– Больше чего? – спросила я.
– Больше жизни, – сказал он, раскрыв ладони. – И больше любви, – добавил он после паузы. – Я хотел больше любви.
Он убрал фотографию родителей обратно в кошелек. В окнах теперь была чернота. Люди в салоне читали, спали, разговаривали. Мужчина в длинных мешковатых шортах ходил туда-обратно по проходу, баюкая на плече ребенка. Казалось, что самолет находится в состоянии покоя, почти неподвижности; между внутренним и внешним пространством как будто не было ни границ, ни трения, и не верилось, что мы движемся вперед. Снаружи царила полная темнота, и электрический свет делал людей особенно осязаемыми и реальными, выявлял все детали их облика, такие безличные, такие вечные. Каждый раз, когда мужчина с ребенком проходил мимо, я видела сеть складок на его шортах, его веснушчатые руки в жесткой рыжеватой шерсти, светлую бугристую ткань майки под задравшейся футболкой, нежные морщинистые ступни малыша на его плече, маленькую сгорбленную спину, голову с мягким завитком редких волос.
Мой сосед вновь повернулся ко мне и спросил, чем мне предстоит заниматься в Афинах. Во второй раз я почувствовала, что он заставляет себя задавать вопрос осознанно, как будто это приобретенный навык: так учатся подхватывать вещи, когда они выскальзывают из рук. Я вспомнила, что все мои сыновья в раннем детстве намеренно скидывали предметы с подноса детского стульчика, чтобы посмотреть, как они падают на пол, – этот процесс нравился им так же сильно, как расстраивал результат. Они смотрели на упавшую вещь – недоеденный сухарик или пластиковый мячик, – но она не возвращалась назад, и это с каждой секундой приводило их во всё большее смятение. В конце концов они ударялись в слезы и обычно обнаруживали, что плач помогает вернуть предмет на место. Меня всегда удивляло, что, проследив за этой цепочкой событий, они начинали всё сначала: как только вещь оказывалась у них в руках, они вновь ее роняли и наклонялись посмотреть, как она падает. Радость оставалась неизменной, равно как и горе. Я всё ждала, когда же они поймут, что огорчение необязательно и можно его избежать, но этого не происходило. Память о страдании никак не влияла на их поведение – напротив, она подталкивала их повторять всё заново, ведь в страдании была магия, которая возвращала предмет на место и позволяла вновь испытать радость от его падения. Если б я не стала поднимать его в самый первый раз, возможно, они усвоили бы совсем другой урок, хотя не знаю, какой именно.
Я сказала ему, что я писательница и еду в Афины на несколько дней в качестве преподавателя летней школы. Курс называется «Как писать», и его ведут несколько писателей, но, поскольку единого способа писать не существует, скорее всего, мы будем говорить прямо противоположные вещи. Как мне сказали, студенты в основном греки, хотя предполагается, что писать они будут на английском. Некоторые отнеслись к этой идее скептически, но лично я не вижу тут проблемы. Пускай пишут на каком угодно языке – для меня это не имеет значения. Порой, сказала я, теряя что-то в переводе, обретаешь простоту. Преподаванием я просто зарабатываю на жизнь, добавила я. А еще надеюсь увидеться в Афинах с парой друзей.
Писательница, повторил мой сосед, склонив голову, что могло означать как уважение к моей профессии, так и полное отсутствие знаний о ней. Я заметила, еще когда садилась рядом с ним, что он читает потрепанный том Уилбура Смита; не то чтобы это ясно свидетельствовало о его читательских предпочтениях, сказал он теперь, хотя он и вправду не отличается разборчивостью в художественной литературе. В книгах его интересует информация, факты и интерпретация фактов, и уж в этой области, заверил он меня, у него более утонченный вкус. Он знает, что такое хороший стиль; так, один из его любимых писателей – Джон Джулиус Норвич. Но в художественной литературе, признался мой сосед, смыслит он мало. Он спрятал Уилбура Смита, до сих пор лежавшего в кармане кресла перед ним, в портфель у себя под ногами – как будто, убирая его с глаз долой, отрекался от него или рассчитывал, что я про него забуду. Откровенно говоря, я уже не рассматривала литературные предпочтения как повод проявить снобизм или даже как способ самоопределения – я совершенно не хотела доказывать, что одна книга лучше другой; более того, если какая-то книга западала мне в душу, мне все меньше хотелось говорить об этом. У меня исчезла потребность убеждать других в том, в чем я сама была уверена. Я больше не хотела ничего никому доказывать.
– Моя вторая жена, – сказал в этот момент мой сосед, – не прочла ни одной книги за всю жизнь.
Она была абсолютной невеждой, продолжал он, не понимала даже основ истории и географии и часто говорила на людях страшные глупости, ни капли не смущаясь. Зато ее раздражало, когда другие говорили о том, чего она не знала: например, когда ко мне приехал друг из Венесуэлы, она отказывалась верить, что такая страна существует, раз она о ней никогда не слышала. Сама она была англичанкой и отличалась такой изысканной красотой, что невольно хотелось видеть в ней и богатый внутренний мир; однако если ее натура и таила в себе сюрпризы, то едва ли приятные. Он часто приглашал в гости ее родителей, словно надеясь через них разгадать загадку их дочери. Они приезжали на остров, в прежний дом его семьи, и гостили там неделями. Ему никогда не доводилось встречать людей настолько пресных, настолько безликих: как он ни старался их расшевелить, они оставались безучастны, будто пара кресел. Постепенно он сильно к ним привязался, как привязываются к креслам, особенно к отцу, который был до такой степени молчалив, что виной тому, как со временем решил мой сосед, могла быть только психологическая травма. Этот человек, изувеченный жизнью, вызывал в нем сочувствие. В дни молодости он с большой вероятностью даже не заметил бы его и уж точно не стал бы размышлять над причинами его молчания, но теперь, разглядев страдания своего тестя, он начал видеть и свои собственные. Звучит банально, но после этого осознания его жизнь будто повернулась вокруг своей оси: его прошлое, в котором он руководствовался только собственными желаниями, за счет простой перемены перспективы вдруг предстало перед ним как духовный путь. Он развернулся, как разворачивается и оглядывает склон позади себя альпинист, оценивая пройденный путь и больше не думая о подъеме.
Когда-то давно – так давно, что он забыл имя автора, – он читал о человеке, который пытался перевести на другой язык рассказ известного писателя, и несколько строк запали ему в душу. В этих строках – которые, как сказал мой сосед, он всё еще помнит, – переводчик размышляет, что предложение не рождается на свет ни хорошим, ни плохим и характер его определяют мельчайшие поправки – это интуитивный процесс, для которого преувеличение и натужность фатальны. Речь шла об искусстве писательства, но, оглянувшись назад на пороге зрелости, мой сосед понял, что то же самое можно сказать и об искусстве жизни. Он то и дело видел, как люди, бросаясь в крайности, рушат свою жизнь, и его новые тесть с тещей были тому примером. Так или иначе, ясно одно: их дочь решила, что у него гораздо больше денег, чем было на самом деле. Ее соблазнила та роковая яхта, на которой он укрылся после побега из семейного гнезда, – только она из всего состояния у него и осталась. Его новая жена нуждалась в роскоши, и он принялся работать так, как не работал никогда в жизни, слепо и фанатично, пропадая на встречах и в самолетах, без конца ведя переговоры и заключая сделки, принимая на себя всё больше и больше рисков – всё ради того, чтобы обеспечить ее богатством, которое она принимала как данность. По сути, он создавал иллюзию, и что бы он ни делал, ничто не могло заполнить пропасть между этой иллюзией и реальностью. Постепенно, сказал он, эта пропасть, этот разрыв между реальным положением вещей и желаемым начал подкашивать его. Я чувствовал опустошение, сказал он, будто до тех пор меня поддерживали ресурсы, накопленные за годы, и теперь они подошли к концу.
Тогда-то его начали одолевать мысли о том, какой адекватной была его первая жена, какой здоровой и обеспеченной была их семейная жизнь, каким значимым – их совместное прошлое. Первая жена, пережив трудный период, снова вышла замуж: после развода она безумно увлеклась горными лыжами и постоянно ездила на склоны Северной Европы, а вскоре объявила, что в австрийском Лехе вышла замуж за инструктора, который, по ее словам, вернул ей уверенность в себе. Они по-прежнему женаты, признал мой сосед. Но тогда, сразу после ее свадьбы, ему вдруг начало казаться, что он совершил ошибку, и он попытался восстановить с ней контакт, не зная толком зачем. Их двое детей, дочь и сын, тогда были совсем малы, и родителям, в конце концов, имело смысл поддерживать общение. Он смутно припоминает, что непосредственно после их расставания она пыталась связаться с ним; он помнит, как избегал ее звонков, ухаживая за женщиной, которая станет потом его второй женой. Тогда он был недоступен – он ушел в новый мир, где от первой жены почти ничего не осталось, где она превратилась в нелепую картонную фигурку с повадками – как он убедил самого себя и окружающих – настоящей сумасшедшей. Но на этот раз недосягаемой стала она: теперь она неслась вниз с холодных белых вершин Арльберга, и его не существовало для нее так же, как раньше ее – для него. Она не отвечала на его звонки или отвечала коротко, рассеянно, говорила, что ей пора. Она отказывалась его узнавать, и это обескураживало больше всего – он чувствовал себя совершенно ненастоящим. Ведь именно рядом с ней он сформировался как личность; если она больше не узнаёт его, кто же он тогда?
Странно, сказал он, что даже теперь, когда эти события ушли в далекое прошлое и они с первой женой стали общаться чаще, стоит им поговорить больше минуты, как она начинает его раздражать. И он не сомневается: если б она тогда на его зов вдруг ринулась к нему обратно со снежных склонов, в нем быстро пробудилось бы прежнее раздражение, и их отношения неизбежно рассыпались бы во второй раз. Вместо этого они состарились на расстоянии: разговаривая с ней, он отчетливо представляет, какой была бы их совместная жизнь, тогда и сейчас. Так бывает, когда проходишь мимо дома, где раньше жил: стоит увидеть, что он всё еще стоит, что он такой настоящий, и вся жизнь после переезда кажется иллюзорной. Без структуры события становятся зыбкими, а реальность его первой жены, как и реальность дома, была структурной, определяющей. Да, она задавала ограничения, которые он ощущает во время разговоров с женой по телефону. Но жизнь без этих ограничений вымотала его, превратилась в долгую череду материальных и эмоциональных трат, словно тридцать лет подряд он прожил в отелях. Дороже всего ему обходилось это чувство непостоянства, бездомности. Он бесконечно тратился в надежде избавиться от него, в надежде на крышу над головой. И он постоянно видит вдали свой дом, – свою жену, – и они почти не изменились, только теперь принадлежат другим.
Я сказала, что это чувствуется по его рассказу – вторая жена вырисовывается из него и вполовину не так отчетливо, как первая. Честно говоря, я даже не совсем поверила в нее. Мне нарисовали ее совершенной злодейкой, но в чем именно она провинилась? Она никогда не претендовала на большой интеллект, тогда как мой сосед, например, притворялся богачом, и поскольку в ней ценили исключительно красоту, с ее стороны было естественно – некоторые бы сказали, что и разумно, – назначить за эту красоту цену. Что касается Венесуэлы, кто он такой, чтоб судить, кто что должен и не должен знать? Я уверена, он сам не знает многих вещей, а значит, их для него не существует, как не существовало Венесуэлы для его красотки-жены. Мой сосед так нахмурился, что по бокам его подбородка, как у клоуна, пролегли две глубокие борозды.
– Признаю, – сказал он после длинной паузы, – что тут я несколько предвзят.
Правда заключается в том, что он не мог простить своей второй жене ее обращения с его детьми, которые проводили у них школьные каникулы – обычно в фамильном особняке на острове. Особенно она ревновала к старшему сыну и критиковала каждый его шаг. Она следила за ним с поразительной одержимостью и постоянно заставляла работать по дому, придираясь к мельчайшему беспорядку и настаивая на своем праве наказывать его за то, что она одна считала проступками. Однажды мой сосед вернулся домой и обнаружил, что мальчика заперли в подвале, ветвившемся, как катакомбы, и занимавшем всё пространство под домом, – месте темном и зловещем даже в лучшие времена, он и сам боялся туда спускаться в детстве. Сын, свернувшийся калачиком, дрожащий, сказал отцу, что его отправили сюда за не убранную со стола тарелку. Он как будто олицетворял всё, что эту женщину тяготило в роли жены, воплощал несправедливость, повязавшую ее по рукам и ногам, – и был доказательством тому, что для ее мужа она никогда не будет превыше всего.
Он никак не мог понять ее потребности в главенстве, ведь он не виноват, что до встречи с ней у него была другая жизнь; но со временем ее стремление стереть его прошлое, и в том числе детей как неотъемлемое свидетельство этого прошлого, только росло. У них к тому времени тоже родился сын, но ситуацию это не спасло и усугубило ее ревность. Она обвиняла его в том, что он любит их сына меньше, чем старших детей; постоянно выискивая в муже признаки фаворитизма, сама она открыто ставила своего ребенка на первое место и в то же время часто на него злилась, словно эту битву можно было бы выиграть, будь на его месте другой мальчик. И действительно, после расставания она фактически забросила их сына. Последнее лето они проводили на острове вместе с ее родителями-креслами. К тому времени мой сосед уже испытывал к ним исключительно теплые чувства и с сочувствием воспринимал их безжизненность как следствие ураганного характера их дочери. Они были словно равнина, где вечно бушуют торнадо; они постоянно жили в полуопустошенном состоянии. Его жена вбила себе в голову, что непременно хочет вернуться в Афины – видимо, заскучала на острове; ей уже, наверное, хотелось ходить по вечеринкам и заниматься своими делами, она устала проводить каждое лето в этом семейном мавзолее. К тому же ее родители скоро должны улетать из Афин домой, так что они могут поехать все вместе, сказала она, а старших детей оставить на попечении прислуги. На это мой сосед сказал ей, что не может сейчас поехать в Афины. Ему никак нельзя оставлять детей: они же уедут через две-три недели. Как он может их бросить, если это его единственная возможность побыть с ними? Если он не поедет, сказала она, пусть считает, что их браку конец.
В тот момент и началось их открытое противостояние: она наконец поставила его перед выбором, который для него был неприемлем. Он счел ее требования чрезмерными, и последовала жуткая ссора, после которой она сама, их сын и ее родители сели на паром и вернулись в Афины. Перед отплытием ее отец в виде редкого исключения произнес несколько слов. Он сказал, что понимает позицию зятя. Их обоих мой сосед тогда видел в последний раз, да и жену, считай, в последний: она вернулась с родителями в Англию и вскоре развелась с ним. Она наняла очень хорошего адвоката, и во второй раз в жизни он оказался на грани финансового краха. Ему пришлось продать яхту и купить маленький катер, который больше соответствовал его положению. Младший сын со временем вернулся к нему, когда его мать вновь вышла замуж за английского аристократа, без сомнения обладавшего громадным состоянием, и обнаружила, что сын мешает ее второму браку так же, как дети первого мужа мешали первому. Эта последняя деталь говорила если не о цельности характера его бывшей жены, то хотя бы о некотором постоянстве.