Терская клятва (сборник) - Бутенко Владимир Павлович 3 стр.


Приглушенный гул фронта не умолкал. К свежести ночи примешалась едкая горечь. Подросток стал поджигать факелы и раздавать их женщинам, стоящим в оцепенении. Подавая пример, первым ринулся на поле. С ходу подпалил крайний стожок. Вертикальные языки пламени лизнули сохлые стебли, ручейком взметнулись по колосьям.

– Что вы как вкопанные? – оглянувшись, возмущенно крикнул Сашка. – А ну, давайте!

Валентина, всхлипнув, тронулась с места:

– Как же палить, Господи… Когда это – пшеничка. Как руку на хлеб поднять?

Ефросинья, ускоряя шаг, опередила подругу. А у самой глаза мутились, и тяготило чувство, что предстоит сделать нечто постыдное, на что не решилась бы прежде. И ранила острая мысль, что круто ломается жизнь, в которой не остается ничего святого, и подступила беда, казавшаяся вчера за тридевять земель…

Костры, ярко вспыхивая, множились на поле. Наверно, со времён половцев не знала терская степь такого большого и разгульного огненного хоровода! Огонь и тьма бились в одичалой схватке. Будто из-под земли вырывались чудища, взметая оранжевыми лапами фонтаны искр. Вволю наплясавшись под ветерком, они не сразу теряли накал, а сворачивались в огнедышащие вороха, мерцающие волчьим оком. Факельщицы, задыхаясь от зерновой гари, поджигали стожки с наветренной стороны, чтобы не глотать дым. Их тени причудливо изламывались по стерне. Всё тревожней ржал привязанный к дереву конь. Закопченные лица блестели от обильного пота, – вблизи клокочущего пламени было адски жарко, но никто не сделал даже короткой передышки…

К двум часам ночи жнивье сплошь покрылось гарью и пеплом. Еще во власти какого-то неведомого языческого азарта, они собрались у подводы, наблюдая, как дотлевали кострища и светились бегучие огоньки по стерне. Обессилившие руки висели плетьми. Запал обыденно сменился чувством свершенного дела. Огонь иссушил кожу лица, стянул корочкой губы. Жутко хотелось пить.

– Поехали! Нечего распотякивать, – торопил Сашка. – Мне в Курскую с утра за почтой. А когда коню отдыхать?

– Не командуй! Мы не кони, а люди, – осадила Ефросинья, ставя ногу на колесо и глядя в тронутое огненными бликами лицо парня. – Остановишь возле криницы.

– И напротив става! Хоть рожи обмоем, – прибавила Валентина, грузно переваливаясь через борт телеги. – Закоптились, как чугуны.

Ледяной водицы вдоволь испили из родника. А запруженную балку кучер с разгона проскочил. Тут-то и попал он казачкам на язык. Особенно горячилась Наталья.

– Ухналь ты, сучок терновый! Для женщины помыться – первое дело. А ты? Сивого мерина пожалел. Ещё называется, член ВЛКСМ, – язвила она, раз за разом сбивая Сашкину кепку с затылка на лоб. Тот оглядывался, поправлял.

– Чуб зачесываешь, как кацап. Картуз, и то носить не научился. А у девок, небось, просишь?

– О Родине надо думать, а не болтать, – огрызнулся парнишка.

– Ты на него не наговаривай, – нарочито серьезно вступилась Валентина. – Лучше всех читает он Маяковского, и значок комсомольский всегда носит, должно, с ним и спит. А почему не глядит на нашу сестру? По малолетству не имеет оружия, одни ножны, вот и не гож на милованье.

– Тю! А я и не того…

И обе дружно прыснули. Сашка буркнул что-то сердитое, подстегнул и без того ходко бегущего маштака.

Ефросинья отстраненно молчала. С удивлением думала, как после такой изматывающей работы подруги могли еще зубоскалить. Возможно, этом бесшабашным озорством успокаивали себя? Или от предков-казаков унаследовали умение быстро отрешаться от бед, чтобы выстаивать перед теми, что надвигаются?

5

В хутор въехали чуть свет. Валентина, жившая ближе всех, сманила искупаться. Над Тереком курчавился туман, цеплялся прядями на ветвях осокорей и дубов, стеной закрывающих островной берег. Пахло мокрой глиной и молодым тростником. Было зябко. Быстро раздевшись донага, казачки с визгом бросились в воду. За ночь она прибыла, оказалась напористой и до дрожи колючей. Течение несло пучки молодого сена, щепки, черные завитки овечьей шерсти. Наверняка в дальних осетинских горах прошли дожди.

Пора было расходиться по домам. Но Валентина по привычке зазвала к себе. И пока подруги во дворе развешивали юбки и кофты, насквозь пропахшие дымом, наведалась в дом, где спали дочки и свекровь. Принесла оттуда кувшин вина и распахнула дверь летней кухни. За разговором накрошила[5] в миску помидоров и лука, полила подсолнечным маслом. Выставила старинные серебряные стопки. Несмотря на полноту, вертелась хозяйка юлой, добавила к закуске капустного пирога.

– Винцо прошлогоднее. Вместо воды от жажды. – с одышкой проговорила она, садясь на табурет. – Давайте, чтоб не допустили в наш хутор немцев… За Красную Армию и мужей!

Не смущаясь оговоркой, Валентина выпила первой. Закусили. Налила по второй. Приметив, что с лица Ефросиньи не сходит выражение печальной отрешенности, со вздохом поправилась:

– Помянём Бориса. Нехай земля ему будет пухом.

– Вечная память, – добавила Наталья. – Был казаком настоящим.

Ефросинья подняла руку со стопкой и с недоумением спросила:

– С чего это вдруг? Я пила за него, как за живого! Это сначала ополоумела… А потом – стоп! В Галюгаевской похоронку принесли, а бойца только ранило. Про такой случай и тетка Василиса рассказывала… Борис – живой! Не верю я в извещение. Давайте за него и за ваших мужей еще раз!

– Значится, сердце вещает, – подхватила Валентина. – Нехай ни пуля, ни шашка, ни огонь их не берёт. А побеждают и скорей вертаются!

Валентина, опрокинув свою посудинку, не без желания услышать похвалу обмолвилась:

– Ну, как чихирек?

– Сладенький, – причмокнула Наталья. – Как поцеловалась. Жалко не с кем!

– Давайте теперь за нас, чтоб добро не пропадало.

И без того прокаленные лица запылали, расслабленно разомлели тела. Наталья, стройная и гибкая, потянулась и, выдернув гребень, растрясла по плечам, просушивая, темные длинные волосы. С закрытыми глазами откинулась на спинку стула, выпячивая под нижней рубашкой свои литые груди. Ароматное винцо пьянило ласково и незаметно.

– Ох, и намаялись… Мало, руки-ноги оцарапали, ресницы спалили, так еще кофточку мою искрой прожгло. Волдырь на титьке вскочил, – пожаловалась Валентина, обмахивая лицо утиркой. – Крушится жизнь. Немцы подкрадаются. Может, в отступ? Оставим хозяйство на старых, – их не тронут, а сами к беженцам примкнем.

– Скажите, почему до Терека фрицев допустили? – загорячилась Наталья. – С виноградника царский тракт как на ладони. Вчера я там работала. Ужас, сколько беженцев с тачками и чемоданами, подвод, машин. А военных! Удирают, чтоб за горами сховаться… Я бы тоже сорвалась. Да бригадир не отпустит И мамуку[6] не бросишь, сердце слабое. Опять же, кому мы нужны с детьми. Бродяжить, милостыню просить? Вот тебе и «Красная Армия всех сильней»!

– Что ты разошлась?! – оборвала Ефросинья с гортанной ноткой в голосе, что бывало, когда особенно волновалась. – Борис мой никогда от страха не побежит. И твой Митька, и Федор ее… Красноармейцы бьются из всех сил. Я в этом уверена. А потому отступают, что вооружения не хватает. Больше у немчуры самолетов и танков.

– Терцы клятву сдержат. Это верно. Потому – казаки! А за других – не божись, – покачала головой хозяйка. – Лучше о себе, девчата, поговорим. Что теперь делать? Как жить? У меня двое детей, у вас по одному. Да старики наши. И каждого накорми! Главное, запастись продуктами. Картошку, хоть и мелкая в этом году, срочно выкопать. Что можно – в колхозе украсть…

– А про другое забыла? – фыркнула Наталья, щуря свои цепкие крыжовенные глаза. – Про участь нашу. Мы с тобой – бабы как бабы. А на Фроську мужики зарятся. А если немцы?… В Гражданскую войну я малюсенькой была, и помню, как горцы в хутор наскочили. Мамука на чердаке пряталась. Двух баб насиловали и калмычку одну, незамужнюю. Беженка у нас ютилась из благородных. Так она – с места не сойти – остриглась налысо. Вроде тифозная. Потому не тронули…

– И молодец, – хлопнула ладонью по столу Валентина и воинственно подбоченилась.

– Дюже адатная![7] Без мужиков тоже не жисть. Встала б и – отряхнулась! – шало искривила губы захмелевшая Наталья. – На монастырь я не согласна. Что на роду написано – тому быть. Да не так страшен ведьмак, как малюют.

– Может, сумеют отбить фашистов? – не утаила надежды Ефросинья, почувствовав, что клонит в сон.

– Вряд ли, – клюнула носом Валентина. – Что гадать? А давайте затянем. Душа просит…

– Заводи, – кивнула Наталья.

Хозяйка, придав лицу страдательное выражение, запела страстно, с замиранием:

И при повторе, когда подхватили подруги, Валентина подняла голос на предельную высоту, как учила мать, – лучшая в округе песенница. Но на втором куплете певунья остановилась и протяжно зевнула.

Ефросинья на миг прикрыла глаза, – и тотчас погрузилась в зеленоватую теплую темь. Словно сквозь воду слышала она, как снова пробовала запевать Валентина и остановилась, затем в тишине сладостно навалилась дремота…

Ей привиделся Машук в весеннем мареве, бегущий вдоль родной станицы по своему извечному руслу полноводный Подкумок, родительский дом с крылечком. А за ним – цветущий сад. Увидела она себя девочкой, любующейся деревьями. И вдруг между белопенными соцветиями стали появляться на ветках черные блестящие кольца, а когда приблизилась, то заметила клубки гадюк, обвивающие груши и вишни, и от страшного испуга закричала…

С колотившимся сердцем Ефросинья очнулась. Ее разбудил незнакомый тяжелый гул. Подруги спали, посапывали сидя, опершись на спинки стульев. В приоткрытую дверь заглядывал, скособочив голову, рыжий петух, с черной, отливающей бирюзой шейкой и резным бордовым гребнем.

И в эту минуту с бешеной силой громыхнул взрыв, качнув землю. Со стола слетела, звякнув о пол, чарка. Подскочив спросонья, Валентина и Наталья испуганно уставились на Ефросинью. Та не успела ответить, как подряд ухнули еще две бомбы. Но отдаленней, – за околицей. Оцепенев в страхе, стояли неподвижно. Гул стих. С база донесся осторожный крик петуха.

– Искупались, а дымом отдает, – в нервной горячке посетовала Валентина. – Как же так…

– Бомбил хутор, сволочь, – ругнулась Наталья. – Крепенько спали… Что стоим, Фрося? Может, в наши дома попал…

И как была, в нижней рубашке опрометью бросилась из кухни. Ефросинья, натянув юбку и застегивая на ходу кофточку, побежала вдогон. На улице чувствовался резкий запах тротила, принесённый ветром. И она приняла, осознала как данность случившееся – война уже здесь…

6

Хутор разбуженно шумел. Взгляд Ефросиньи еще издали выхватил подворье и хату, – они были невредимы. Всё кругом казалось таким близким и дорогим: уличный строй домов, и резные их ставенки, и плетни, и палисады с нежно лимонными и пунцовыми мальвами. «Без суеты. Всё делать по уму», – успокаивала себя Ефросинья, отворяя калитку.

Под камышовым навесом знакомо пахло коровой, подсохшим разнотравьем, навозом. Буська, почуяв хозяйку, повернула голову и призывно замычала. Ефросинья напоила буренку, подбросила в опустошенные за ночь ясли сенца и принялась доить. В посвежевшем воздухе волнующе витал сладковато-густой запах парного молока, и теплоту его она ощутила коленями, удерживающими подойник, – на что прежде не обращала внимания. Но вновь непрошено кольнула тревога: что с Павлушей и свекром? Мысленно перенеслась она в родную хату, в станицу Горячеводскую. Теперь они там, а Ефросинья – в хуторе, где стала жить после замужества. Борис учился в Пятигорске на тракториста, когда случайно познакомились на первомайской демонстрации. Год переписывались, пока она заканчивала педучилище. Однако преподавать немецкий язык ей так и не пришлось. В Пьяном кургане была только начальная школа, поэтому вынужденно пошла в колхоз. Думала ненадолго, надеясь, что перетащит мужа в город…

Соседка, тетка Василиса, в обрезанном потертом бешмете и калошах, ворошила кизяки в потрескивающей надворной печуре. На дощатом столе в горшке желтели куски тыквы. Увидев Ефросинью, входящую со стороны огорода с кувшином, она поправила косынку и тяжело вздохнула:

– Вот, Фрося, дождались войны. И к нам добрались, аспиды! Я у Махоры разузнала. Одна бомба на огороде Черноусихи упала, осколками крышу посекло. А другие на берегу деревья с корнями вырвали. Где они, проклятые, зараз?

– Вроде бы около Минвод. – Ефросинья поставила на стол кувшин. – А может, ближе. Недаром приказали траншею рыть. Иду на гору. А у самой сердце разрывается! Сынок и свекор до сих пор не приехали.

– Ну, Фомич тёртый калач. В огонь не полезет. Так-то оно и лучше… А за молочко благодарствую. Бабы решили нонче коров не выгонять. Пусть и твоя в стойле переднюет.

– Я задала сенца, напоите в обед.… Без вас, тетя Василиса, я как без рук. И дома не живу…

– Не переживай. Присмотрю, как надо.

К семи часам все, кто смог осилить подъем, были на месте. Ждали военного. Утро быстро теряло прохладу. Пахло молодой полынью, доцветающим шалфеем и донником. Иногда улавливался приторно-сладкий аромат татарника. Пологая вершина, в пожухлой траве и бурьяне, перетекала в поле, занятое бахчой. А далее второй волной оно поднималось на увал. Вдоль поля тянулась дорога на станицу Курскую, которая от выгона петляла у реки, а затем делала крюк по склону.

Ефросинья, проходя через многолюдную толпу, ощутила себя точно на похоронах. Хмурыми и сгорбленными выглядели бородачи и пожилые бабы, опиравшиеся на лопаты. Небогатый запас сил они растратили при подъеме, но по старинке храбрились, пошучивали. В стороне кучковалась молодежь, о чем-то оживленно споря. Тут же сновали вездесущие сорванцы, украдкой отходя к лесополосе, откуда легче высыпать на бахчу. Однако поживиться арбузами было не так-то просто. Вблизи дороги высилась холобуда[8] сторожа, крытая сеном и ветками. И в это утренний час дед Бобрусь, с берданкой за плечом, похаживал, меряя своими журавлиными ногами баштан и всем видом показывая, что покушаться на колхозное добро бесполезно.

Многочисленная группа молодаек держалась особняком. Они лузгали семечки, судачили, косились на бригадира, ожидая от него команды. Шёл второй час бессмысленного стояния.

– Должно, немцы рядом, – продолжила разговор дородная Дарья Портнова. – Беженцы отхлынули. А тех, у кого дети, расселяют по хуторам. В Дымкове две семьи поместили, свекор там был. А на содержание эвакуированных положено выдавать деньги. Или в счет налогов. А ну, прокорми ораву! И без того не солоно хлебаем. Еще военный заем брать заставили.

– У скитальцев выгодно одежду выменивать, – сощурив свои хитроватые глазки, оживилась Надежда Курбатова, работавшая в сельмаге продавцом. – За полкило сливочного масла я в Стодеревской у богатой москвички панбархатное платье отхватила!

– Нашли нас, крайних! Больше некого, – ворчала носатая неулыба Людмила Старечкина. – Нехай тогда, если за них не плотят, сами постояльцы окупают хлеб и койку. Ишь, насели на казаков!

– А то, что Бобрусь на бахчу детей не пускает, это как? – вклинилась в разговор верткая и неряшливо одетая Таисия Назарова. – Для кого, спрашивается, бережет?

– Гремело, а сейчас тихо. Может, бои кончились? – вкрадчиво предположила худенькая Нина Загудина, конопатая одиночка, которую перед войной бросил муж.

– Какие там бои, – возразила грустноглазая Вера Стахурлова, не снимавшая черный вдовий платок. – Слышала в саду от шефов, что красноармейцы оборону налаживают на том берегу Терека. Значится, попадём мы в самое пекло!

– Должно, так, – кивнула Дарья.

– Да кому наш хутор нужен? Буруны да степь кругом, – возразила Наталья, завязавшая на голове кукиш, и выглядевшая сейчас среди причесанных казачек неприглядно. Она подошла к Ефросинье, болезненно кривя губы:

Назад Дальше