке, довольная возможностью побыть одной. Как-то негаданно разгрустилось о маме, бабушке. Вот бы они ее пожалели, узнав о том, как достается Фаине это житье на хуторе. Ладошки в ссадинах, мозолях… Совсем одна в огромной степи… Мама, наверно, с госпиталем за линией фронта. Тревожится за свою худышку-бабочку… Слезы нежности и печали затуманили взгляд…
На луговине брошенно покоилась тачка, груженная травой. Подле нее лежала коса. Фаина поискала глазами старика, но берег в обе стороны был пуст. Странный шум слышался поодаль, за межой белотала. Любопытство повлекло Фаину туда, хотя шла она с опаской: а вдруг наступит на змею!
Под кручей бурлила коловерть, стиснутая стеной камыша. На самом краю ее стоял, раскорячившись, Тихон Маркяныч и в полторы руки тащил на себя удилище, согнувшееся дугой. Под чувяком Фаины треснула хворостина. Старик на мгновенье оборотил к ней пунцовое лицо, вытаращил глаза:
– На подмогу, милушка! Вымотал, сукач… Хватайся!
Фаина подбежала и вцепилась руками в ивняковую жердину, конец которой воткнулся в перекипающие буруны. Если бы рыба не делала усилий сняться с крючка, подергивая рывками, то можно было посчитать, что он увяз в коряжине. Между тем тяга нисколько не ослабевала. У Тихона Маркяныча от напряжения на лбу выступил пот. Вдруг леска круто пошла в сторону, и у камыша раскатисто бабахнуло!
– Ччертяка хапнул! А?! Слыхала? Истый антиллерист! – восхищенно простонал Тихон Маркяныч, окинув жилицу ошалевшими глазами. – Кубыть, не сдюжим. Оборвет!.. Косу… Неси косу!
Фаина помчалась к тачке, позабыв и про гадюк, и про самое себя, и обо всем на свете. Ах, этот неуемный рыбацкий азарт!
Передавая ей удилище, Тихон Маркяныч умоляюще наставил:
– Ну, Феня, крепись. Зажми удилку ишо промеж коленок. Так покрепче. И не давай воли, тягни на берег.
И, как был в галошах, забрел в воду, примериваясь острием косы к вымелькивающей из буруна черно-серой хребтине. Коротко замахнулся и ударил! В тот же миг дьявольская сила вырвала удилище из рук девушки и понесла его по течению. Потрясенный развязкой, рыбак ожег виновницу гневно-страдальческим взглядом:
– Эхх… Ворона! Я тобе наказывал… А ишо ниститут кончила.
И тут на середине плеса, пластая веер хвоста, всплыл метровый сомище. Не раздумывая, старик бросился в воду, со второго раза пронзил могучее тулово.
Не лишенный, как всякий рыбак, тщеславия, Тихон Маркяныч на тачке повез сома к бывшему кладовщику Шевякину, у которого дома были амбарные весы. Не торопясь, солидно приветствуя старых, кивая молодым, катил он впереди себя двухколеску. С нее свисало и чиркало по земле рыбье правило, размером с саперную лопатку. Хуторцы выглядывали из дворов, разинув рты, расспрашивали. Герой-рыбак отшучивался, а понимающим толк в соминой ловле пояснял, какую поставил глубину, как нацепил медведку, хвастал своей лесой, сплетенной вчетверо из конского волоса.
Воротился домой Тихон Маркяныч в почетном сопровождении. Дед Корней прихватил четверть с вишневкой, дед Дроздик (прозвище приклеилось к нему за страсть к птицам) тащил в наволочке соль, Афанасий Лукич Скиданов ковылял с арбузом под мышкой, а замыкал шествие в фуражке, насунутой на лоб, толстый и важный Шевякин. Степан Тихонович встретил их у летницы.