Литературные портреты: Искусство предвидеть будущее - Василькова Наталья Ф. 4 стр.


После атаки на Бога, предпринятой в книге «Numquid et tu?..», история с разоблачительными письмами и пример обращенных побуждают его к сокрушительному удару в противоположном направлении, к нападению на духа зла. «Меня одолевают крайности», – говорит он и сочиняет свой «разговор с дьяволом». «Я наконец добился от него ответа: „Почему тебе страшиться меня? Ты же прекрасно знаешь, что я не существую“». Но нет, дьявол существует, не трансцендентный, а имманентный. Это он диктует Жиду его сатанизм, который является формой борьбы, иногда коварной, с его извечным врагом: лицемерной набожностью и гримасами добродетели.

Уже в 1914 году, в «Подземельях Ватикана», он объявляет войну моральному жульничеству. Это необычное повествование в жанре фарса направлено против клерикалов. Лицемерные марионетки Антим Арман-Дюбуа, Жюлиюс Баральуль и Амедей Флериссуар противопоставлены герою книги Лафкадио – некоему супер-Жиду, скрещенному с Жюльеном Сорелем[26], – ставшему жертвой обмана и настолько свободному от всяческих привязанностей, что он совершает немотивированный поступок. Он безо всякого повода выбрасывает из двери вагона (и убивает) глупца Флериссуара. Жид восхищается «искушением плохого парня». Он это испытал на себе. Разве не он провел с Анри Геоном десять «несказанных, неоценимых» дней? Впрочем, скоро он перестанет бравировать этим и поймет тщетность поиска абсолютной свободы. Потому что этот поиск сам по себе становится мотивом, и тогда действие перестает быть немотивированным. Есть мораль плохих парней, есть сообщество плохих парней, есть кодекс чести плохих парней. Что же тогда становится немотивированным?


Чтобы избавиться окончательно от всякого лицемерия, Жид хочет любой ценой освободиться от своей последней тайны – педерастии. Он не только признается в ней, он будет ее прославлять, он согласится на великое поношение. В 1924 году Жид опубликует «Коридон» – теоретическое обоснование этого, а в 1926 году – «Если зерно не умрет», свою полную исповедь. Это, безусловно, был мужественный поступок. Жид в 1924 году был тем, кого я узнал в Понтиньи, – знаменитым писателем, которым восторгались во всех странах. Таким образом, на вершине своей славы он сделал признание, которое, как он думал, уничтожит его, как то произошло с Оскаром Уайльдом. «Я считаю, пусть лучше нас ненавидят за то, какие мы есть, чем любят за то, какими мы не являемся». И стал ждать скандала и бури.

Но ничего не случилось. С одной стороны, его слава позволяла ему все; с другой – читатели уже были подготовлены Прустом и Фрейдом к тому, чтобы это все принять. Но Пруст просто описывал извращение, не восхваляя его. Пруст следовал совету, который дал Жиду Оскар Уайльд: «Никогда не говори „я“, дорогой мой». Жид осудил такую осторожность Пруста, ему хотелось доказать благородство гомосексуализма. Анри Беро[27] грубо напал на него: «Сама природа испытывает отвращение к Жиду». Массис[28] оспаривал его более лояльно. Жид не переживал из-за этих нападок и даже упивался ими. Они побуждали его вести себя агрессивнее и в других областях. Отсюда его «Путешествие в Конго» – действенная атака на некоторые уродливые формы колониализма, а позднее – его поворот к коммунизму. От евангельской морали у него остались лишь отвращение к привилегиям и любовь к обездоленным.

Одновременно с предпринятым им крестовым походом он заканчивает одно романтическое сочинение. В 1919 году появилась «Пасторальная симфония», сюжет которой он вынашивал очень долго и увлекся им в процессе работы, но закончил наспех. Прискорбно, потому что у него было все, чтобы создать превосходную книгу. Это история уже немолодого пастора, который подобрал слепую девочку и с необычайным терпением занялся ее перевоспитанием из чувства милосердия, как он думал, а на деле потому, что он ее желал. Вполне закономерно эта история должна была найти место в цикле его произведений о лицемерии, хотя здесь лицемерие героя совершенно неосознанное: пастор сам не подозревает, что он ставит евангельскую заповедь на службу своей страсти. Пруст пространно проанализировал подобные софизмы ума и сердца. Жид сделал из этого короткий, очень короткий рассказ, который позднее был экранизирован, и этому прекрасному фильму суждена долгая и успешная жизнь[29].

В это время он уже целиком отдался работе над своим первым и единственным романом «Фальшивомонетчики» (вышел в 1926 году). «Первый роман» – Жид сам так определил его в посвящении Роже Мартену дю Гару, поскольку относил свои соти, рассказы и аллегории к разным формам критики. «За исключением „Яств земных“ все мои книги – иронические и критические». В романе ему хотелось пойти дальше: жизнь, изобилие персонажей, объективность и дьявол (а когда речь идет о Жиде, мы повсюду находим дьявола – ведь Жид больше литератор, чем романист). Клод Мартен замечает, что «как спор о поэтическом звучании лежит в основе поэмы Малларме», так и техника романа для Жида много важнее самого романа. Критики отмечали, что в «Фальшивомонетчиках» (как некогда и в «Андре Вальтере») особое внимание уделено процессу написания романа. Его главный герой Эдуард пишет роман «Фальшивомонетчики». Часть «Дневника» Жида-романиста, следовательно, здесь явно присутствует. Это «роман, заканчивающийся романом, который не удался»[30]. Идея принадлежит Прусту, но его цикл «В поисках утраченного времени» заканчивается романом, который имел успех.

Как обычно, замысел «Фальшивомонетчиков» Жид вынашивал долго. По его словам, толчком к его написанию послужили заметка в «Журналь де Руан» о спекуляции фальшивыми деньгами, а также другая заметка, напечатанная в 1909 году, о самоубийствах учащихся в Клермон-Феране. Жид собирал различные факты о жизни подростков и любил писать о них. Он считал, что они дают обширный материал. Выведенный им персонаж дяди Эдуарда, романиста, позволил ему описать собственные сомнения, раскаяния, неспособность написать традиционный французский роман. «Уверяю вас, я вижу каждого из моих героев – сироту, единственного сына, бездетного холостяка». Это говорит о том, что он стремился избавиться от бальзаковских деталей. Он хотел также, чтобы его роман закончился «внезапно, не из-за того, что иссяк сюжет, но из-за своего рода перемены его контура. Он должен не закрываться, но – распылиться, разрушиться».

Эта книга, значительная по своим техническим инновациям, оказала очевидное влияние на Олдоса Хаксли, который, в свою очередь, применил похожий метод в своем «Контрапункте» («Дневник романиста»). Жид захотел освободить «чистый» роман от всех надуманных элементов, диалогов и внешних происшествий, которые присущи кинематографу. Даже описание персонажей, как представляется ему, выходит за пределы жанра. Но романист должен дать волю воображению читателя, а законченное произведение – стать книгой многоплановой, несколько перегруженной деталями. «Фальшивомонетчикам», чтобы быть великим романом, не хватает все же щедрости Бальзака и Толстого. Книга умная, художник умелый, но едкая сатира превалирует и заставляет персонажей скрежетать зубами.

В общем, в 1926 году, когда его друзья уже вознеслись высоко, когда им внимали и подражали молодые, Жид все еще пребывал в сомнении: не является ли он сам фальшивомонетчиком? Как видно из его переписки с Шарлем дю Босом, он постоянно колеблется и сомневается. Потому Эдуард, как и пастор из «Симфонии», «ищет для себя оправдания», чтобы следовать зову своего тела. Резкий поворот к коммунизму Жид сам объясняет заботой «о том, какую роль он играет в мире», иллюзией, что в нем он найдет наконец то, во что он верил и всегда искал: христианский идеал без религии, этические нормы без догматизма. Он стремится отбросить все представления своего класса – буржуазии (к которой он принадлежал с рождения и с которой связан столькими путами), желает остаться близким прогрессивной молодежи, испытывает потребность убедиться в своем избавлении. Образ общества, которое он вообразил себе, общество без семьи и без религии, воодушевлял его. Он с радостью был принят французскими коммунистами. Большой писатель, пользующийся огромным уважением, сам шел к ним. Его делали председателем на конгрессах, приглашали на митинги. «Но для меня важно сказать следующее: меня ведет к коммунизму не Маркс, а Евангелие… Это евангельские заповеди укрепили во мне презрение и отвращение к любой частной собственности, к любому захвату» («Дневник», июнь 1933 года).

Вступить в партию он отказывается, чтобы сохранить свободу выражать свои мысли. Тем не менее его политическая ангажированность и обязательства, которые она влечет за собой, кажется, истощают его творческую силу. Между «Эдипом» (1930) и «Тесеем» (1944) он написал всего несколько незначительных вещей. Как позже Сартр, он говорит, что не может слушать новые благие призывы, когда мы оглушены стенаниями. Роже Мартен дю Гар с грустью описывает Жида в 1937 году, его мимику старого бонзы с трясущейся головой безнадежно разочарованного комика. Эта маска приросла к нему во время публичных выступлений, уличных шествий, участия в конгрессах. И надо заметить, что разрыв Жида с политикой не приведет к возрождению его творческого воображения, и, как он сам признается, усталость, которая порождалась старостью, вполне объясняла застой в его творчестве.

В 1936 году Андре Жид приезжает в Москву. Эта поездка его разочаровала. Сталинизм свирепствовал. Жид отметил отсутствие свободы, навязанное следование принятым нормам, убивающее всякую критическую мысль, чудовищное незнание внешнего мира и торжество классового сознания в интересах бюрократической буржуазии. Он был огорчен и шокирован уголовным преследованием гомосексуализма и вовсе не нашел того, что, собственно, приехал увидеть: евангельскую бедность. По правде сказать, мало кто был так далек от этой бедности, как он сам – человек комфорта, не знающий истинной нужды, искренне желающий сделать счастливыми всех, но неспособный увидеть пути, которые привели бы всех к счастью. Его «Возвращение из СССР» было выходом из боя, но разве владелец Кювервиля когда-нибудь вступал в бой по-настоящему?

Вся его жизнь была долгой чередой вступления в бой – и выхода из боя. Единственное правило, которому он оставался верен, – это отказ от всяких догм. Отныне и до конца своей долгой жизни он будет проповедовать мудрость, внушенную ему Монтенем и Гёте. Его «Тесей», написанный в Алжире во время Второй мировой войны, отдаленно напоминает гётевского «Фауста». «Когда я сравниваю судьбу Эдипа со своей судьбой, – говорит Тесей, – я доволен… Это свидетельствует о том, что я одинок и приближаюсь к смерти. Я вкусил блага земные. Мне приятно думать, что после меня и благодаря мне люди сделаются счастливее, лучше и свободнее. Для блага будущего человечества я сделал свое дело. Я прожил жизнь».

Время беспокойства, казалось, миновало, и Жид вернулся к полной свободе 1920–1930-х годов. Я жил рядом с ним во время написания «Тесея» и восхищался его мощной, суровой внешностью, столь отличной от вида длинноволосого скрипача периода романтизма. Да, он выиграл трудную партию. Молодой эстет 1900-х годов, стесненный семьей и религией, превратился в старого Просперо[31], но не закопал своего волшебного жезла. «Нисколько не постаревший, – говорил Мартен дю Гар, – удивительный для своих семидесяти семи лет». Хотя «подобострастие, объектом которого он был в Алжире, оставило свои следы». По поводу смерти в 1938 году своей жены Мадлен он написал взволнованные строки: «Et nunc manet in te…»[32] «Увы! Теперь я убеждаю себя, что исковеркал ее жизнь еще больше, чем она смогла испортить мою, потому что, по правде сказать, она не испортила моей жизни; и мне даже кажется, что самое лучшее во мне – от нее». Он писал, что, «когда я перебираю в памяти наше общее прошлое, то страдания, которые она претерпела, мне кажется, спасли ее от многого… любя ее так, как я любил, я не сумел все же ее защитить… моя любовь была такой неосознанной и такой слепой». Поначалу ему казалось, что, потеряв ее, он утратил смысл жизни, но потом его необычайная жизнестойкость вернулась к нему. «В действительности, – замечает Мартен дю Гар, – он ни в коей мере не чувствует себя виновным, ответственным за страдания этой пожертвовавшей собой женщины. Он думает: „Я был таким. Она была такая. Отсюда огромные страдания для нас обоих; все не могло быть иначе“».

Почести[33] выпали на долю того, кто так обдуманно балансировал на грани бесчестья. Триумфальная презентация в «Комеди Франсез» «Подземелий Ватикана» ознаменовала его восьмидесятилетие. Его чествовали и ему аплодировали. Преданные друзья окружали Жида в старости – давние (Жан Шлюмберже, Мартен дю Гар) и новые, молодые (Амруш[34], Деле). Доктор Деле, который станет его биографом, беспристрастным и понимающим, почти не покидал Жида во время его последней болезни. Постепенно сердце слабело, и болезнь легких доконала. Писатель не очень страдал – читал Вергилия и не испытывал ни малейшего страха. Он укрепился в атеизме, не переставая оставаться христианином. Он всегда утверждал: «В вечности надо жить каждое мгновение». Мартену дю Гару он сказал: «Я не мечтаю ни о каком воскрешении… Напротив: чем дольше я живу, тем больше гипотеза о потустороннем мире для меня неприемлема». До последнего мгновения он был оживленным. В общем, жизнь получилась счастливая и триумфальная.

Теперь молодежь читает его мало. Он, кто всегда стремился – но тщетно! – найти точку опоры, не нашел ничего, за что молодое поколение, жаждущее действия, могло бы ухватиться. Он не смог предложить ему убедительную доктрину. Но он никогда и не хотел этого. Если не считать короткого романа с политикой, о чем он жалел, он хотел оставаться просто художником. Иными словами, человеком, единственное ремесло которого – облекать мысли в совершенные формы. Роль автора – строить жилище, роль читателя – его обживать. Вот таким был Андре Жид.

Шарль дю Бос

Можно писать только о том, что любишь.

Ренан

Поль Валери сказал мне однажды: «Всякий талантливый человек имеет право на период славы или по меньшей мере высокой оценки его творчества, но время, когда хотел бы прославиться, должен выбирать только он сам. Слава может настигнуть его в молодости, может – в старости, а может быть и посмертной». Шарль дю Бос выбрал для себя посмертную славу – как Стендаль, как Малларме, – и наконец-то время пришло. Его звезда уже поднимается над горизонтом. Студенты всех стран пишут о нем дипломные работы, профессор Сорбонны читает о нем курс лекций, уже есть человек, желающий переиздать семь томов его «Приближений». Выдающиеся англичане называют дю Боса первым среди современных ему французских критиков, но я опасаюсь подобной классификации – она вынуждает сравнивать несопоставимые явления или людей, которых нельзя мерить одной меркой. Шарль дю Бос не был лучше ни Тибоде, ни Жалу[35] – он был просто другой. Думаю, правильнее было бы сказать, что для литературной критики определенного рода он был тем же, чем Пруст для романа: этих двоих снедало одинаковое желание совпасть – с чувством, с пейзажем или с творением. Существует описание того, как Марсель Пруст склонялся к розовому кусту или неотрывно вглядывался в отблески солнца на крыше, чтобы уловить тайную сущность, истину, которая скрывается за внешним, и сделать ее затем одним из звеньев золотой цепи своего прекрасного слога. Сколько раз я видел, как Шарль дю Бос вот так же всматривается в автора или в картину, чтобы найти несколько слов, способных открыть упрятанный в них секрет. «Байрон, или Необходимость рока»; «Несомненность и блеск – вот почти все, чем берет Мане»; «Паскаль одну за другой вынимает мысли Монтеня из просторного аквариума „Опытов“, где никогда не прекращается их беспечное кружение, подобное кружению сверкающих золотых рыбок». Дю Бос, как и Пруст, ищет и находит главное – суть. И его критика сама становится поэзией и творением.

I

Шарль дю Бос родился в 1882 году в XVI округе Парижа в семье, принадлежавшей к крупной буржуазии. Его отец, близкий друг короля Эдуарда VII, был вице-президентом Общества стипль-чеза в Отёе[36], учредил там собственный приз, состоял в жокей-клубе, и, естественно, сын его, едва войдя в возраст, тоже примкнул к этому кружку аристократов. Однако позже Шарля исключили за неуплату членских взносов, и он легко и без малейшего сожаления отказался от привилегий, за которые другие готовы были дорого заплатить. Тем не менее от юности, проведенной в «богатых кварталах», у дю Боса навсегда осталась любовь к лошадям и к связанным с ними образам. Не случайно он сравнивает неистовую силу Толстого с горячностью несущегося галопом коня, а стиль этого писателя – с «блестящей, переливающейся шкурой очень красивой лошади, когда ее ласкают солнечные лучи». Не случайно он видит в Анне Карениной большую черную кобылицу, а во Вронском – коренастого жеребца-полукровку, «тот тип животного, которое предпочитают для утренних прогулок верхом». Оставаясь совершенно неспортивным человеком, он любил лошадей, как любил, скажем, Дега балерин – любовью художника.

Назад Дальше